Текст книги "Поиск-89: Приключения. Фантастика"
Автор книги: Сергей Другаль
Соавторы: Андрей Щупов,Игорь Халымбаджа,Владислав Романов,Герман Дробиз,Дмитрий Надеждин,Виталий Бугров,Татьяна Титова,Владимир Блинов,Александр Чуманов
Жанры:
Прочие приключения
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 22 страниц)
Нежным маковым цветом колыхался Анютин платок на причелинке.
На кудыкины горы
[1801 года, месяца июля, во 4-й день]
Знать, городишко какой поблизости, подумал Артамон, прислушиваясь к благовесту. Губернскому вроде рано быть, может, село какое за лесом. И ведь, как назло, седельце-то козлиное на сторону свихнулось, развязалась сыромятина, размочалилась, ах ты грех, ничего, вот этак-то лучше приладится… Больше всего боялся Артамон лодыги сбить, потому обматывал ноги потолще поверх носков, которые связала ему в дорогу тетка Акулина. После смерти Артамоновой матушки еще больше тетка жаловала крестника.
Кабы двинулся Артамон по приказу Демидова совместно с дядей, быть бы ему теперь в первопрестольной. Крестный-то когда еще подался! А хотелось Артамону предстать перед барином, показать свое чудо железное. Новая-то модель куда какая ходкая получилась, и весом уменьшилась, и сам вид у самоката получше. Однако письмом в контору Демидов вызвал поначалу одного Егора, изъявляя желание лично осмотреть музыкальные дрожки с верстомером, премного наслышан был заводчик о новом изделии старого мастера. Сам-то Демидов на уральских заводах давно не гостил, все больше в Риме да Париже пребывал.
– Артемон, в главный путь отправляюсь. Буду вольную просить и себе и тебе. Коли барин прежних заслуг не запамятовал, может, на сей раз проймет его, хоть на старости лет доведется в воле пребыть.
Месяц с лишним, считай, как проводили заводские Егора Кузнецова с кучером демидовским Михеичем в дорогу. Тоскливо стало в доме дяди. Иной раз приходили вечеровать Макар с Емелькой, да без хозяина, с бабами что-то разговор не клеился.
И случился вскоре Артамону нечаянный интерес, как наворожила ему соседская Дашка Мортирьева на картах. Вызвал сам управляющий Артамона в контору и бумагу показал с вызовом. Видно, рассказал Егор барину о своем крестнике. Этим разговором и возжелал Демидов видеть своего углепоставщика вместе с самокатом. Ехать же велел своим ходом, чтобы, дескать, знали в России-матушке уральских людей демидовских и ко времени коронационных торжеств нового государя Александра Павловича, ожидавшихся к осени, предстать в старой столице, в Немецкой слободе, лично пред Николаем Никитовичем Демидовым.
Что за сбор Артамону – самокат, котелок да мешок с провиантом. Не любил провожаний. Чуть рассвет, с петухами поднялся, самокат оседлал, за спиной уж услышал:
– Артамоша, куда-а-а?
Оглянулся – Дашка гонится, только пыль из-под ног, юбка веется.
– На кудыкины горы! Прощай!
Будет слава – и воля придет. Коль успеется, мечтал Артамон, по покрову к Анюткиному отцу сватов зашлю. Пусть и были в Екатеринбурге смотрины – не свадьба еще…
– На кудыкины горы, в Москву-у!
Не по-доброму с Дарьей-то он поступил, да ведь и надежд ей не давал, с детства будто репей привязалась…
А закавыка вот не ко времени, вечеряет… Да и отчего вроде расстраиваться-то – оси смазаны, спицы все целы, обода, главное, не погнуты, а седельце-то – плевое дело, седельце, оно и есть седельце, хотя как посмотреть, на долгий-то путь чугунку для сиденья надо иметь… Отчего же на сердце тоскливо? Не от поляны ли этой? А что, поляна как поляна. Только вот кореньев витых шибко много из травы выставляется, только из болотца, что с краю, булькает и пыхтит, будто кто-то отдувается, охает… Да вот и ворон на ели сидит. Сидит не каркает, не живой будто, а чего-то торчит, дожидается. И дорога давно тут не топтана, и звона уж что-то не слышится. Словом, неладное местечко.
Только примотал Артамон седло, только крестное знамение хотел сотворить, ткнул уж пальцами в лоб, как почувствовал, холодея: легла сзади на плечо ему тяжелая длань. И голос охрипший произнес:
– Не спеши, паренек, успеется…
Неробкого десятку был Артамон, а когда оглянулся – еще больше в груди похолодело. Стоял перед ним мужик – косая сажень в плечах. Сам весь в шкуре – и руки, и ноги, и брюхо, сразу-то и не понять: в овчину ли влез, своим ли волосом покрылся. Лик тоже весь шерстью покрытый, глаз один выбит, другой голубой пронзительный.
– Мене оставишь, – кивнул мужик на самокат, – и котомку того… скидавай!
– Это как же, папаша, указ ты мне, что ли? – неожиданно для самого себя выпалил Артамон.
– Не хошь подобру?
Мужик свистнул. Тут же из-за болотных кустов два обалдуя в пестрядинных заплатных рубахах и выскочили.
…Очухавшись, не вскочил Артамон, а приоткрыл только глаз.
– Вроде нашего брата, гол, как сокол.
– Ни золотых, ни медных, здря мы его этук-то, крест и тот оловянный.
– Не здря, – прохрипел одноглазый, – эких учить надо. Суконные зипуны нам портные не поставляют, и в котомке на паужин на пару дней хватит. «Здря!..» Ты у нас добренький шибко, а погляди, каких фингалов он Сычу налепил!
Сыч, кряхтя и отплевываясь, отмывался в болотце. Ворон молча сидел на сосне.
Пень огромный служил для злодеев столом. Разожгли огонек. Артамоновы припасы в котел полетели.
Глядел Артамон из-за коряги. «Эх, пропала жратва, на недельку бы мне-то». Не еда его больше тяготила – самокат выручать… А как?
Одноглазый песню негромко затянул, незнакомую песню, разбойничью. Сыч кашеварил, помешивая суком в котле, хворосту в огонь подбрасывал. А молодой обалдуй все на самокате норовил проехаться.
– А ить не получается, робята… эк… Ловок странник-то был, стерва… Да как он?.. Во… во! О, робяты, поехало, поехало-о-о!
Этого только и дожидался Артамон. Как только свернул парень на тропинку меж папоротников, тут и подмял его. Съездил по уху пару раз, взвалил самокат на загривок, затопотал лапотками что есть силы, а уж только на дорогу-то выбрался, самокат – промеж ног, да под горку-то с ветром напару!.. Эх, не надо подножки крутить, только успевай на поворотах лаптем ход замедливать!
Где-то далеко позади гикали разбойники. Ворон, опомнившись, каркал без устали. Крутились колеса, поскрипывало прави́ло, ладно пришлось седельце. В седельце-то, в шкуре, и денежки были зашиты.
Он лежал на траве, приспособив под голову мшистую глинуху, слушал говор ручья. Рядом самокат. И дернуло его дорогу короче искать! В голове, будто в кузнице, молотом било… Слушал Артамон, как ручей то ворчит, то хохочет, то жалуется. Так и в жизни, поди… Ну вот что в самокате? Ни славы, ни рублей, ни благодарности. Пока что приятностей не было. Даже прежние модели, что хотел товарищам раздарить, – куда там, контора и тут государыня, – поотбирали, мол, от дела отъемлешь людей…
И Анюту, почитай, упустил. Не простился. Ворожев, отец, под замок ее посадил. Девка на выданье, а в заводе только и разговоров про екатеринбургское похождение Артамона, молва, что волна до берега, всегда добежит…
Может, жить по уму, по хозяйству, как все люди живут? Дашка справная девка, нарожает помощников, на корову скопить, родительская изба еще век простоит… Чего ввязался, куда покатил?
Он склонился к ручью испить водицы. Из легких прозрачных струй глянуло на него, трепеща, усталое бородатое лицо, будто крестный его, а то и постарше еще. «Ничего себе, таким-то баским и предстану перед пермяками». А ведь встретят опять, как в Кунгуре встречали, демидовские-то люди заранее весть разнесли о путешествии.
Бросить все, возвернуться? Выдюжу ль до Московии? Да и что там? Дядя бьется всю жизнь, грудь себе надсадил… Жить, как все… Избу вон запустил, ни детей, ни курей. Дарья станет любить…
Луна большой, начищенной по блеска серебряной медалью висела над лесом. А ручей говорил, пел ручей, жил…
Красны дни на веку одни
[1801 года, месяца сентября, в 19-й день]
– Скажи, мон шер, отшего столы опрокинуты, разве уже состоялось укощение тля народа?
Покрутив колесико перламутровой зрительной трубы, вдовствующая императрица Мария Федоровна осматривала из царского павильона Сокольническое поле, столь пестро украшенное к народному гулянью в честь коронования ее сына Александра. Что-то он сегодня бледен не в меру… Поводя трубой по дальним полянам, высоким покачивающимся мачтам с флагами прибывших держав, она отметила преогромное стечение простолюдинов, мещан, купцов, духовенства, ведь только в канун коронации в Москву въехало одиннадцать тысяч экипажей, в дополнение сегодняшним утром прибыло из окрестностей сто тысяч крестьян… Что это – старание устроителей, любовь к ее сыну, ожидание милостей от молодого императора? Оторвавшись от окуляра, она вновь окинула взглядом блестящее окружение Александра и зябко поправила на плече мантию, близоруко глянув на нелюбезную сердцу невестку, ставшую после возложения короны как бы выше ее, Марии Федоровны, – ничего не скажешь, величественна в своем пышном белокружевном одеянии, но – ни короной, ни горностаем не скроешь – по-прежнему глупа в своем презрительном, гордом молчании…
Не по нраву пришелся Марии Федоровне и новый нюанс, внесенный сыном в коронационный ритуал. Зачем, зачем понадобилось ему коснуться короной чела Елизабет? Ведь когда венчалась на царство она, Мария, ее супруг, царствие ему небесное, лишь подержал над нею, коленопреклоненной, свою корону, прежде чем короновать ее, никаких касаний… Слаб Алекс для престола, слаб, душа его воску подобна. Ах, каково-то будет теперь ее, вдовье, положение? Ведь три дня назад в последний раз проехала она в карете с короною на империале, запряженной восьмеркой любимых белых лошадей. Шталмейстер, гайдуки, фрейлины – все это останется, но – корона на империале… Сегодня она уже украшает карету русской императрицы Елизаветы Алексеевны… Что же, надо направить свои помыслы на утешение сирых, болезных и нуждающихся. В этом ее утешение, этим она укрепит к себе всеобщую любовь, недаром уже нарекают ее при дворе министром благотворительности. Впрочем, неизвестно, что будет с ее жалованьем, едва ли Алекс сохранит за ней миллион, положенный Павлом Петровичем, а министр без миллиона…
– Маман, – негромко произнес Александр, – не сочтите обидным… в сей торжественный момент я хочу сказать вам…
Он хотел сказать ей, что придется умалить сумму, так как царский миллион полагается новой императрице. Сказал же:
– То жалованье, которое было положено вам в бозе почившим батюшкой, останется за вами навсегда.
Мария Федоровна, лишь слегка кивнув головой, оторвалась от трубы и с несколько капризной, даже девической улыбкой напомнила сыну слова, произнесенные митрополитом в Успенском соборе:
– Великодушный Государь, с помощью небесною подвиг твой да будет удобен, бдение твое будет сладостным, попечение будет успешно.
Александр слабо улыбнулся в ответ. Это была ее первая победа над вновь возвеличенной государыней, и Александр был доволен, что сумел смягчить переживания матери.
– Так отшего же пусты столы, Алекс?
– Да, разве не приготовлено угощение? – повернулся император к адъютантам. – Откуда сей хаос?
– Видите ли, ваше величество, – срывающимся голосом, как будто сам и был виноват, доложил адъютант, – у одного из солдат в бригаде церемониймейстера преждевременно выстрелила ракетница, что в народе сочли за сигнал к пиршеству…
– Ах, вот что, – как бы рассеянно произнес царь, – маман, глупый солдат, оказывается, не вовремя подал сигнал. – И тут же, обернувшись к адъютанту: – Так кто ответствен за церемониал?
…Вызванные в Москву крепостные Кузнецовы, вначале Егор, а за ним на самокатке и Артамон, одолев нелегкий путь, разместились на постой в горенке демидовского кучера Михея. Вскоре Николай Никитич, только что вернувшийся из заморского путешествия с красавицей женой, соизволили сами произвести осмотр дрожек и осмотром остались весьма довольны, особенно музыкальными пиесками, исполняемыми на ходу. А затем, кашляя и долго отсмаркиваясь в батистовый парижский платочек, хохотали Николай Никитич над самокаткой и бойкими выкрутасами седока Артамона. И молодая графиня серебряным колокольцем заливалась и даже в ладошки хлопала.
– Ах, что выделывает, ну насмешил, ну потешил, каналья! – нахохотавшись вволю, понюхав табаку из табакерки и звонко защелкнув крышку, сверкнувшую дорогим изумрудом, Демидов положил руку на плечо Егора Кузнецова. – Жди, Жепинский. О цене пока не говорю. Объявляю тебе свое спасибо за труды твои…
Егор хотел уж было бухнуться в ноги хозяину, молвить о воле.
– Э-э, не надо, я понял тебя. Не исключено… А пока вас будут кормить, в бане с дороги отмойтесь. Ба, да ведь вы здесь без малого полмесяца, дармоеды! Ну, не дуйся, через неделю свидимся, дрожки держать в порядке, чтоб ни пылинки, и самокат – тоже. Михеич, укажи девкам украсить спицы у самокатки алыми лентами. Да смотри, старик, чтобы племянник в столице не избаловался!
– Он трезвенник, ваше сиятельство.
– Знаю я вас!
А столица готовилась к торжествам. Прежний царь не то скоропостижно преставился, не то, шептали, оглядываясь, удушили его собственным же шарфом, грех подумать, не с согласия ли сынка… Однако полгода уж прошло, ждали в Москве, Петербурге и губерниях манифеста желанного – об освобождении от рекрутского набора на год, о прощении долгов, недоимок и штрафов. О воле поговаривали!.. Известное дело, каждый новый правитель на Руси начинал одинаково: наследователя обмарать, самому в глазах подданных возвеличиться.
Егор с Артамоном кормлены были отменно, нечего роптать, выдали им порты новейшие, сапожки хромовые, поддевки плисовые. Особенно приглянулась Артамону синяя суконная сибирка, эх, хорош кафтан, видела бы Анюта…
Ходили тагильцы по первопрестольной без дела, глазели. Егору Григорьевичу было не впервой, немало пожил он здесь, когда привозил прежнему хозяину модель профильной машины железоделательной, когда с немцем Шталмером соперничал, сколь уж лет прошло, без малого десяток… Приумножилось народу-то в Москве, что тебе муравейник в бору: один – туда, Другой – сюда, третий – спьяну ли, сдуру через заплот сигает. Да и как тут не одуреть: люд галдит, колокола звонят, лошади из дышла рвутся – почитай, вся Расея собралась. И Вятка – хлебу матка, и ярославцы-красавцы, кои у сестрицы родимое пятно смывали, смыть не могли, и ростовцы толстоухие, и зубовские купцы, которые таракана на Волгу поить водили, и Питер все бока вытер, а вот и земляки-пермяки солены уши – прут и прут, прут и прут. Веселье гудет по Руси, венчается короной новый царь-государь, добрый, сказывают, дворянин, заступник, слышь, народный Ляксандра Павлыч Романов!
Надоело Егору без дела по городу шляться. Удалился он в покои Михеича и подолгу вел тихие беседы с престарелым отцом кучера, призывающим Егора идти с ним в старообрядческий скит, помереть в очищающих молениях.
Артамон же, впервые попавший в Москву, да еще в такие-то шалые дни, без устали шастал по улицам и переулкам. Волдыри и мозоли, натертые за странствие, почти уже не мешали, лишь далекая боль в скуле напоминала порой о встрече с лесными злодеями. На голову возвышаясь над пестрой толпой, глазел Артамон, как украшают арбатцы персидскими коврами, златотканой парчой, китайскими цветастыми шелками свои балконы и окна. Эх, Анюту бы сюда, ходили бы они рука об руку, любовались храмами да богатыми хоромами, торговали бы у коробейников стеклярусы, угощались за пятачок у румяных сбитенщиков, и купил бы ей Артамон сережки серебряные да колечушко с бирюзой.
Особенно дивились в толпе посольским иноземным экипажам, разукрашенным не по-нашему, кучерам и пажам, расфуфыренным, взирающим с верхотуры до того напыщенно, по-павлиньи, что казались горделивей и величественней своих хозяев, поглядывавших из-за шторок. А ведь дома-то, поди, такие же слуги, лапотники сермяжные, а тут на тебе…
Артамон не боялся уже заплутать в великом городе, два каких-то рязанских мужика, все знавших, все слышавших, так и крутились вокруг него. Может, поглянулся им долгий молчаливый уральский парень, может, на грошики его позарились.
– Эй, рязанцы, это вы, что ли, солнышко мешком ловили? – поддразнивал Артамон попутчиков. Угощал их пирогами с визигою, то орехи волоцкие брал, то коврижки покупал сахарные.
– Эх, выпьешь сбитень, не будешь битым!
– Хлеба не станет, будем пряники есть!
– Доставай, щеголек, денежки да покупай девкам орешки!
Шумна Москва, весела, да и сурова, город наособицу. Что тагильский заводишко – контора да демидовская колонная хоромина. А здесь! Кто только не проживает во всех этих ухоженных, с парадными крыльцами, с навесными крендельными балконами домах – и генералы, и архиереи, и помещики, и заводчики, и купчины, а уж разного чиновного люду – не счесть… А знают ли они, московские, откуда прибыл вон этот гранит тесаный для подстенья, кто с искусством превеликим выковал железо для парадного, да ведь и хлебушко не растет на арбатских-то подворьях. А слыхали ли они, московские, как не токмо издыхают в заводской гари здоровые молодые мужики, но и безрукий суворовец Макар, и обезноженный под Фокшанами Емеля Порфирьев и те на лето в углежоги подаются… Да узнают ли когда вон те милые детки, что прогуливаются неспешно с нянечкой и мопсиком, что заводским приписным ребятишкам после работы на подхвате и поиграть-то неможется? И сколько же этой превеликой Московии на шее российской? Петербург-то, бают, не мене будет. А все конторы губернские?.. Хотя опять же как без Московии-то, ведь кто-то управлять державой должон, одному-то царю едва ли под силу. Но уж больно велика по России Московия, будто еще одна наособицу держава в державе…
– Артамон, – дергали рязанские за кафтан, – Артамон, угости шанежкой.
– Ох и обжорная вы команда! Хоть бы сами разок попотчевали!
– Рассчитаемся… Хороши шанежки с пылу-жару… Артамон, а вот ты вразуми нас, как это удалось на Ивана Великого крест водрузить?
– Пошехонцы обдумали! Заарканили они колокольню-то, поднатужились малость да и наклонили. А уж наклонивши, крест святой и воткнули, так и красуется с тех пор в небесах.
– Ишь ты, а мы сами и не дотумкали бы…
А уж к ночи-то, к ночи-то было! Вспыхнул ярко великий собор, разноцветными фонарями убранный. Стены и башни будто уральскими самоцветиками украсились. С Воробьевых гор тыщи искр в темно-бархатные небеса ударили.
Высыпала на фейерверк поглазеть вся дворня демидовская. Сам хозяин с зябко зевающей супругой стояли впереди, освещенные огнями. И когда на темно-лиловом осеннем небе без поддержки и опоры чудно воссиял золотой царский вензель, сказал Николай Никитович, дыша ароматным италийским вином и раздавая дворне новые серебряные рубли:
– Молитесь, люди, и послуша́йте вашего нового царя, и воздастся вам!
И хоть получил Николай Демидов от покойного императора титул почетный камергера, с радостью вздохнул он и перекрестился, как бы освобождаясь от страха и давящей силы сумасбродной того, кто, по выражению Карамзина, лишил награду прелести, а наказание – стыда.
И перекрестились люди на вензель, солнечно воссиявший, веря в судьбы облегчение. И пробормотал, тряся голубым пушком головы, престарелый Михеича отец, которого также по случаю вывели на воздух, держали его под руки Егор Кузнецов и стряпуха демидовская Матрена:
– Кому царь, а нам, поди, опять дерьма ларь?
– Ох, – испуганно заозиралась Матрена, – что малый, то старый, не разумеет, что вещает.
Артамон с ребятней вскарабкался на лесину.
– Отсюдова виднее, еге-гей! Во здорово, во палят!
Эх, жеребец неразумный, – подломилось дерево, сверзился Артамошка на землю, а за ним и ребятешки, что яблоки, посыпались. Покачал Егор головой: женить балбеса, женитьбой обуздать…
Вот, оказывается, для чего держал у себя до поры до времени Николай Никитич двух тагильчан.
Напялили на Егора кафтан зеленый с серебряным позументом и агромадный картуз с какой-то неимоверной кокардой, с галунами и турецким султаном. Егор не хотел было одевать сей наряд греховный, но, приглядевшись и не узрев ничего бесовского, а лишь переплетение листьев дубовых да лент муаровых, оторвал султан и, махнув рукой, украсил себя оным диким колпаком, оставшимся, видать, от шутовских увеселений, нередких в барской усадьбе.
Распорядитель Сокольнического гулянья самолично проверил готовность потешного шествия. Полагалось демидовским мастеровым представиться со своими экипажами тотчас после песельников, рожечников и гусельников. По указанию Демидова Егор сидел на левом сиденье дрожек лицом к почетному императорскому возвышению. Матрена в кумачовом сарафане и парчовом кокошнике, убранном речным жемчугом, втиснулась на правое сиденьице, отчего крутила головой и переживала, что не разглядит толком во время проезда царскую чету. Михеич же, как и полагается кучеру, восседал на облучке, отдуваясь и потея в искусно наклеенной кудрявой бороде, за имением своей жидкой и непотребного виду.
Толпа, удерживаемая солдатушками, напирала на жерди, кое-где и надломив их, время от времени взвывала, гоготала и кричала «ура!», подкидывая сотни шапок, хвойных веточек, а порою и каких-то пестронарядных не то кукол, не то всамделишных отроков, малохольно размахивающих руками и ногами. Не вовремя разоренные столы солдаты спешным порядком стаскивали в сторону, туда, где правильными рядами стояли старые и молодые березы, украшенные румяными яблочками. Да и угощенье, надо отметить, еще оставалось, не успели людишки добраться до быка с золочеными рогами, печально возлежащего жареной горой на самом верху рундука, ни до барашков и петухов, украшенных белыми, синими и розовыми развевающимися лентами и вознесенных на высоких столбах. Добрались бы и до петухов, до корзин со снедью и сапог, да оказались столбы на последнем аршине хитро смазанными склизким салом, с ходу-то не одолеешь… Главного ждала толпа, не столько обозрения и слова царского, сколько того момента, когда выбьют по команде затычку в огромной бочке, укрытой красной камкой, когда забьет охраняемый до времени винный фонтан, а также, если верить, брызнут струи белого и красного вина из шести фигурных башен в огромные медные чаны. То-то будет потеха! Куда там канатным весоплясам и балалаечникам!..
Вот уж и шуты прокувыркались пред царским павильоном, и скороходы на ходулях прокандыбачили, один понарошке, взаправду ли свалился, вовремя оттащили скорохода в сторону…
Сразу же на проход палешан выпустили, преподнесли палешане венценосцу икону с ликом святого Александра Невского, украшенную серебряным окладом и жемчугом, туляки привезли в подарок отменный ружейный набор, ростовчане же положили у ног молодой царицы финифтяные украшения.
Нижний Новгород, как всегда, отличился: двое купцов несли над головами золоченого державного орла, из клюва коего сыпались серебряные монеты, звеня, разлетаясь и падая на огромный позолоченный же поднос, который ловко удерживал над собой третий дюжий купчина.
Вот и песельники с гуслярами двинулись…
– Демидовский экипаж, готовьсь! – раздалось над ухом Артамона.
Увидел Артамон, как снял крестный нелепый картуз, истово перекрестился на облачко, взглянул потом назад, на племянника, готов ли мол, коротко махнул ему тяжелой рукой: не трухай, Артамон, не отставай, главный наш час наступил.
Щелкнул Михеич хлыстиком, ойкнула Матрена, ухватившись за поручень, двинулись дрожки по полю. Выждав мгновенье, надавил Артамон на правую подножку самоката.
Не сутулясь восседал Егор на бархате, вглядывался напряженно в царскую свиту под дорогим балдахином. Хоть не близко еще было до коронованных особ и окружения, сузив глаза, заметил он белый мундир своего барина, шляпу его треугольную со страусовым плюмажем, алую ленту и даже орден Станислава, казалось, разглядел – сроду так зорко не видел. Склонившись слегка и подавшись вперед, докладывал Демидов молодому царю. Сумеет ли суть изложить, чай, не простые столбовые дроги катятся по полю: любовь да уменье, вложенные в них, разве расскажешь, верстомер сыздаля разве узришь?
И еще об одном сожалел Егор Кузнецов – бурлила толпа, гоготала, ухала – пропала вся музыка, ничуть не слыхать. Даже и до него-то, Егора, доносилась чуть, а уж до свиты… И Артамошку не вовремя бес дернул фигуры выделывать, вот и мельтешит, вычуряет, смешит толпу бестолково…
Однако только дрожки сделали полукруг и ловко Михеич направил лошадок, вывернув напрямую к тому пугающему и притягивающему павильону, как взмахнул устроитель перчаткой, взмах его тут же помощники жезлами кругом повторили – смолкла толпа.
И услышали все чудную мелодию, исходившую откуда-то изнутри дрожек, где дышал мехами орга́н, незаметный для взора. И увидел Егор Кузнецов цареву улыбку и направленные в него колкие блики лорнетов, устремленных на дивное творение мастеровых демидовской вотчины. И лазурным детским восторгом исполнились взгляды великих княжен. И довольно было покачиванье перьев на шляпе Николая Никитовича Демидова.
Не успели в павильоне одну мелодию прослушать, как нажал Кузнецов на рычаг – и другой мотив взвился, что погромче, свой мотив, заводской, гулевой… Вновь рычаг перевел – гимн ударил над полем.
Артамон уже небойко тащился за дрожками, усмиряя дурной самокат.
– Позвольте еще поясненье, ваше величество… Вероятно, главное достоинство дрог не в легкости конструкции, оригинальности сидений, ларце золоченом и сих наивных росписях – здесь мои люди далеки еще до италийских живописцев. Но смею обратить ваше внимание на верстовое устройство, что в заднем фасаде вмонтировано, вещь первейшая и оригинальнейшая…
– В чем именно?
– Ваше величество, сии круги, и циферблаты, и стрелы разные мой мастер придумал для измерения пройденного пути, что, вероятно, и путешественнику небезынтересно, и в ратном деле важно.
– Как это хорошо! Елизабет, тебе понятно: округлость колеса… проделывает путь, определенный заранее, а ось, вращаясь, передает все в цифрах.
– Чудесная коляска, Александр.
– Маман, как вы считаете?
– По красоте бывали и изящней. Но устройство… Как имя крестьянина, генерал?
– Мгм, кхе… Егором Кузнецовым его величают, ваше императорское величество, он многое горазд придумывать…
– По прозванию мы боле известны, царь-батюшка, – поклонился до земли стоявший за спиною хозяина Егор, поклонился да прозвище-то свое и произнес.
– Как, как? – вскинул император брови и уголки губ, оглядываясь на Демидова.
– А… – как бы извиняясь за крепостного, пожал плечами Николай Никитич, – причуды светлой памяти Акинфия Никитича, он клички страсть как любил присваивать.
– Ну выбрал бы что-нибудь поприличней, – разыгрывая смущение, пропел император. – Кстати, кто это за дрогами?
– Племянник изобретателя – Артамон, также из моих тагильских умельцев, спомоществователь своего крестного отца. Сподобился на оной самокатке проделать путь через все наше отечество, чтоб прибыть к коронации ваших величеств… А ну, Артамон, изобрази-ка уменье!
И пошел Артамон кругами по полю. Толпа, устав от долгого молчания и ожидания хмельных угощений, вновь заревела в восторге. И крутил он подножки, как никогда не кручивал! По большому шел кругу и по малому, в сторону руки раскинув, вдруг отпускал правило. А то ноги наверх задирал, за седельце уцепившись.
В павильоне меж тем разговор продолжался.
– А каково сейчас железо уральских заводов, хорошо ли?
– Отменно, ваше величество. У англичан железо мерзкое, но они, имея способ делать оное дешевле, всюду делают нам подрыв. Под вашей монаршей волей и Англию за пояс заткнем, старый соболь не подведет. И железо хорошо, и умельцы старательны.
– Да, говорят, больно жмешь на умельцев, Николай Никитич, что и в престольные праздники работные люди не имеют отдыха?
– Наговоры, ваше величество. Было однажды, так ведь для их же пользы, не предайся они труду, ударятся в пьянство.
Император, поморщившись, перекинулся взглядом с седовласым статским, не участвовавшим в разговоре.
– Что есть Георг Кузнецофф? – вступила в разговор Мария Федоровна. – Имеет ли он обучение?
– Никакого, государыня, отец его из вечноотданных заводу, помнится, из Ярославского уезду крестьян… Одним прилежанием построил Кузнецов для наших заводов профильную машину и водоотливное устройство. На многие выдумки мастак, и воспитанник в него пошел.
– Дрожки нехороши для российских дорог уже тем, что не имеют надежного укрытия от дождей, – попыталась поддержать разговор Елизавета Алексеевна.
– Утифительно богата Россия талантом, – как бы не слыша невестку, проговорила Мария Федоровна, – ведь человек без знатного образования сотворил сие своим умом! Алекс, как ты считаешь: достойны ли оные исопретатели вечной воли?
– А что, Николай Никитич, можешь ты продать мне своих крестьян или сам дашь им волю?
– Ваше величество! – преклонил колено Демидов.
Это была вторая победа Марии Федоровны над молодой коронованной особой.
– Э… Георгий, – приподнял Александр маленькую белую руку, – благодари нашу родительницу государыню-императрицу: за отличные труды и искусное мастерство будешь пожалован со своим семейством вечной волею.
Рухнул Егор Кузнецов на колени.
Демидов сделал незаметный знак шпагой, Егор понял его. Молодо встал, лошадь взял под уздцы и, подведя дрожки поближе к Марии Федоровне, вновь опустился на колени, промолвил:
– Не откажи, матушка-государыня, принять в дар то, что более дюжины лет творил по самоохотной выучке и любопытному знанию.
Стоявший не в первых рядах свиты князь Петр Васильевич Лопухин затянул еще один узелок на батистовом платке: не забыть крестьян демидовской вотчины, указать секретарю внести их в особый реестр.
Отчего этот человек может решать нашу судьбу? Кто он, бледный и узкоплечий, мой одногодок? Вправду ли помазанник божий? Баба у него лучше, что ли? Да моя Анюта поядреней будет, у этой и грудка куриная, и росточек помене. А вот ликом – ну что те Анютка… Зачем встал дядя на колени? Париться в дурацком колпаке, ехать сюда через всю Россию… А толку? Царю поклониться? Во… поднялся, повел лошадей… Опять на колени, да уж не пал ли, не худо ли ему в евоные-то годы… Отчего я должен, как заморский зверь, выкобениваться на самокате? Ужель одно устройство оного уже не благо? Ладил для Анютки, а получилось… Будь воля, да поднатужиться, эх, наковали бы с дядей сотню самокаток. За сотней тыщу, затем – мильен. Эх, поскакали, поехали бы люди работные!
Будто вздыбилась вдруг Сокольническое дорога да и поднялась сама ли собой, по какому ли велению не больно высоко, но по-над липами, опиралась она на утолщившиеся столбы и башни те винные, пролегала над полем и дальше – над городом, над дубравами золотистыми, над речками бирюзовыми. Оглянулся Артамон. А сотни-то самокатов и катят за ним по дороге. Правила цветками украшены, седельца парчою покрыты. Не просто уж спицы мелькают стрекозами, крылья в ступицы вделаны, крылья птичьи расправлены трепетно. И у них, Артамона с Анютой, белые крыла за спиной. Все порознь шуруют, они же вдвоем. Анютка, смеясь, облака раздвигает, жмется ближе, мешает Артамону, целует, милует и в бороду жарко хохочет.