Текст книги "Запев. Повесть о Петре Запорожце"
Автор книги: Сергей Заплавный
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 22 страниц)
На пятые сутки дверь склепа отворилась, и знакомый юлос с нескрываемым торжеством спросил:
– Ну как, господин студент, не соскучились еще по родным нарам?
Петр догадался, что перед ним тот самый надзиратель, в которого он швырнул ветчиной. Кто знает, может, и не он распотрошил посылку от Резанцевой… Мысль об этом мучила Петра.
«Нельзя быть несправедливым к кому бы то ни было, – думал он в такие минуты. – Даже к тюремщику. Ведь он лишь мелкий исполнитель чужой воли и сам по себе не обязательно плох. Бывают и среди надзирателей сострадательные люди…»
Чем не случай исправить свою ошибку?
– Не держите зла, вахтер, – примирительно сказал Петр, поднимаясь с пола. – Я не имел в виду лично вас, когда… Словом, я сожалею, если это не вы… потрошили…
– Ишь как запел! – обрадовался надзиратель. – У вас у всех на карцер кишка тонка. Изображаете из себя Наполеонов. Тьфу! – и он брезгливо перекрестился.
От незаслуженной обиды у Петра потемнело в глазах.
– Между прочим, – не без труда справившись с собой, заговорил он, – в писании о таких, как я, сказано: «Блаженны алчущие ныне; ибо насытитесь. Блаженны плачущие ныне; ибо воссмеётесь». Но есть там и другие слова, – Петр грудью двинулся на вахтера, тесня его к порогу. – Могу напомнить: «Блаженны вы, когда возненавидят вас люди, и когда отлучат вас, и будут поносить, и пронесут имя ваше, как бесчестное…» Тьфу! – и перекрестился издевательски.
Надзиратель растерянно отступил.
– Это Евангелие от Луки, – с притворной кротостью объяснил Петр. – Нагорная проповедь Спасителя. А вот Евангелие от Матфея: «Светильник для тела есть око. Итак, если око твое будет чисто, то все тело твое будет светло; если же око твое будет худо, то все тело твое будет темно. Итак, если свет, который в тебе, тьма, то какова же тьма?»
– Я говорю: молчать! – тяжело засопел надзиратель.
– А я говорю: свет стоит до тьмы, а тьма до света. Довести темное до светлого – благое дело! Между прочим, параша в карцере ничем не лучше, чем в камере…
– Смелый, да? – вышагнул в коридор тюремщик. – Веселый, да? Только и от улыбок оскомина бывает. Тьфу! – Он хотел по привычке перекреститься, но вовремя удержался. – Ну и сиди здесь!
Петр погрузился во мрак. Беззвучная замкнутость карцера показалась ему балаганной бутафорией, рассчитанной на слабодушных.
Вновь потянулись кромешные дни и ночи. Петр ослаб, но теперь он знал, как бороться с немощью. Он подтрунивал над собою, над тюремщиками, вспоминал забавные истории, шуточные песни, а когда их не стало хватать, принялся сочицять свои:
Жил да был на свете петя-петушок.
Заточили петю в терем-теремок.
Чтобы петя рано поутру не пел,
Чтобы смирно в темной горенке сидел.
Чтобы в горенке у пети-петушка
Стала тонкою от этого кишка…
Строчки складывались сами собой, будто Петр повторял их за кем-то… Ну, конечно, за отцом! Это он, бывало, говорил: «Ум бороды не ждет, сынку. Не ходи шажком, ходи петей-петушком!» Или: «Если ты, Петя, петь толков, не проспать бы тебе первых петухов…»
Много чего говаривал батька. Вот и пригодилось.
Все повторяется, с той только разницей, что отец узнал грамоту после каторги, а Петр с нее начал. Благодаря знаниям, заключенным в книгах, и своему немалому уже опыту Петр прожил несколько жизней, и ему не страшно лишиться одной из них…
Заточили петин голос-голосок.
Заточили красный петин гребешок.
Охти-тохти, заточили, как тут быть?
Только душу позабыли заточить…
Душа Петра петушилась, горланила, наслаждаясь безграничной свободой. Движения ее были легкими, стремительными.
Петру казалось, что и сам он так же легок и подвижен. Известие об освобождении из карцера привело его в неописуемый восторг. Выбравшись в коридор, он взмахнул руками, намереваясь всю дорогу до своей камеры отплясывать гопака, но предательская слабость качнула его от стены до стены, швырнула на пол, ударив затылком о зазубренный край мусорной посудины…
Очнулся Петр на больничной койке. Долго не мог сообразить, где он, что с ним, а поняв, почувствовал давящую усталость.
Рана на затылке оказалась глубокой. Она то затягивалась, то вновь начинала мокнуть.
Петр выздоравливал медленно, будто нехотя. Он разучался улыбаться и страдал от этого.
Возвращение в камеру несколько расшевелило его. Увидев Нерукотворпого Спаса, Петр вспомнил:
– А ведь… прости, господи, из-за твоей Нагорной проповеди я получил добавочный карцер. Каково?
Год истаял. На этот раз Петр не всномнил ни о дне своего рождения, ни о рождестве, с которым память связывала немало важного. Они остались где-то в прошлом, остановились, как стрелки на не заведенных вновь часах.
4
В январе 1897 года Петра вновь стали выводить на прогулки. Как же соскучился он по свежему, морозному воздуху, по снежной крупе, хрустящей на зубах, по беспечно галдящим птицам.
Однажды его ввели в загон, занятый другим узником. У заключенного была огромная черная борода, худоо лицо, костлявые руки.
– Не подходить! – предупредил вахтер наблюдения. – Не разговаривать! Идти в затылок!
Петр послушно побрел за товарищем по несчастью. Круг, второй, третий…
Впереди идущий слегка прихрамывал. Эта хромота показалась Петру знакомой. Он начал вглядываться и вдруг догадался: Цедербаум!
– Эй, – едва слышно окликнул Петр.
Узник приостановился, весело поблескивая выпуклыми глазами.
– А я думал, не узнаешь…
– Молчать! – крикнул вахтер.
Но Петр уже шагнул к Юлию Осиповичу, притиснул к себе, недоверчиво спрашивая:
– Ты?
– Я, Петр Кузьмич, я… Вот и свиделись…
Никогда прежде не чувствовал Петр к Цедербаум у такой нежности, как в ту минуту. Общие испытания сблизили, заставили отбросить на время былую настороженность и разногласия.
– Запорожец – в камеру! – объявил вахтер.
Петр думал, что за своеволие ему запретят прогулки, но ошибся. На следующий день его вновь вывели в «шпацир-стойло» и вновь одновременно с Цедербаумом.
Несколько смен они прохаживались молча, радуясь коротким встречам. Потом приспособились переговариваться, передавать записки, приклеивая их к забору хлебным мякишем.
Цедербаум был неизменно весел, считал, что прогулки в паре свидетельствуют о скорой перемене в их судьбе, вот-вот объявят приговор, и слава богу: ссылка все же лучше, чем тюрьма…
На одной из прогулок Петр узнал страшную весть: слушательница Бестужевских женских курсов Мария Ветрова, заключенная в Петропавловскую крепость, облила себя керосином и подожгла. Есть все основания думать, что к самоубийству ее толкнуло насилие тюремщиков, а вместе с ними – товарища прокурора Санкт-Петербургской судебной палаты Кичина…
Ветрову Петр выдел всего один раз – на студенческом балу в Дворянском собрании, за несколько дней до декабрьских арестов. Ее привела Соня Невзорова.
– Моя подруга, – представила она. – Мария Федосеевна Ветрова. Готова помочь в киосках. Какое будет для нее место?
Едва глянув на девушку, Петр сказал:
– Цветочница. Мария Федосеевна будет у нас цветочницей…
И правда, Ветрова как нельзя лучше подходила на эту роль – высокая, прекрасно сложенная, с волною непокорных волос, отливающих золотом. Очарованные гости платили за маленькие букетики повышенные цены, и она принимала это с небрежностью королевы.
Трудно поверить, что ее нет. Невозможно поверить…
В конце января по «Делу о студенте С.-Петербургского Технологического института Петре Запорожце и других, обвиняемых в государственном преступлении» был наконец вынесен «приговор в окончательной форме». В нем значилось шестьдесят семь имен. Среди них оказалось немало народовольцев, так или иначе связанных со «стариками» и «молодыми». Не очень-то разграничивая их, «Государь Император… повелеть соизволил:
1) Выслать под гласный надзор полиции: а) в Восточную Сибирь Петра Запорожца на пять лет, а Анатолия Ванеева, Глеба Кржижановского, Василия Старкова, Якова Ляховского, Владимира Ульянова, Юлия Цедербаума, Пантелеймона Лепешинского на три года каждого и б) в Архангельскую губернию Павла Романенко, Александра Малченко, Елизавету Агринскую, Веру Сибилеву, Евгения Богатырева, Николая Иванов,[18] 18
Его арестовали и доставили в Петербург из Киевской губернии.
[Закрыть]Никиту Меркулова, Василия Шелгунова, Николая Рябова и Василия Антушевского на три года каждого, вменив девяти последним в наказание предварительное содержание под стражей…»
Остальным выпала ссылка в «избранные ими места жительства за исключением столичных губерний и университетских городов»: на три года – Семену Шепелеву, Петру Карамышеву, Борису Зиновьеву, Ивану Бабушкину, Ивану Яковлеву, Михаилу Названову, изобретателю дешевого мимеографа Степану Гуляницкому, Феодосье Норинской, «петухам» во главе с Илларионом Чернышевым, «обезьянам» – Константину Тахтареву, Степану Быковскому, Елене Агринской…; на один год – Василию Ванееву, Константину Иванову, Петру Машенину, Николаю Кроликову, Дмитрию Морозову, Василию Богатыреву, Филимону Петрову… Семен Шепелев и некоторые другие получили еще и тюрьму – шесть, три, два месяца, не считая времени, проведенного в Доме предварительного заключения.
Василий Волынкин для отвода глаз тоже получил высылку.
Пятый и последний параграф приговора гласил:
«По вменении Николаю Михайлову в наказание предварительного ареста, подчинить его, а также Василия Галла гласному надзору полиции на два года».
На очередной прогулке Цедербаум с сочувствием сказал:
– На тебе самые сильные молнии сошлись, Петр Кузьмич. Это для меня неожиданность. Да и для других тоже. Наверное, потому, что ты из нас самый высокий – отовсюду тебя видно.
– Пусть, – улыбнулся Петр. – Лучше уж на мне, чем на Старике.
– Понимаю и преклоняюсь. Жаль только, не все на тебя похожи… Волынкин, Акимов, Зиновьев теперь станут доносчиками в провинции, а Михайлов и Галл здесь пригодятся.
– Зиновьева не трожь, – попросил Петр. – Встретимся – разберемся.
– Хорошо бы. Но как? Нам – в Сибирь, ему – куда-нибудь в Коломну или Гжатск…
– Все равно, встретимся – разберемся!
– Заладил «встретимся, встретимся»… В тюремном поезде, что ли? Ты говоришь невозможные вещи, Петр Кузьмич…
Откуда было знать Цедербауму, что в это самое время его сестра Лидия молит директора департамента полиции Зволянского о «невозможных вещах»?.. Чудом добившись встречи о ним, она начала аудиенцию с драматического рассказа о быстро убивающем ее туберкулезе, о сильной температуре, которая постоянно мучает ее… Правду сказать, Лидия действительно больна, но положение ее но так скверно, как она намеренно нарисовала.
Не знал Юлий Осипович и того, что Зволянский согласится принять его мать с подношениями и в конце концов смилостивится, размашисто начертает на поданном ему прошении: «Отпустить на три дня для свидания с семьей».
Но уже на следующий день с подобными прошениями в департамент полиции обратились генерал-лейтенант Тахтарев, титулярный советник Агринский, приват-доцент Романенко, землемер-таксатор Сибилев, вдова директора народных училищ Ульянова и несколько узников. Опасаясь, что дело может принять дурной оборот, Зволянский поспешил дать «свидание с семьей» всем осужденным.
5
Тяжело растворилась обитая железом калитка. Острый, перемешанный со снегом ветер ударил Петра, развернул, будто тряпичную куклу, и несколько шагов протащил по Шпалерной. Сверху безмолвно взирал Дом предварительного заключения. Его окна были похожи на глаза исполинского чудовища, затянутые бельмами.
Четырнадцать месяцев Петр мечтал об этом часе. Он представлялся ему непременно светлым, наполненным музыкой движения и голосами друзей. Где все это? Никто не встречал Петра. Значит, некому. Даже Резанцсва не пришла. Наверное, не знает…
И Петр ощутил гнетущее чувство одиночества. Надо же такому случиться: три дня свободы, дарованные судьбой, сделались вдруг ненужными, даже нелепыми.
Зачерпнув из серого холмика горсть снега, Петр растер им лицо и торопливо зашагал прочь от ненавистного дома.
На Литейном проспекте ветер дул в спину, помогая идти. От красочных витрин, от извозчиков зарябило в глазах. Проспект есть проспект: в любую погоду здесь шумно, толкотно.
Вдруг Петру показалось, что кто-то украдкою следует за ним. Неужели охранка пустила филера? Если так, шпику несдобровать. Петру терять нечего – дальше якутских земель не сошлют…
Сладкое чувство близкого отмщения сделало тело быстрым и ловким. Петр нырнул в одну из ближайших подворотен и затаился. Едва в темном просвете под аркой появилась крадущаяся фигура – он рванулся к ней, зажал рот, притиснул к стене…
Это была женщина. Петр почувствовал округлость груди, плеч. Еще он почувствовал волнующий запах трав, такой знакомый и такой забытый. Руки сами разомкнулись, губы выдохнули:
– Антося?!
– Я-а-а… – чуть слышно донеслось в ответ. Приспособившиеся к полутьме глаза начали различать дорогие черты: прямую линию носа, крутые дуги бровей, прядь волос, окрашенную отблесками идущего издалека света.
Несколько долгих минут они стояли так, не в силах двинуться. Не удивительно ли? Через два года встретиться – и вновь на Литейном проспекте. Почти на том же самом месте…
– Откуда ты? – опомнился наконец Петр.
– Оттуда, – тихонько рассмеялась она. – Потом узнаешь. Сейчас надо ехать. Ко мне… К нам…
– А где… мы живем?
– На Верейской. Возле вокзала.
Свобода вновь обрела смысл, сделалась драгоценностью, каждая крупинка которой – невосполнима…
В темной полуподвальной комнатке на Верейской Антонина проворно растопила чугунную печь, согрела воду.
– Раздевайся, Петрусь, – скомандовала она. – Мыть тебя буду!
Петр исполнял все ее указы, не задумываясь. Впервые за долгое время ему было хорошо и покойно: как бывало в родном доме в невозвратные поры детства и отрочества.
Борщ и гороховый кисель с маслом Антонина сварила загодя. К ним она добавила купленные на возах домашние колбасы, пряники, кедровые орехи. В довершение вынула бутылку зубровки.
– Хочешь, чтобы я спился с кругу? – спросил Петр, все еще не веря в реальность происходящего.
– Праздник ведь, – напомнила Антонина. – Со встречей!
– Боюсь, Антося. На мой хмель хоть воды взлей, пьян будешь. И без того голова зигзагом идет.
– Тогда ну ее, пойлу эту! Без нее обойдемся…
Пока Петр ел, Антонина поведала ему, как обиделась, перестав получать от него известия; как писала дяде своему, Кузьме Ивановичу Никитину, чтобы сходил по указанному адресу справиться, проживает ли там Запорожец; как испугалась, узнав, что Петр арестован; как минувшей осенью прибыла в Петербург и стала обивать пороги в жандармском управлении; как ее выгнали, сказав, что у Запорожца уже имеется невеста, да и той – ввиду буйных выходок арестанта – запрещено с ним видеться…
– Как же ты узнала, что меня выпускают?
– Дядя сказал. Он разговор барыни Александры Михайловны слышал. С ихним приемышем.
Значит, Калмыкова и Струве в курсе дел…
– А у меня вон что есть, – Антонина достала из цветасто разрисованного кувшина свернутые трубочками листки и с таинственным видом протянула Петру: – Сама собрала!
Петр развернул их. Да это же прокламации «Союза борьбы…»!
В одной из них говорилось:
«Братья, товарищи, как тяжело видеть, что мы так нвзко стоим в своем развитии. Большинство из нас даже нe имеет понятия о том, что такое значит „социалист“. Людей, которых называют „социалистами“ и „политическими преступниками“, мы готовы предать поруганию, осмеять и даже уничтожить, потому что считаем их своими врагами. Правда ли, товарищи, что эти люди – наши враги? Присмотримся к ним поближе, и мы, наверное, увидим, что они вовсе не так страшны, как это нам кажется. Это люди, которых мы поносим и предаем в руки наших врагов за какую-то ожидаемую и неполучаемую or них благодарность, отдают свою жизнь для нашей же пользы. Вы сами, товарищи, знаете, что нас грабит хозяин-фабрикант или заводчик, сторону которого держит правительство. Социалисты – это те люди, которые стремятся к освобождению угнетенного рабочего народа из-под ярма капиталистов-хозяев. Называют же их политическими или государственными преступниками потому, что они идут против целей нашего варварского правительства…»
Судя по всему, это то самое воззвание, о котором на одной из прогулок говорил Цедербаум. Его написал Иван Бабушкин, сразу же после декабрьских арестов.
А вот обращение к «Царскому правительству»:
«В настоящем 1896 году русское правительство вот уже два раза обращалось к публике с сообщением о борьбе рабочих против фабрикантов. В других государствах такие сообщения не в редкость, – там не прячут того, что происходит в государстве, и газеты свободно печатают известия о стачках. Но в России правительство пуще огня боится огласки фабричных порядков и происшествий: оно запретило писать в газетах о стачках, оно запретило фабричным инспекторам печатать свои отчеты, оно даже перестало разбирать дела о стачках в обыкновенных судах, открытых для публики, – одним словом, оно приняло все меры, чтобы сохранить в строгой тайне все, что делается на фабриках и среди рабочих. И вдруг все эти полицейские ухищрения разлетаются как мыльный пузырь, – и правительство само вьшуждено открыто говорить о том, что рабочие ведут борьбу с фабрикантами…»
«А ведь речь идет о сообщениях „Правительственного вестника“, – догадался Петр. – Их потом перепечатала „Неделя“ – под названием „Петербургские забастовки“».
«…Чем вызвана такая перемена? – В 1895 году было особенно много рабочих стачек. Да, но стачки бывали и прежде, и, однако, правительство умело не нарушать тайны, и эти стачки проходили безгласно для всей массы рабочих. Нынешние стачки были гораздо сильнее предыдущкх и сосредоточены в одном месте. Да, но и прежде бывали не менее сильные стачки, – напр. в 1885–1886 годах в Московской и Владимирской губ. – Но правительство все-таки еще крепилось и не заговаривало о борьбе рабочих с фабрикантами. Отчего же на этот раз оно заговорило? Оттого, что на этот раз на помощь рабочим пришли социалисты, которые помогли рабочим разъяснить дело, огласить его повсюду, и среди рабочих и в обществе, изложить точно требования рабочих, показать всем недобросовестность и дикие насилия правительства. Правительство увидело, что становится совсем глупо молчать, когда все знают о стачках, – и оно тоже потянулось за всеми. Листки социалистов потребовали правительство к ответу, и правительство явилось и дало ответ.
Посмотрим, каков был ответ…»
Чем дальше читал обращение Петр, тем больше убеждался: его написал Старик. Это его рука, его манера излагать свои мысли, его точность и аргументированность. Петру даже голос Ульянова послышался – напористый, безостановочный, все возрастающий.
«…увидев стачку 30 тысяч рабочих, все министры вместе принялись думать и додумались, наконец, что не оттого бывает стачка, что являются подстрекатели-социалисты, а оттого являются социалисты, что начинаются стачки, начинается борьба рабочих против капиталистов. Министры уверяют теперь, что социалисты потом „примкнули“ к стачкам…»
Ну, конечно, это Старик – язвительный, точный, в совершенстве владеющий даром памфлетиста…
Петр вдруг почувствовал, что его душат слезы – слезы радости, слезы гордости… Разве сравнить это воззвание с тем, первым, обращенным к рабочим Семянниковского завода? Какой все-таки путь пройден, какие горы сдвинуты! И пусть не сумел в заточении Петр действовать как следовало бы, зато отвлек на себя следствие. Кое-как справившись с нахлынувшими чувствами, Петр дочитал прокламацию:
«…Стачки 1895–1896 годов не прошли даром. Они сослужили громадную службу русским рабочим, они показали, как им следует вести борьбу за свои интересы. Они научили их понимать политическое положение и политические нужды рабочего класса.
Союз борьбы за освобождение рабочего класса.
Ноябрь 1896-го года».
– Что с тобой? – обняла Петра Антонина.
– Это я так, – замер он под ее ласковыми, успокаивающими руками. – Не обращай внимания. Теперь со мной разное бывает – то обозлюсь, то мертвым сделаюсь… А сейчас – ясно-ясно, легко-легко. Будто снова на свет народился. Ты даже представить себе не можешь, как мне с тобою хорошо, Антося…
– И мне, – уткнулась ему в шею девушка. – Я тебя никому не отдам, Петрусь… На край света пойду, а не отдам…
– Не отдавай, – попросил ее Петр.
6
Рано утром ему услышался тягучий, набивший оскомину возглас: «Ки-пяток! Ки-и-пяток!»
Петр подхватился с кровати, не открывая глаз, сунулся к посудной полке за кружкой.
– Ты куда, Петрусь? – тенью последовала за нам Антонина.
– Фу ты, – очнулся он. – Привычка. Об это время нам всегда кипяток давали. – Он снова лег, обнял ее: – Спи.
– Не спится, – уютно пристроилась у него на плече Антонина. – Какой уж сон? Потом высплюсь. Ты поговори со мной, Петрусь.
– У меня не получится, Антося. Лучше ты.
– Ладно. Знаешь, о чем я думаю? Будет у нас девочка, назовем ее красивым именем…
– Антосей, – подсказал Петр.
– Спасибо на добром слове. Только слышала я от барыни Александры Михайловны, будто Антонина никакого значения не имеет. Есть другие – поглядней. К примеру, Анфиса. Это у греков выходит Цветущая. Или Дярья – Победительница. Чем плохо?
– И не плохо вовсе. – Петр дунул на ее волосы, отчего на макушке возник смешной хохолок. – Но по мне пусть будет Антонина. Чем проще, тем умнее. К чему наш греческие значения, если у нас свои есть? Так и запомни: будет девочка – пусть зовется Антониной, будет мальчик – пусть станет Антоном! Обещаешь?
– Обещаю…
Они разговаривали долго, радуясь близости, которая внезапно смыкала губы, уносила прочь, опустошала и вновь возвращала в тусклую нетопленую комнату с зелеными обоями…
Но вот Петра начало одолевать беспокойство. Оно ворвалось в сознание воспоминанием о товарищах. Беспокойство росло и росло, отъединяя его от только что пережитого, рождая непонятную вину. За что и перед кем – он и сам не мог бы сказать.
– Мне надо идти, Антося.
– Куда? – удивилась она. – Вместе и пойдем…
– Мне одному надо. Понимаешь? Меня ждут…
Вo дворе Петр столкнулся с подозрительного вида мужичонкой. Лицо красное – видать, несколько часов простоял на морозе. Одет бедно, замызганно, зато сапога новенькие, не заношенные.
На улице Петр оглянулся. Ему покачалось, что мужичонка притаился в подворотне. Вон и носок сапога высунулся, и шапка вымелькнула… Филер…
Петр ускорил шаг, свернул в ближайший переулок, затем, попетляв по проходным дворам, вышел на Загородный проспект. Удостоверившись, что преследователь отстал, чинно вошел в здание Царскосельского вокзала. Лучше всего некоторое время побыть здесь, среди ожидающих поезда пассажиров. Если филер был не один, это скоро обнаружится.
Заняв сидение в дальнем конце зала, Петр сделал вид не то глубоко задумавшегося, не то задремавшего человека.
Входные двери хорошо проглядывались. Вот появился в них гимназист с полосатым баулом. Вот возник дородный офицер. Он вышагивал горделиво, как индюк. За ним суетливо двигались три девочки в песцовых шубках и шапочках, матрона в беличьей накидке, носильщики и служанки…
Пассажиры входили и выходили, не вызывая особого подозрения. Петр хотел было покинуть свой наблюдательный пост, но тут почувствовал на себе долгий, изучающий взгляд…
Медленно повел головой – и замер от неожиданности: неподалеку от него стояла Сибилева. От долгого пребывания в тюрьме ее тугое кругленькое личико будто ссохлось, а глаза стали огромными, глубокими.
Петр бросился к ней, стиснул тонкие запястья:
– Вот и свиделись!.. А вам отдых на пользу пошел, Вера Владимировна. Вы вся так и светитесь.
– Вы тоже молодцом выглядите, Петр Кузьмич. Только круги под глазами да лицо желтое. Я слышала, с «невестой» вам не повезло…
– Почему вы так думаете?
– Я не думаю, я вижу, – заволновалась Сибилева. – Ночуете где придется. – Она обвела взглядом вокзал. – Кстати, у меня есть для вас хороший адрес… Или лучше поедемте со мной, сейчас! Хоть два дня проведете в человеческой обстановке!
– Нет, спасибо, – решительно отказался Петр. – Рад бы, да обстоятельства не позволяют… А ночевать есть где. И невеста замечательная. И хлопцы ждут…
Он видел, что Сибилева ему не поверила, но не рассказывать же ей об Антосе, о мужичонке, похожем на филера, о том, куда он идет… Их объединяло пережитое за тюремными решетками, общий приговор и даже одинаковый отпуск перед ссылкой, и все же они принадлежали к разным организациям. Это удерживало от полной откровенности.
– Счастливой дороги! – сказал Петр и поцеловал Вере Владимировне руку. – Оставайтесь всегда… сами собою. До встречи!
– До встречи, – эхом откликнулась она.
На стоянке Петр взял извозчика и отправился к Николаевскому вокзалу. Оттуда знакомым путем – к Цедербаумам.
– А вот и блудный сын в образе Гуцула! – с притворным негодованием встретил его Юлий Осипович. – Мы тут с ног сбились, Владимир Ильич форменный розыск объявил, а он себе прохлаждается! Ай-яй-яй, Петр Кузьмич. Нас ждет совсем другое поприще.
– Какое? – невольно разулыбался Петр.
– Об этом чуть позже, – поднял растопыренные ладони Цедербаум. – Чуть позже. Да… Сначала предлагаю сесть за стол переговоров, посмотреть друг другу в глаза, вкусить чего бог послал, а уж потом все остальное, – и, обняв Петра, увлек его в столовую.
В столовой к ним присоединились Надежда и Лидия.
Лидия – в который, видимо, раз! – принялась рассказывать о своем визите к директору департамента полиции. Она была уморительна. Зволянский в ее изображении получился довольно зримым – сытый, стареющий господин, все время потирающий ладони; выражение его лица то и дело меняется, глаза смотрят искоса, по-птичьи…
Возбудившись, Лидия вспомнила не менее памятные события прошлого лета в Белоострове, где Цедербаумы снимали дачу…
Белоостров – пограничная станция. Находится она на Финляндской железной дороге. По другую сторону от нее – в трех-четырех верстах от шоссе – Куоккала. Посредине – таможенная застава. И если в Белоострове и Куоккале досмотр идет по всем правилам, то здесь дачники минуют полосатый шлагбаум весьма свободно.
Вот и стала дача Цедербаумов опорным пунктом для пересылки нелегальных транспортов. Старшие об этом и ведать не ведали, а младшие нередко отправлялись в Куоккалу – будто бы проведать знакомых. Возвращались они растолстевшими от брошюр, спрятанных под одеждой. Пингвины да и только…
Однажды к «книгоношам» присоединились специально приехавшие из Петербурга Борис Гольдман и его приятельница курсистка Ольга Неустроева. В Куоккалу вся компания прошла беспрепятственно. Зато на обратном пути перед Гольдманом и Неустроевой неожиданно возник молодой, но уже опытный таможенник.
– Кто такие? – спросил он. – Здешних дачников я в лицо знаю.
– Ну как же? – не растерялась Неустроева. – А это? – И она влепила таможеннику долгий, звучный поцелуй…
Еще Лидия рассказала об Анне Ильиничне и Маняше Ульяновых. Оказывается, Цедербаумы познакомились с семьей Владимира Ильича в приемной Дома предварительного заключения, стали бывать друг у друга и даже поселились рядом в Белоострове. Мария Александровна перебралась туда с дочерьми. Младшая, Маняша, одного возраста с Лидией.
Она очень застенчива и замкнута, но когда раскроется, увлечется – веселей и задорней вряд ли кого найдешь. Гольдман хотел было и сестер Ульяновых приспособить к походам за книгами, да его отговорили…
Слова Лидии ложились в сознание Петра неравномерно: одни возбуждали интерес, другие тут же стирались. Рассказы о Гольдмане, Неустроевой, о походах Цедербаумов в Куоккалу, несмотря на занимательность, не задели его, зато глубоко взволновало сообщение об Ульяновых. Петру захотелось увидеть Старика – сейчас же, немедленно. Ведь Владимир Ильич искал его, беспокоился, а Цедербаумы держат его за столом…
– Я хочу его видеть, – не в силах дождаться, пока Лидия сделает паузу, заявил Петр. – Идем!
Им овладело необъяснимое раздражение.
– Обязательно, Петр Кузьмич, – дружески удержал его за плечо Цедербаум. – У нас ость еще часа два.
– А потом?
– Потом мы отправимся к Степану Ивановичу Радченко. Он теперь квартирует на Большом Сампсониевском проспекте. Решено провести прощальную встречу: с одной стороны – мы, с другой – «молодые». Главным образом, «петушки», те, что остаются.
– И Владимир Ильич будет?
– И он, и все остальные.
Петр обмяк, согласно кивнул. На лбу у него выступила испарина, хотя в столовой было ие жарко.
– Извините, – сказал он. – А разве Хохол в городе?
– В городе, – подтвердил Цедербаум. – Дальше сходки в лесу возле Шувалова обвинений против него не нашли. Выпустили за недостаточностью улик. А Надежда Константиновна, Сильвин и другие «августы» все еще там.
– Какие «августы»?
– Видишь ли, арестованные в декабре восемьдесят пятого и в первые дни восемьдесят шестого ходят в «декабристах». Задержанные в августе, само собой, попали в «августы». Так проще понимать, о ком речь.
– Что с Зиновьевым? – спросил Петр, отирая платком лоб.
– Вчера впделся с ним. Насколько я сумел понять, Клыков и Кичин не скупились на похвалы, изумлялись его образованностп, подталкивали к откровенному изложению политических взглядов, даже спорили для вида, как мы спорим между собой. Он и возомнил себя главой петербургского пролетариата, начал доказывать правоту социал-демократической линии. Теперь кается, переживает. Жалко его, но и душа горит: не знаешь броду, не суйся в воду!
– За битого двух небитых дают. Впредь наука будет. Между тем Лидия с таинственным видом извлекла из-за картпны, изображавшей средневековую пастушескую идиллию, два выпуска газеты довольно больших размеров и положила перед Петром.
«С.-Петербургский Рабочий Листок», – прочитал он. Рядом с названием изображен пролетарий со знаменем в руках.
«…Сомкнёмся ж дружными рядами и поведем борьбу стойко и храбро. Будущее в наших руках», – говорилось в передовице одного из выпусков.
Каждый номер состоял из восьми страниц. О чем только на них не рассказывалось! О стачках в Петербурге, Риге, Либаве… «Вести из провинции», «Вести из Москвы», «Адрес литовских рабочих петербургским»… Была здесь и статья «Положение работниц на табачной фабрике Лаферм». Еще одна – об условиях труда на бумага-прядильне Смала, И еще – о забастовке на шелкоткацкой фабрике Гольдарбейгера. Давался отчет о денежных средствах, собранных для «Союза борьбы…» рабочими. Приводились «основные положения нормировки рабочего времени в заведениях фабрично-заводской промышленности». Тут же эти положения разъяснялись – с расчетом на не искушенную в борьбе за свои права рабочую публику. Далее сообщалось о сокращении рабочего дня в механических железнодорожных мастерских…
– Вот это да! – восхитился Петр. – Значит, удалось сделать газету?!
– Во всяком случае – первые выпуски, – уточнил Цедорбаум. – Сие целиком заслуга Хохла. Он собирает и обрабатывает материалы. Помощником редактора выступила его верная Любовь Николаевна, а передают на мимеограф все написанное ветеринарный врач Николай Орнестович Бауман и некоторые другие не известные тебе люди, главным образом из студентов и курсисток Тахтарева.