Текст книги "Запев. Повесть о Петре Запорожце"
Автор книги: Сергей Заплавный
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 22 страниц)
2
Библиотека Дома предварительного заключения занимала узкую, но весьма длинную камору при цейхгаузе. Она была доверху набита книгами. Здесь хранились тысячи, нет, десятки тысяч изданий разного рода – брошюры и весомые тома, календари и атласы, учебные пособия и старые журналы.
Надзиратель предупредил:
– На получение литературы даю семь минут.
Петр заторопился и выбрал то, что лежало на виду: воспоминания художника-баталиста Верещагина «На войне в Азии и Европе». «Рассказы» писателя-народника Каронина, роман Ужена Сю «Агасфер» и несколько томов «Вестника Европы» за 1882 год.
Прижимая к груди драгоценную ношу, он вернулся в камеру. Наконец-то окончилось полное одиночество: книги – окно к людям, и окно просторное, никогда не замерзающее…
В одном из номеров «Вестника Европы» Петр обнаружил дотоле не ведомые ему «Стихотворения в прозе» Тургенева. К Тургеневу он относился с почтением, но довольно прохладно: очень уж ухоженный писатель. От его произведений, даже таких, как «Отцы и дети», будто французскими духами веет. Нет в нем глубины и страстности Пушкина, буйства красоте и фантазии Гоголя, земной простоты Некрасова, весомости Толстого… Барин.
Так вышло, что за «Стихотворения в прозе» Петр принялся в день своего двадцатитрехлетия. Однако в писаниях Тургенева он вскоре почувствовал не только изысканность, но и биение реальной жизни, горькую мудрость, которая приобретается с годами.
Зарисовки деревенской жизни чередовались с легендами и сказками, сатира – с философскими раздумьями. Иные из них таили в себе огонь, искусно упрятанный под пустячными сентенциями.
Особое волнение Петр испытал, читая миниатюру «Как хороши, как свежи были розы…». Прежде он на нее и внимания бы не обратил, но теперь она увлекла его.
– Ну-ка, затворник, оцени, – попросил Петр Нерукотворного Спаса и начал читать ему стихотворение, опуская, по его мнению, все лишнее, вставляя новые слова:
– «Где-то, когда-то, давно-давно тому назад я прочел одно стихотворение. Оно скоро позабылось мною… но первый стих остался у меня в памяти:
Как хороши, как свежи были розы…
И вижу я себя перед низким окном… русского дома… Вечер тает и переходит в ночь… а на окне, опершись иа выпрямленную руку и склонив голову к плечу, сидит девушка… Как простодушно-вдохновенны задумчивые глаза, как трогательно-невинны раскрытые, вопрошающие губы… Я не дерзаю заговорить с нею из своего узилища, – но как она мне дорога, как бьется мое сердце!
Как хороши, как свежи были розы…
А в камере все темней да темней… Нагоревшая свеча трещит, беглые тени колеблются на низком потолке, мороз скрипит и злится за стеною – и чудится скучный старческий шепот…
Как хороши, как свежи были розы…
Встают передо мною другие образы… Родные мне по крови и родные по духу товарищи. Многие, как и я, упрятаны в одиночные камеры, но дело наше продолжается – от имени Союза борьбы за освобождение рабочего класса. Кончается век, нервный и больной, доведенный до справедливого социального возмущения…»
Петру вдруг показалось, что Спас изменился в лице: в его каменных глазах вспыхнули слезы.
– Вот видишь, не такой уж ты и глухой, как хочешь выглядеть. К чему молитвы, когда есть стихи? «Как хороши, как свежи были розы в моем саду! Как взор прельщали мой! Как я молил осенние морозы не трогать их холодною рукой…» Между прочим, это стихи Ивана Мятлева. Я помню их еще с Киева, с того времени, когда первый раз был влюблен. Смешное детское время!..
В рождественские дни Петра повели в церковь. Он думал, что ему разрешат побыть среди других заключенных, но его посадили в тесный отсёлок с маленькими решетчатыми оконцами.
Слушая богослужение, Петр жадно всматривался в лица соузников. Какие они разные – угрюмые и беспокойные, покорные и суетливые, смышленые и тупоумные… В одном из них Петру почудился Акимов, держатель кружка в Огородном переулке. Тот же поворот головы, тот же сточенный подбородок… Впрочем, легко и сшибиться – свет в церкви зыбкий, да и расстояние между ними немалое…
Как-то Акимов поведет себя на допросах, если это и верно он?..
Перед Новым годом Петру разрешили принять ванну. Впрочем, эту грязную, во многих местах выбитую лохань с серой и чуть теплой водой едва ли можно было назвать ванной. Черное, плохо сваренное мыло пахло псиной, и Петр долго потом но мог отделаться от острого раздражающего запаха.
В новом, 1896 году никаких перемен в его жизни не произошло. Разве что в камере стало еще холоднее.
По ночам Петр не мог согреться. Отопительная труба едва-едва тлела. Одеяло ему досталось куцее, рассчитанное явно на коротышку. Если укрыть ноги, то стынут плечи, если обернуть плечи – надо поджимать ноги. Пальто осталось в цейхгаузе, теплые вещи тоже там, и получить их нет никакой возможности.
А тут еще постоянные ветры с Невы. Свистят, стонут, беснуются, как в преисподней, изматывая душу.
После зыбкого мучительного сна Петр чувствовал себя больным и разбитым. С трудом поднявшись, он начинал двигаться, пытаясь разогнать застоявшуюся кровь.
Никогда прежде Петр не задумывался, какую значительную роль в жизни человека играет дверь. Она охраняет, позволяет побыть одному, но она же соединяет с миром, с людьми. В любой момент ее можно распахнуть, выйти из своего убежища…
Дверь камеры не распахнешь. Она будто нарисована. Привычка каждое утро спешить в институт или по делам организации толкает к ней. Рука ищет, за что бы ухватиться, но знакомой скобы на месте нет. Она привинчена со стороны коридора. Комната без двери напоминает западню. Ее пространство замкнуто, безвыходно…
Иной день в нижних этажах что-то случалось, и тогда из щелей возле отопительных труб просачивалось удушливое зловоние, по полу и стенам начинали метаться мокрицы и еще какие-то неведомые существа столь же противной наружности.
Дезинфекция, что ли?
Каждый раз после нее долго ломило в висках и затылке.
Вот она – одиночка. Издали, с чужих слов, она намного терпимей. Как выдерживают ее товарищи? Ульянов перенес весной воспаление легких. Не возобновится ли оно здесь с новой силой? Об Анатолии Ванееве с его слабой грудью и подумать страшно…
Лишь в начале февраля Петра вновь вызвали на допрос.
Клыков встретил его с прежней любезностью:
– Так что же, Петр Кузьмич, признаете ли вы свою принадлежность к социал-демократическому сообществу?
– Разумеется, нет.
– Что я вам говорил? – тяжело задвигался на своем месте товарищ прокурора Кичин. – Извольте видеть!
– Подводите меня, Петр Кузьмич, ох подводите! – посетовал Клыков. – Мы не хотели вас тревожить, пока не соберутся все факты, однако ж теперь пора. Ну-с, начнем с вашего студенческого приятеля Анатолия Ванеева. Он утверждает, что в двадцатых числах мая прошлого года был в Удельном лесу вместе с вами, а также со Старковым и Малченко, которых вы тоже, помнится, называли, с братом Ванеевым, Зинаидой Невзоровой и другими. Целью вашей встречи было решить возможное соединение с остатками группы народовольцев и замещение некоторых главных руководителей, предполагающих выехать на летнее время из столицы. Не так ли?
– Я такого не помню. Были прогулки в Лесном, это верно, но исключительно развлекательного характера.
– А не вы ли передали Анатолию Ванееву кружок в доме 179 по Набережной реки Фонтанки – у Феодосии Норинской?
– Ни о каком кружке на Фонтанке не имею понятия.
– Жаль. Зато мы имеем… Между прочим, у Ванеева, как и у вас, изъяты листки «К прядильщикам Кенига», изготовленные, заметьте, на том же самом мимеографе.
– Ничего удивительного. Поскольку мы с Ванеевым учимся в одном институте, стало быть, и ватер-клозет у нас общий.
– Прекратить! – красное лицо Кичина пошло пятнами. – Я не позволю издеваться над правосудием!
С наигранным удивлением Петр посмотрел на него:
– Позвольте, господин товарищ прокурора… Мое дело находится сейчас в департаменте полиции, а не в министерстве юстиции. Стало быть, я не подсудимый, а всего лишь человек, привлеченный к дознанию. Произошло недоразумение, оно скоро откроется. Поэтому прошу на меня не кричать.
– Да вы… Да как… – Кичин начал глотать воздух. – Вы еще об этом пожалеете! Я устрою вам… особый режим…
Клыков забарабанил по столешнице пальцами:
– Вы, Петр Кузьмич, и впрямь заходите за край. А делать этого не следует, дабы не усугублять и без того шаткое положение… Я еще не сказал вам, что у того же Анатолия Ванеева арестованы материалы для первого номера тайного издания «Рабочее дело». Судя по всему, наиболее зловредные из них написаны вами. Я имею в виду воззвание под заглавием «К русским рабочим», «Фридрих Энгельс», «О чем думают наши министры?», «Заметки о стачках»… Не станете же вы утверждать, что и они найдены в ватер-клозете? Ведь у них есть почерк. И графический, и литературный.
– Мало ли похожих почерков? Это еще не доказательство.
– Рукопись «Мастерская приготовления механической обуви», найденная у Владимира Ульянова, тоже писана вами. Она стала прокламацией. Таким образом, вырисовывается некий автор, следы которого обнаруживаются повсюду. Мы передали изъятые материалы в экспертизу и скоро будем иметь прямые доказательства.
– Вот тогда и поговорим…
На следующий день надзиратель разбудил Петра в пягь утра.
– Привинтить кровать к стене и не трогать до особого распоряжения, – приказал он. – Книги я забираю, – а после утреннего кипятка вручил Петру щетку и кусок носка: – Натереть пол до блеска! Найду огрех, велю все переделывать!
Пол в камере асфальтовый, посредине – выбоина. Щетка с ноги то и дело на ней соскакивает, надо глядеть в оба. А глядеть трудно, потому как от частых поворотов, от однообразия движений голова начинает кружиться. Тогда Петр меняет направление и скользит зигзагами вдоль боковых стен.
От непривычки сердце учащенно колотится, на лбу выступает испарина. Но работа есть работа, она не только утомляет, но и согревает, не дает телу и разуму оцепенеть.
Окончив вощильначатъ, Петр устало опустился на доску-сидение. Под тяжестью тела она заскрипела, накренилась. Это стронулись со своего места расшатанные болты. Они пронизывают стену из камеры в камеру и держат сидения с двух сторон.
Неожиданно доска качнулась, полезла вверх – это на сидение за стеной плюхнулся кто-то более грузный, чем Петр. Выходит, в соседней камере сменился обитатель. Прежний был легок, доской пользовался редко, все больше лежал. А этот ерзает, подпрыгивает, раскачивается, будто досадить хочет.
Петр заходил по камере. Поднялся и сосед. Но стоило Петру сесть – занял место и он. Да еще столешницу начал раскачивать.
Еще через день сверху и снизу в щель возле отопительной трубы полезли стоны, шепот, скрежет… Чертовщина какая-то… Петр взобрался на столешницу и спросил у верхнего соседа:
– Эй! Что-нибудь случилось?
В ответ раздался хохот и сиплый голос явственно выговорил:
– Закрой пасть, микрый! Хирки обломаю!
На языке нищих и бродяг «микрый» означает «малый», «хирки» – «руки».
Ясно, Кичин велел отдать Петра на потеху надзирателям и уголовникам…
Однажды в камеру заглянул тюремный доктор.
– Здравствуете? – сладко осведомился он, намереваясь тут же исчезнуть. – Вид у вас бодрый.
– Это оттого, что мне не дают спать, читать, гулять…
– Очень хорошо, – заученно отозвался доктор, потом растерянно заморгал – Как ото не дают? Вон стул…
– Сначала – вы.
Надзиратель хотел было задержать доктора, но тот уже подлетел к доске-сиденыо, победно взгромоздился на нее. В следующий момент он подпрыгнул так, что едва на пол не свалился.
– Убедились? – устало спросил Петр. – Так происходит всякий раз, когда я делаю то же, что и вы сейчас.
– Это недоразумение. Я сообщу…
– Заодно сообщите, что мне не дают ставить кровать и не выводят на прогулки. По не понятным для меня причинам.
– Будут еще жалобы или вопросы?
– Как чувствует себя Анатолий Ванеев?
– Запрещено! – перебил надзиратель.
– О болезнях говорить можно… Так что Ванеев?
– У него плеврит. Но за него хлопочет писатель Гарин.
– А что с Ульяновым?
– Вполне здоров…
– Запрещено!! – опомнившись, рассвирепел надзиратель.
Доктор выбежал из камеры, не попрощавшись.
– Требую прогулок! – из последних сил выкрикнул ему вслед Петр. – Я не арестант! Я подследственный!
В эту ночь ему разрешили опустить кровать.
Петр уснул тяжело, обморочно, не ощущая холода. Несколько раз его будили, но он не мог подняться, открыть глаза, что-то ответить. Так продолжалось несколько недель – целая вечность.
Потом, превозмогая себя, Петр попросил щетку и воск. Натирая пол, полубормотал, полупел: «Стоить мисяць пид горою, а сонця нэмае…»
Тело плохо слушалось его, сознание против воли сосредоточивалось на чем-то темном, зловещем. Это нечто не имело определенного названия. Словно паук, притаилось оно в углу за парашей и плело там свои сети.
Петр старательно обходил угол, но вот не выдержал, ринулся туда, начал топтать паука, рвать паутину, раня пальцы…
Опомнившись, упал на кровать и снова заснул.
Пробудившись, спросил у Нерукотворного Спаса:
– Не знаешь, затворник, что это со мной было?..
В середине марта Петра впервые вывели на прогулку.
Солнце едва пробивалось сквозь серое марево, но и оно ослепляло. Кое-где в камнях притаилась прошлогодняя трава.
Петра запустили в «шпацир-стойло», иначе говоря, в загон для прогулок. Высокие заборы клином сходились под наблюдательной башней, на которой маршировали надзиратели. Их тени прокатывались, будто колеса, сминающие на своем пути все живое. Но Петр тут же забыл о них, опьянев от свежести, тепла и простора. «Шпацир-стойло» вдвое длиннее камеры, но главное, потолком для него служит весеннее небо, в котором изредка появляются птицы, облака, проглядывает солнце…
С наступлением весны Петр почувствовал себя лучше.
Захотелось написать Антонине, родным, но он тут же отбросил эту мысль: зачем волновать их раньше времени? Следствие не может длиться вечно, надо ждать освобождения или суда. Хотя освобождение маловероятно…
Каждый раз, спускаясь на прогулку, Петр ждал, что на каком-нибудь переходе встретит товарища. Но напрасно. Шагая по галереям, надзиратели пересвистывались, задерживали движение, пережидая, пока встречный конвой свернет в сторону, и только тогда продолжали путь.
Однажды, услышав условный свист, сопровождающий остановил Петра в коридоре второго этажа, возле окна, которое выходило на Шпалерную. Он глянул вниз – и глазам своим не поверил: на тротуаре под ним стояла Крупская.
Словно почувствовав взгляд Петра, Надежда Константиновна подняла голову и улыбнулась.
Лишь один-единственный кусочек Шпалерной просматривается из коридоров Дома предварительного заключения – именно сюда она и встала… Случайность? Вряд ли. Скорее всего, это место ей подсказали. Кто? Конечно же Ульянов. Стало быть, он имеет связь с волей…
Камень с души! Сомкнуть-то кольцо враги сомкнули, да не полностью…
Каждые две недели помощник начальника Дома предварительного заключения, а то и сам начальник делали обход своих владений. Гремели дверные замки, далеко разносился бестолковый вопрос: «У вас ничего нет?», слышался топот кованых каблуков, но он никогда не затихал у каморы Петра.
Однажды Петр, подкараулив властителей тюремного замка у своей двери, начал неистово давить на кнопку звонка.
– В чем дело? – на пороге появился бородатый полковник.
– Мне не дают свиданий! – выпалил Петр.
– Фамилия?
– Запорожец. Петр Кузьмич.
– Что у нас с Запорожцем? – спросил полковник у надзирателя.
– Особый режим-с, – зашептал тот. – Без допросов. Без книг и прочего. И потом, к нему просятся сразу две невесты. Путают объяснения. Их благородие господин Кичин отказали до выяснения.
– И правильно. Мы не восточные люди, нам не к чему поощрять многолюбие. Сам виноват. – И дверь снова захлопнулась.
Петр испытал чувство радости и досады. Значит, о нем не забыли. Жаль только – перестарались…
В апреле Петра вновь повезли на допрос.
На месте Клыкова восседал подполковник, очень похожий на Кичина. Фамилия у него оказалась такой же раздутой и неинтересной, как и он сам, – Филатьев.
– Вот признание экспертизы, – отдуваясь и вытирая лоснящийся лоб скомканным платком, пробурчал он. – Тобою составлены статьи для газеты «Рабочее дело».
– Тем не менее рукописи сделаны не мной, – твердэ ответил Потр. – И вижу я их в первый раз.
– Ну и дурак, – угрожающе засопел Филатьев. – Дошутишься, потом плакать некогда будет: в макаровых-то странах…
– Прошу не тыкать!
– А я тебя прошу заткнуться и отвечать на вопросы!
– Протестую против такого обращения! – повернулся Петр к злорадно затаившемуся Кичину.
– Обращение нормальное, – ответил тот. – Нарушений не вижу-с. Разве что с вашей стороны… Советую привыкать: теперь-то мы будем встречаться часто. О-о-чень часто. Как говорится, союз борьбы…
В мае подполковник Филатьев предъявил Петру тетрадь с рукописью о стачке фабричных в Белостоке:
– Арестована у Александра Малченко. И тоже прошла экспертизу. Так что запираться не советую.
– Я не запираюсь, – Петр решил, что все без исключения отрицать глупо. – В одной из польских газет мне попалась корреспонденция, которая трактовала конфликт, возникший между рабочими и фабричной инспекцией из-эа расчетных книжек. Не имея возможности узнать об этом конфликте в другом месте, к тому же нетвердо зная польский язык, я попросил знающего человека перевести эту корреспонденцию, а после списал с этого перевода.
– А вот статья, писанная по твоей тетради, студент! Называется она громко: «Борьба с правительством». С горшка еще не поднялся, а уже борется! – Филатьев довольно закудахтал.
– Статью я не писал, – оборвал его Петр.
– Чего заладил: не писал, не знаю, не видал?! Я этого не люблю. Хочешь, чтобы тебя снова поучили?
Петр промолчал.
– Тогда советую бросить эти шуточки! Пусть ими балуются другие. Думаешь, всем нужна твоя классовая справедливость, равенство, диктатура пролетариата? Как бы не так! Иным свободы действий хватило бы – торгуй без помех, пригребай что плохо лежит, залезай, как вошь, за пазуху… Лишь бы дорваться до пирога. Отечество для них – пустой звук. А ты как попугай талдычишь: социал-демократия, социал-демократия… А в этой социал-демократии два слова – и оба разные. Для тебя они, может, и сходятся вместе, а для других – никогда. Им нужна агитация, чтобы все передрались, а под шумок себя сверху посадить. Потому и играют в политику. А ты, студент, уши развесил, слюни от умиления пускаешь. Зря! Не бери на себя чужой грех, не упорствуй…
Филатьев от возбуждения взмок. Наполнив стакан водой, выхлебал его, потом второй, третий…
– Будешь говорить по совести, кто у вас главный? Ульянов? Цедербаум? Или этот, незаконнорожденный, Кржижановский?
– Я отказываюсь говорить с таким следователем!
– Вот! – торжествующе ткнул в Петра пальцем Филатьев. – Потому, что ты сам и есть главный…
3
Минуло лето с тропической жарой, пылью. Начались осенние дожди. Сырость в камере стала еще более тяжелой. Петр чувствовал себя скверно. Отвык от общения, ушел в себя. Запас живых впечатлений давно иссяк, воспоминания сделались однотонными, тусклыми. Временами ему казалось, что он видит свое большое костлявое тело со стороны – в тюремном одеянии, состоявшем из синего халата, коротких брюк, тяжелых кожаных туфель, называемых котами, – привидение да и только.
С упрямым постоянством Петр заставлял это привидение обтираться мокрой рубашкой, делать прыжки, наклоны, приседания. Приказывал ему бегать на месте, стоять у стены на голове, беседовать с Нерукотворным Спасом, но все чаще и чаще его двойник отказывался подчиниться, валился на кровать и лежал там с открытыми глазами, ни о чем не думая, ничего но воспринимая. И тогда Петр начинал уговаривать его:
– Ну, поднимайся же! Вот так… Еще. А ну, заспи-ваемо…
Ой на гори та жнеци жнуть,
А по-пид горою яром-долиною
Козаки йдуть. Гей, долиною,
Гей, широкою, козаки йдуть.
И привидение, сначала отрывисто, потом осознанней и громче, подхватывало родную песню:
Попереду Дорошенко веде свое вийско,
Вийско запоризъске
Хорошенько.
Гей, долиною, гей, широкою
Хорошенько…
Заскрежетал засов, обрывая песню на полуслове:
– Выходи на свидание! Дозволено встретиться с невестой.
Смысл слов, сказанных надзирателем, не сразу дошел до Петра. В висках ликующе застучало: «Антонина! Нашла меня… Тонечка!»
– Что же мы стоим? – испугался Петр. – Скорее!
Они спустились в камеру, одна сторона которой была забрана решеткой. Точно в такой нее камере напротив сидела незнакомая молодая женщина с темными волосами, большеглазая, полнолицая. Их разделял узкий коридор, по которому неторопливо вышагивал надзиратель. Он внимательно прислушивался к разговорам в других клетках. Заметив Петра, заученно предупредил:
– Ни слова о делах. Фамилий не называть.
Петр привык к плохому обращению, но тут, впервые за иного месяцев, почувствовал себя совершенно униженным. От грубости его удержал ласковый голос женщины:
– Петя, дорогой… Не сердись, что не сумела раньше добиться свидания. Моей вины в том нет…
– Я знаю, – прошептал Петр, чувствуя, как поднимаются в груди предательские рыдания. – Это ничего. Пусть…
Он понял, что перед ним связная от Союза борьбы… Наконец-то. А его Антонина далеко, откуда ей знать, где он…
– Какой ты косматый, Петя! Никак привыкнуть не могу. Бороду отпустил, будто старый дед. И волосы…
– Это чтобы уши не мерзли. Все-таки зима идет.
– Ты мерзнешь?
– Пустяки. У меня все нормально. Как… ты?
– Обычно… Целый день в Бестужевке на занятиях, едва-едва домой доплетаюсь. Была мама, посмотрела на мою жизнь и ну ругать: «Ты, Маша, очень-то но усердствуй; здоровье одно, его беречь надо, не будь похожа иа отца своего Петра Ивановича, а то у него на роду одно хвастовство – дескать, нам, Резанцевым, все по плечу…» А как же учиться без усердия? Я так не умею.
Петр понял: «невесту» зовут Марией Петрозной Роезанцевой, она учится на Бестужевских курсах.
– Как поживают родные, Машенька? – улыбнулся он.
– По-всякому. В январе была новая инфлуэнца, заболели многие: Бабушка, Егоров и даже Доктор, который их лечил.
– Да-а, – вздохнул Петр, понимая, что она говорит о Бабушкине, Цедербауме, Ляховском. – И что же теперь?
– Весной и летом дела в семье шли хорошо. Никогда так хорошо не было! Голубей развелось видимо-невидимо! Иные из них переслал твои Старик. Он хоть и затворником сделался, но голубей гоняет по-прежнему. Представляешь? Как поднимутся в воздух, как полетят – света белого не видно! Неделями не утихают.
Иносказания Резанцевой подкрепили скупые сведения, которые Петр выискал в двадцать девятом номере дозволенной тюремными правилами «Недели». Среди прочих благонамеренных материалов затесалась там перепечатка из «Правительственного вестника», озаглавленная недвусмысленно – «Петербургские забастовки». Кроме фактов общего порядка в ней приводились радующие душу цифры: «За подписями „Союза борьбы за освобождение рабочего класса“, „Рабочего союза“ и „Московского рабочего союза“ появилось 25 различного содержания подметных листков. Самый ранний помечен 30-м числом мая, самый поздний – 27 июня». Это значило: «Союзы борьбы…» появились не только в Петербурге, но и в Москве, и в других городах. Вспыхнула настоящая забастовочная война. Владимир Ильич добился-таки своего, а ныне, судя по словам Резанцевой, еще и прокламация из Дома предварительного заключения пишет…
Петру стало стыдно за себя. Вот ведь Ульянов нашел способ действовать, неужели ему легче?..
– В августе Миша в беду попал, – продолжала Розанцева. – Голубятня у него сгорела. А ведь Пожарским себя мнил. Верно, не он один неудачливым оказался, соседские ребятишки тоже – Степка-Хохол, Надя-Минога, Булочкины… А домашним каково? Боязно малышей одних дома оставлять, да что поделаешь? Приходится. Одни петушатся, другие обезьянничают…
Петр пригорюнился: выходит, Сильвин, Крупская, Радченко, Невзоровы тоже арестованы, а в «Союзе борьбы…» остались одни «молодые»…
– Как там Дяденька?
– Ты уж меня прости, Петя, но всех твоих дядей и тетей я знаю только понаслышке. К ним Соня ближе. А я сужу со слов ее подруг. Могу спросить, если хочешь…
Вот оно что: Резанцева посвящена в дела «Союза…» неглубоко. Она лишь посыльная, добросовестно пересказавшая текст, составленный теми, с кем до своего ареста ее познакомила Соня Невзорова. Все равно умница.
– Мне разрешили приносить тебе еду и книги. Что бы ты хотел?
– В еде я непривередлив, Маша. А из книг хорошо бы получить полный немецко-русский словарь. Лучше всего небольшого формата. Буду упражняться в чтении германских литераторов. Еще пришли перьев… Номер восемьдесят один.
– Восемьсот один? – поправила его Резанцева.
– Возможно. Но мне запомнилось – восемьдесят один… Маленькие такие, белые. Ими удобно писать. Если сама не сможешь, попроси Сониных подруг. Именно эти перья и что-нибудь из немецких авторов. На твой вкус. Они известные сказочники. А я тут как дитя малое. Соскучился по простеньким историям с принцами и принцессами, с говорящими животными и прочей выдумкой. Принесешь?
– Принесу, Петя, обязательно принесу! Деньги на твое имя я уже записала. Плед куплю в ближайшее время. Мне разрешили.
– Спасибо, Машенька… Как мне тебя не хватало…
И правда, чудесное появление Резаицевой вызвало в Петре прилив бодрости. Первым делом он решил привести себя в порядок. Не очень надеясь на успех, заявил надзирателю, что нуждается в услугах платного парикмахера. К нему тут же – ну не удивительно ли? – допустили мастера с Литейного проспекта. Мастер взял вдвое против положенной за стрижку цены, зато и постарался на совесть.
Глянув в зеркальце, Петр не узнал себя: куда подевались поникшие, неухоженные волосы; они сделались пышными, борода приобрела приятные очертания, открылась крепкая высокая шея, лицо как-то сразу помолодело, стало не таким мрачным и каменным.
Ободренный первым успехом, Петр потребовал ведро воды, тряпку, вымыл стены, привычно натер воском пол, прибрал на столе, на посудной полке. Успокоился лишь тогда, когда камера приобрела «жилой вид».
Через несколько дней надзиратель принес книги от Резанцевой: словарь немецкого языка и «Необычайную историю Петера Шлемеля» – сказочную повесть Адельберта фон Шамиссо о злоключениях человека, потерявшего свою тень.
Дрожа от нетерпения, Петр отыскал восемьдесят первую страницу, пригляделся… Ур-ра! Вот они, иголочные знакн над буквами!.. С воли сообщали: Старик в 193-й камере, прогулка у него в семь утра, в девятом «шпацир-стойле». Там же во вторую смену бывает Минин (Ванеев), у него хроническая пневмония, но освобождения ему не дают, лишь втрое удлинили прогулки. Друзья держатся стойко, да вот беда – Акимов и Зиновьев излишне откровенны, от них утекают важные факты о группе. Пожарский (Сильвин) и другие переведены из ДПЗ в Петропавловскую крепость. Галл, зубной врач Михайлов и Волынкин – прямые провокаторы, сдавшие «Союз…» охранке…
Василия Волынкина Петр знал мало. Одно время этот веселый, пройдошистый парень трудился на фабрике Тарнтонов, потом уволился, но скоро вернулся. Ему известно окружение Шелгунова, Меркулова и других рабочих руководителей Невского района. В памятные дни ноября он сообщил Кржижановскому, на какие сорта товаров и в каком размере сделаны сбавки у Тарнтонов, помогал Филимону Петрову остановить работу ткачей. Многих из группы Волынкин запомнил в лицо, в том число Старика. Опасный свидетель.
Весточка с воли опечалила Петра, но и ободрила. Благодаря ей отрывочные сведения, полученные за восемь месяцев пребывания в Доме предварительного заключения, сложились воедино. Появилась определенность, а это всегда легче, чем неизвестность.
Вскоре Петру передали новую посылку от Резанцевой. Все в ней было искромсано – ветчина, сыр, вяземскне пряники и даже яблоки. Это бдительные тюремщики поработали в поисках тайных вложений.
Ярость захлестнула Петра. Не владея собой, он запустил в надзирателя куском ветчины… И получил карцер.
Карцер не имел окон, отдушин, светильника. Стены в нем были некрашеные, на них наросла слизь. От спертого воздуха у Петра пошла носом кровь. Но хуже всего действовала на душу могильная тишина. Она давила на уши, доводила до обмороков.
Как мог, Петр сопротивлялся ей – сняв с ног коты, отбивал ими строевой шаг, изображал цокот копыт, беспорядочные движения толпы, удары, возню… Там, где недоставало стуков и хлопков, он принимался насвистывать, трубить, кричать, меняя голоса. Ему казалось, что карцер содрогается от производимого им шума. На самом деле удары кожаных туфель и крики были едва слышны.
Тьма разъедала глаза, но Петр страшился закрыть их, чтобы не оборвать связь с внешним миром. Сознание цеплялось за боль. Боль помогала превозмочь слепоту и одиночество. Еще отец наставлял: «Ничего не бачит тильки тот, кто не хоче быть зрячим».
Петр хотел видеть – если не глазами, то воображением, памятью. В голове стучало: «Я не имею права уподобиться Петеру Шлемелю. Я обязан сохранить свою тень – даже здесь, в темноте».
Мысли путались. Их движение стало затрудненным, болезненным. «Особый режим» Кичина и Филатьева сделал свое дело.
Петр чувствовал, что с ним происходит что-то неладное. Тень, о которой он поначалу думал в переносном смысле, стала обретать конкретные очертания. Вот она вспыхнула у ног светящимся облачком, вот, повторяй движения Петра, заметалась вокруг, то вытягиваясь, и сплющиваясь. От нее исходили живые токи.
Петр обессилепно привалился к холодной стене, закрыл глаза. Ему почудилось, что стена на миг сделалась теплой, что светящиеся токи согрела тело, проникли под кожу, растворились в крови.
С трудом разлепив веки, Петр уставился в черную пустоту.
Светящаяся тень исчезла. Зато появилось ощущение ее за спиной. Там будто крылья выросли. Боясь помять их, Петр опустился на колени, потом упал ничком. Вместе с ним упала и тень.
Петр понимал, что это противоестественно: тень не мозквт светиться, иметь форму крыльев и вообще – плоть. Однако ему так необходимо было поверить в незыблемость своих сил, в прежнюю согласованность тела и души… В отчаянном усилии он перекатился на спину, ожидая услышать треск ломающихся крыл, но тень послушно перевернулась вместе с ним, ничем не выдав себя. На ней было удобно лежать. Она защищала от ледяного пола.
В памяти запульсировали строки пушкинского «Уединения»:
Блажен, кто в отдаленной сени,
Вдали взыскательных невежд,
Дни делит меж трудов и лени,
Воспоминаний и надежд;
Кому судьба друзей послала,
Кто скрыт, по милости творца,
От усыпителя глупца,
От пробудителя нахала.
Внешне легкие и беспечные, строки эти таили в себе порох самоиронии. А именно ее-то и не хватало теперь Петру.
Им овладела насмешливость. Она отрезвила его. Сами собой закрылись воспаленные глаза. Стало легко, покойно…