355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сэмюел Баркли Беккет » Мерфи » Текст книги (страница 4)
Мерфи
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 01:44

Текст книги "Мерфи"


Автор книги: Сэмюел Баркли Беккет



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 17 страниц)

– Хорошо сказано, – похвалил Ниери.

– Этим примером я хотел сказать вот что: ну возьмем к примеру, например, молоденького студента Оксфорда, Колледж Святой Троицы…

– Да, примером, к примеру, например – это сильно сказано, – отметил Ниери.

– Так вот, он искал спасения в инсулине и излечился от диабета!

– Бедняга… Спасения от чего, ты сказал?

– От потогонного безделья!

– Я не удивляюсь старине Беркли,[63]63
  [63]Джордж Беркли (1685–1753) – ирландский епископ и философ, который полагал, что окружающая нас реальность может быть сведена к игре ума, но в таком случае существование человеческого ума вступает в противоречие с существованием Разума Универсального, т. е. Бога.


[Закрыть]
– несколько поменял направление беседы Ниери. – Что ему еще оставалось делать? В нем сработал защитный механизм. Полный отказ от всякой материальности или развал выстроенной философской системы. Сон, наполненный чистейшей воды ужасом. Сравни с тем, как ведет себя водяная крыса.

– Главное преимущество такой точки зрения, – стал развивать эту неясную мысль Вайли, – заключается в том, что хотя и нельзя ожидать изменений к лучшему, по крайней мере, можно тешить себя тем, что не будет становиться и хуже. Все будет оставаться так, как было всегда.

– Да, верно, но только до тех пор, пока система не разобрана на части, – уточнил Ниери.

– Если, конечно, предположить, что подобное будет позволено, – подхватил Вайли.

– Из всего этого мне приходится заключить, – попытался подытожить Ниери, – и поправь меня, если я не прав, что обладание – Dens det![64]64
  [64] Бог подаст (лат.).


[Закрыть]
 – ангельской Кунихэн создает в душе мучительное чувство пустоты, соотносимое со степенью обладания.

– Человечество можно сравнить с колодцем с двумя ведрами, – продолжил Вайли изложение своего видения сути человека, – одно из которых опускается, чтобы быть наполненным, а второе поднимается, чтобы быть вылитым.

– Иначе говоря, то, чего мне удается достичь на качелях, называемых «девица Кунихэн»,[65]65
  [65]«What I make on the swings of Miss Counihan… I lose on the roundabouts of the non-Miss Counihan» – такова фраза у Беккета. Существует английская идиома «what you lose on the swings you make up on the roundabouts», что дословно означает: «что теряешь на качелях, восстанавливаешь на каруселях»; смысл этого странного выражения можно передать так: что выиграешь на одном, теряешь на другом, но невероятная сложность для переводчика заключается во множественности значений ключевых слов выражения, развернутого Беккетом в нечто головоломное и приспособленного для нужд беседы; сама по себе беседа еще не чистый «абсурдизм», однако нечто к нему близко подходящее.


[Закрыть]
– попытался Ниери приложить сравнение Вайли к своей ситуации, – если я правильно понял смысл твоей метафоры, я теряю на всяких обходных маневрах вокруг какой-то другой девицы, не Кунихэн.

– Изумительно сказано, хоть и темно, – восхитился Вайли.

– Однако дело в том, что никакой девицы просто нет, – вздохнул Ниери.

– Ну, кто-нибудь рано или поздно объявится, – утешил Вайли Ниери.

– Да поможется этому острову Кони на востоке,[66]66
  [66] Coney Island (когда-то действительно это был остров) – часть южного Бруклина в Нью-Йорке, где расположены места отдыха, аттракционы и т. д.; в переносном смысле: место развлечений; Великобритания находится на восток от Америки, отсюда, очевидно, «остров Кони на востоке».


[Закрыть]
иначе называемому Ниери, – воскликнул Ниери, просительно сжимая руки, – приобрести какие-нибудь китайские аттракционы, иные, чем девица Кунихэн.

– Вот теперь ты дело говоришь, – обрадовался Вайли, – а вот когда ты разглагольствуешь о какой-то панацее, ты просто воздух сотрясаешь. А вот когда хочешь устранить хотя бы один симптом, тогда ты дело говоришь.

– Не какой-нибудь симптом, а только один-единственный – Кунихэн.

– Ну, как бы там ни было, не думаю, что тебе будет трудно найти ей замену, – высказал уверенность Вайли.

– Бог свидетель, ты иногда изъясняешься так, как изъясняется это дрянцо, этот Мерфи, – скривился Ниери.

– Как только достигается определенная степень проникновения в суть проблемы, – отпарировал Вайли, – все начинают изъясняться, если вообще требуется что-то сказать, на уровне одного и того же, как ты изволил выразиться, дрянца.

– Если тебе когда-либо вздумается унизиться от обобщений к частностям, – съязвил Ниери, – помни, я всегда к твоим услугам и готов внимательно тебя слушать.

– А я тебе дам такой совет в ближайшее же время отправляйся в гостиницу «У Ви…»

– Что ты несешь? – возмутился Ниери.

– Не торопись, дай досказать. Сперва ты посылаешь своей Кунихэн письмо, в котором пишешь, что рад сообщить ей, что все наконец устроено, ты разжился паспортами, всеми необходимыми бумагами, чтобы куда-то там отправиться и зажить счастливой жизнью, и она теперь вольна поступать, как ей захочется – она может заворачивать во все эти бумаги селедку. И больше ни о чем не упоминаешь. Ни о том, почему и куда ты сбежал из Дублина, ни о страсти, съедающей тебя. Она день-два будет сидеть, не рыпаться, обдумывать…

– Обдумывать – это неплохо, – отметил Ниери.

– Так вот, день-другой она проведет… скажем так, в душевных страданиях и наконец решится на то, чтобы, так сказать, случайно столкнуться с тобой на улице… Но вместо тебя с ней столкнусь я.

– Что? Что ты несешь? – воскликнул начисто сбитый с толку Ниери. – Ты же вообще ее не знаешь!

– Да, не знаю, в смысле того, что не знаком с ней, но знаком с ее, так сказать, телесным аспектом, во всех, можно сказать, подробностях.

– Что это значит? – вскричал Ниери.

– А это значит, что восхищался ею, так сказать, издалека.

– Я все равно не понимаю. Насколько издалека?

– Поясняю. Дело было в прошлом июне, – Вайли говорил медленно и задумчиво. – Я наблюдал за ней с помощью цейссовского бинокля, у воды…

Вайли, погрузившись в сладостные воспоминания, замолчал. А Ниери как человек широкой души отнесся уважительно к Вайлиевым грезам.

– Какой у нее бюст! – после весьма продолжительного молчания воскликнул вдруг Вайли, очевидно, дошедший в своих воспоминаниях именно до этой части образа Кунихэн. – И дело, так сказать, не в объеме, а в форме.

– Так оно и есть, – весьма сухо согласился Ниери. – но уместно ли… уместно ли тебе будет, как ты говоришь, сталкиваться с ней на улице? Предположим, что это произошло. Что дальше?

– После обмена обычными любезностями, – продолжил Вайли, – она, конечно же, спросит, видел ли я тебя в последнее время… и вот тут она попалась!

– Если все это подстраивается просто для того, чтобы убрать меня с дороги, пока ты обрабатываешь Кунихэн, то почему мне нужно отправляться в Лондон, а не, скажем, в Тару?[67]67
  [67]Тара – древняя столица ирландских королей.


[Закрыть]

Мысль о поездке в Лондон была неприятна Ниери по нескольким причинам, и одной из самых убедительных из них являлось нахождение в Лондоне его второй, брошенной им супруги. Строго говоря, эта женщина, урожденная Кокс, не была его законной женой, и он не имел перед ней никаких обязательств; его первая, вроде как законная и покинутая им супруга, находясь в полном здравии, проживала в Калькутте. Однако госпожа Кокс и ее юристы имели иные, чем Ниери, воззрения на законность и обязательства. И Вайли кое-что об этом было известно.

– В Лондон надо поехать, чтобы восстановить управление над Купером, который либо запил, либо попал в какую-нибудь передрягу, а скорее всего и то, и другое.

– Ну а разве нельзя было бы с твоей бесценной помощью разрешить все проблемы прямо здесь, на месте и вообще позабыть об этом Мерфи?

– Я очень боюсь, – высказал опасение Вайли, – что до тех пор, пока Мерфи будет оставаться хотя бы отдаленной, так сказать, возможностью, Кунихэн никаких переговоров вести не будет. Все, что я могу сделать, так это обосновать тебя прочно в положении человека, как бы это получше выразиться, первого, к кому она обратится, когда окончательно поймет, что о Мерфи нужно раз и навсегда забыть.

И тут Ниери снова драматично и порывисто закрыл лицо руками.

– Кэтлин! – позвал Вайли и, когда она появилась, попросил: – Скажи господину профессору самое страшное.

– С вас за кофе и коньяк… по шестнадцать за каждый кофе и по сорок восемь за коньяк, – стала бормотать Кэтлин, подсчитывая, – …всего, значит, один фунт двадцать восемь.

Уже на улице Ниери спросил:

– Вайли, скажи мне, отчего ты так добр ко мне?

– Когда я вижу человека, попавшего в сложное положение, я не могу совладать с собой.

– Надеюсь, ты сможешь убедиться, что я не лишен благодарности, – заверил своего спутника Ниери.

Некоторое время они шли молча. А затем Ниери пробормотал:

– Не пойму, что такого особенного видят женщины в этом Мерфи…

Но Вайли не ответил, так как был слишком погружен в размышления о том, что же заставляет его приходить на помощь таким людям, как Ниери, когда они оказываются в сложном положении, и совершать поступки, едва ли не выходящие за пределы его возможностей.

– А ты понимаешь? – спросил Ниери погромче.

После небольшого обдумывания Вайли откликнулся:

– А это из-за его… – и запнулся, не найдя нужного слова. Он напряженно раздумывал, но слово это, которое, конечно же, было где-то рядом, никак не давалось.

– Его чего? – нетерпеливо переспросил Ниери.

Они еще некоторое время шли молча. Ниери, отчаявшись услышать ответ, поднял голову и глянул на небо. Моросящий дождик делал все возможное, чтобы не долетать до земли.

– Из-за его вздымающихся и глубоко проникающих возможностей, – высказался наконец Вайли.

Но он сразу почувствовал, что произнесенные слова все-таки оказались выбранными не совсем верно.

5

Комната, которую присмотрела Силия, находилась в доме, располагавшемся на улице Пивоваренной, как раз между Пентонвильской тюрьмой и Скотным рынком «Метрополитэн». В Западном Бромптоне они уже не появлялись. Комната была большого размера, и вся мебель в ней, хоть и очень немногочисленная, тоже была большого размера. И кровать, и газовая плита, и стол, и высокий комод – все это было несуразно большого размера. Сиденья двух массивных кресел с прямыми спинками и без обивки – надо полагать, они были подобны тем, которые, как выражался сам Бальзак, он «убивал под собою», – располагались столь высоко над полом, что на них можно было сидеть за столом, как на стульях. Кресло-качалка стояло у камина, находившегося прямо напротив окна. У качалки был такой вид, словно она все время дрожала. Все обширнейшее пространство пола было укрыто линолеумом необычно изящного рисунка; геометрический орнамент был выполнен в голубоватых, серых и коричневатых тонах, которые очень нравились Мерфи, потому что напоминали ему живопись Брака,[68]68
  [68]Жорж Брак (1882–1963) – один из создателей кубизма; для его палитры характерны оттенки серого, зеленого и коричневого цветов.


[Закрыть]
а Силии это нравилось потому, что цветовая гамма линолеума восторгала Мерфи. Мерфи был одним из тех избранных, которым требуется во всем находить нечто такое, что напоминало бы им еще о чем-то другом. Стены были выкрашены клеевой краской лимонно-желтого цвета, который упоминался в гороскопе Мерфи как благоприятствующий ему. Все это настолько не соответствовало предписанию гороскопщика Сук «в доме избегать украшательства», что Мерфи испытывал по этому поводу некоторую неловкость. Потолок был столь высок, что терялся в полумраке, да, представьте себе, совершенно в буквальном смысле слова был плохо различим в полумраке.

Здесь, в этом новом обиталище, они начали вести то, что Силия называла «новой жизнью». Мерфи же полагал, что новая жизнь должна прийти попозже (да и то, если она вообще придет) к кому-то одному из них – или одной. Однако Силия явно имела намерение поднять переезд на новое место жительства на высоту значимости, сравнимую с бегством Магомета из Мекки в Медину, и подобно мусульманам, начавшим новое летосчисление, она собиралась открыть новый отсчет жизни, и Мерфи не вступал с ней в пререкания по этому поводу. Он решил более ей не противоречить.

Немедленно обнаружившимся недостатком в их жизни была хозяйка, у которой они снимали квартиру, тощее, мелкорослое существо по фамилии Кэрридж, мнительное и надоедливое, да к тому же еще и столь высоконравственно-праведное и незыблемо-честное, что оно не только отказалось препарировать соответствующим образом счета, отправляемые владельцу дома, но и пригрозило доложить этому «многострадальному господину Квигли, которого все обманывают», о попытках склонить ее к такому бесчестному поступку.

– Скажите, пожалуйста, не квартиросдатчица, а нравонаблюдательница! – возмущался Мерфи. – Только посмотреть на нее, и сразу ясно, что за личность: губки тонкие, а сама, как дорическая колонна в миниатюре – никаких выпуклостей. От нее ничего не добьешься.

– А раз так, тем более имеет смысл искать работу, – подытожила Силия.

Все, что бы ни происходило в их жизни, становилось для Силии предлогом напомнить Мерфи о необходимости найти какую-нибудь работу. Она проявляла прямо-таки болезненную находчивость сводить все к одному. Такие, казалось бы, никак не связанные события, как появление в Пентонвильской тюрьме нового заключенного, доставка которого была случайно замечена, и наблюдение за продажей краденого на Скотном рынке, побуждали ее к напоминанию о необходимости искать работу. Противоречия, возникающие между сожительствующими в гражданском браке, как нельзя лучше способствовали обоснованию такой необходимости. Они, эти трения, убеждали Мерфи в том, что его поступление на работу, даже с малой занятостью и ничтожным окладом, обязательно привело бы, но крайней мере на время, к распаду привычного им мира. Ей придется осваивать его заново. А не слишком ли поздно в ее годы предпринимать такое серьезное приспособительное действо?

Мерфи держал все эти опасения при себе и, более того, пытался их подавить – вот как велико и искренне было его желание вести себя так, словно для него уже не существовало ничего, кроме нее, Силии, воле которой он готов подчиняться, и оставить себе самую малость свободной воли. И он знал заранее, что она ему скажет: «Если ты во всем будешь подчиняться моей воле, то у тебя не останется ничего такого что отвлекало бы тебя от меня». А это было бы продолжением того, что уже когда-то было, однако возрождения былого он никак не потерпел бы. Былое – как забытая дурная шутка.

У Мерфи имелось множество возможных способов классифицировать жизненные ситуации, и один из них, причем весьма замечательный, заключался в сравнении той или иной жизненной ситуации с шутками, которые тоже бывают разные – изначально хорошие и изначально плохие. Только недостаточно развитое чувство юмора могло сотворить такое безобразие с тем хаосом, который иначе называется жизнью. Вначале была шутка…[69]69
  [69]Вначале была шутка… – перефразируется знаменитое начало Евангелия от Иоанна: «В начале было слово…»


[Закрыть]
ну и так далее.

Силия осознавала, что у нее имеется две равно серьезные причины настаивать на том, чтобы Мерфи отправлялся работать. Первая – она жаждала сделать из Мерфи настоящего мужчину. Вот уже пять месяцев, да, господа, уже почти полных пять месяцев она проводила эксперимент, называемый «сожительство с Мерфи», и за этот срок образ Мерфи как «человека особого мира» не померк и продолжал манить ее. Вторая причина – ее охватывало отвращение при мысли о своем прежнем занятии, к которому ей придется вернуться, если Мерфи не найдет какую-нибудь работу до того, как ее сбережения, накопленные с таким трудом, растают. Возвращение к этому своему занятию ей было крайне неприятно не просто потому, что она находила его чрезвычайно скучным и пошлым (тут ее дед крепко заблуждался, полагая, что это именно то, к чему у нее есть призвание, и то, чем она может преспокойно зарабатывать себе на пропитание всю жизнь), а прежде всего потому, что такое возвращение оказало бы самое пагубное воздействие на ее отношения с Мерфи.

Оба эти соображения возвращали ее к Мерфи (а что не приводило так или иначе назад к Мерфи?), но весьма окольными и разными путями; один путь вел от ограниченного и замкнутого личного опыта к личности, преисполненной всяческих фантазий, личности не от мира сего; второй же путь вел от жизненного опыта, вполне полноценного и всеобъемлющего, к личности, трезво оценивающей факты жизни; лишь женщина, да и то такая, такая… цельная, как Силия, могла бы относиться к этим двум разным подходам как к вполне равноценным.

Большую часть того времени, когда Мерфи не было дома, Силия проводила в его кресле-качалке, повернув лицо к свету. А света как раз было маловато – он весь рассасывался и поглощался в огромном пространстве комнаты, но тем не менее она всегда поворачивала голову так, чтобы лицо ее было обращено к свету, пусть и слабенькому. Маленькое окошко, выглядевшее особо маленьким по сравнению с размерами стен, сквозь которое с таким трудом протискивался свет, очень чутко выявляло малейшие изменения в его интенсивности – подобно тому, как оттенки цветовых гамм лучше выявляются при прищуривании глаз, – и поэтому в комнате постоянно ощущалось движение света и теней; в разных местах комнаты становилось то ярче, то светлее, свет несмело вспыхивал, трепетал, угасал – и так продолжалось целый день. Ритмические колебания света, медленно заползающего в утробу темноты.

Она сиживала в этом кресле, погружаясь в слабо-светные приливы и отливы и постепенно окутываясь оболочкой, как амнионом,[70]70
  [70]Амнион – одна из оболочек зародышей высших позвоночных животных и человека.


[Закрыть]
отгораживающей ее от беспокойных мыслей, и предпочитала такое сидение прогулкам по улицам (ей никак не удавалось избавиться от особой походки, приобретенной за время, проведенное на панели) или бесцельному блужданию по рынку, на котором царило лихорадочное утверждение жизни как самоцели, и это вроде бы подтверждало Мерфиево предсказание о том, что добывание себе на пропитание – работа – разрушит одно, или два, или даже все три славных столба, на которых и стоит его жизнь. Такой взгляд на вещи, который ей всегда казался крайне нелепым – и по всей видимости, менять своего отношения к такому взгляду она не собиралась, – терял существенную часть своей нелепости, когда она начинала соотносить Мерфи и тот Каледонский рынок.

И вот таким образом она, словно помимо своего желания, начала понимать как раз с того момента, когда он перестал делать попытки что-либо пояснить. Силию, стоило ей оказаться среди людей, зарабатывающих себе на жизнь, сразу же начинало охватывать ощущение, что жизнь эта растрачивается впустую. Просидев совсем недолго в кресле, она ощущала побуждение, поначалу робкое, но быстро становящееся все более настойчивым, совершить нечто изысканно развратное – раздеться донага и оказаться связанной по рукам и ногам. Она пыталась думать о своем деде Келли, или о тех днях, что ушли безвозвратно, или о том, чего очень бы хотелось, но что недостижимо, но всегда наступал момент, когда никаким усилием мысли нельзя было побороть ни ощущения того, что она погружена в желеобразный свет, липко ее обволакивающий, ни дрожи, ее охватывающей от желания испытать быстрое и сладостное насилие.

Центральным событием дня хозяйки Кэрридж являлась чашка отменного крепкого чая, которую она выпивала при приближении вечера. Иногда случалось так, что она приступала к попиванию этого эликсира с убеждением, что сделала все, что следовало и стоило сделать и что приносило плоды, и не сделала ничего такого, что делать не следовало и что не приносило плоды. Порой, выпив свою порцию, она наливала чашку для Силии и почему-то на цыпочках поднималась к ней в комнату. О своем приходе она предупреждала постояльцев весьма необычным способом: если дверь была не на запоре, она осторожно входила, а затем робко стучала в дверь, которую она уже закрыла за собой. Никакие иные соображения, кроме принесения чашки доброго чая, ее не занимали, и ее совершенно не заботило, желают ли эту чашку чая в тот момент и в том месте. При этом у нее был весьма заговорщический вид.

– Я вот принесла вам чашечку… – говорила она.

– Заходите, заходите, – приглашала Силия.

– Чашечку отменного горяченького чайку, – продолжала Кэрридж. – Пейте, пока он не застыл.

(Именно так она и говорила: «застыл», а не «остыл».)

Здесь придется упомянуть о том, что от нее дурно пахло, и даже ее самые близкие и дорогие ей люди так никогда и не смогли привыкнуть к этому запаху. Она стояла, дурно пахла и с упоением созерцала, как выпивают ее чашку чаю. Пикантность ситуации заключалась в том, что Кэрридж, глядя на Силию, пьющую ее «чаек», от восторга даже дышать переставала, чего можно было не делать, а вот у Силии тоже «в зобу дыханье спирало», правда, совсем по другой причине, но для того, чтобы делать глоток, ей все же приходилось также делать и вдох и соответственно вдыхать запах Кэрридж, стоящей рядом.

– Надеюсь, вам нравится этот аромат, – невинно спрашивала Кэрридж. – Я выбираю всегда лучшие сорта (а имела в виду она, конечно, чай).

Затем, держа в руках опорожненную чашку, Кэрридж чинно двигалась к двери, а Силия судорожно вдыхала воздух и принюхивалась к собственной роскошно пахнущей груди, чтобы истребить в ноздрях гадкий чужой запах. Этот прием, к которому она однажды прибегла в момент счастливого озарения, помогал всегда, а Кэрридж останавливалась у двери, поворачивалась, поднимала палец, показывая на потолок, и говорила:

– Слышите?

Слышались приглушенные, мягкие шаги – туда-сюда, туда-сюда…

– Наш старичок, – говорила Кэрридж, – ни минуты не сидит на месте.

К счастью, Кэрридж была немногословна. Если бы истечение дурного запаха и многоречивость совмещались в одном человеке, то это было бы просто непереносимо.

Говорили, что старик наверху – ушедший на покой дворецкий. Из комнаты своей он, похоже, никогда не выходил, если, конечно, не считать тех случаев, когда ему волей-неволей приходилось это делать, и никого в свою комнату не пускал. Кэрридж дважды в день приносила ему поднос с едой и ставила его на пол перед дверью. Он забирал поднос, когда она уходила, и возвращал его на место уже с пустыми тарелками. Заявление Кэрридж о том, что он «ни минуты не сидит на месте», было преувеличением, но в целом он действительно много времени проводил, вышагивая по комнате в разных направлениях.

Надо здесь уточнить, что Кэрридж не так уж часто отодвигалась на то, чтобы в суете домашних дел и вопреки экономному ведению хозяйства принести Силии чашку своего «лучшего чайку». По большей части продолжительное оцепенелое пребывание в кресле-качалке никем и ничем не нарушалось вплоть до того самого часа, незадолго до возвращения Мерфи, когда нужно было встать и приготовить для него еду.

Появлялся Мерфи в строго определенное время, в буквальном смысле секунда в секунду, и пунктуальность его просто поражала – изо дня в день с отклонениями всего в несколько секунд. Силии было совершенно непонятно, как мог человек, столь, казалось бы, равнодушный к течению времени, быть столь удивительно, нечеловечески точным и точным только в одном – в том, что касалось возвращения домой. Когда она начинала расспрашивать его, он пояснял, что такая пунктуальность проистекала от его любви, которая настоятельно требовала от него возвращаться к ней, к Силии, как можно скорее, насколько, конечно, это позволяли дела; другой причиной такой пунктуальности он называл желание воспитывать в себе чувство времени, которое, как он слышал, высоко ценилось в деловых кругах, ибо приравнивалось к деньгам.

Но главная и истинная причина пунктуальных возвращений заключалась в том, что он добирался в район Пивоваренной улицы после своих так называемых поисков работы задолго до того часа, который он себе определил как время возвращения домой. С практической точки зрения ему было совершенно все равно, где болтаться, – там, где он, хотя бы теоретически, мог бы найти какую-нибудь работу, или возле дома, где шанс найти работу для него был такой же, как и в любом другом месте. Однако, с точки зрения привязанности к дому нежелания поскорее увидеть Силию, ему было отнюдь не все равно, где проводить время. Попадая на Пивоваренную улицу, Мерфи сразу же начинал ощущать близость Силии, улица была своего рода передней, предваряющей общение с ней, а когда он находился в определенном настроении, ему даже казалось, что подходя к дому, он подходит к кровати, на которой она лежит.

Мерфи, рыщущий в поисках работы, являл собой зрелище весьма примечательное. В кругах Общества Почитателей и Любителей Творчества Вильяма Блейка, называемом также «Лигой Блейка», поговаривали, что образ Билдада Шухайта,[71]71
  [71]Билдад Шухайт – персонаж поэзии У.Блейка (1757–1827), одного из самых значительных английских поэтов и художников конца XVIII – начала XIX вв., оказавшего сильное влияние на дальнейшее развитие живописи и поэзии, особенно модернистской в XX в.; при жизни Блейк остался непризнанным, его поэзия не издавалась, считалась слишком заумной и для тех времен эротической; Блейк создал свою собственную мифологию, в которой соединил собственное воображение и образы, позаимствованные из Библии.


[Закрыть]
созданный Великим Мастером, воплотился в Мерфи и прогуливается по Лондону в зеленом костюме в поисках тех, кого он мог бы утешить.

Но Билдад некоторым образом лишь составная часть Иова, равно как Зофар и другие. Мерфи искал то, что не переставал искать с того самого момента, когда он явился в этот мир, подхваченный грубыми руками и слегка придушенный с тем, чтобы включилась его дыхательная система и он смог бы сделать свой первый вдох – иначе говоря, искал то самое лучшее, что в нем заключалось. Члены «Лиги Блейка» безнадежно заблуждались, полагая, что он постоянно qui vive[72]72
  [72] Кто идет? – окрик часового (фр.); в переносном смысле: быть настороже, быть постоянно готовым к тому, чтобы… Здесь в значении: искать, высматривать.


[Закрыть]
какого-нибудь бедолагу, столь несчастного, что его могут утешить майевтические[73]73
  [73]Майевтический – сократовский способ извлекать скрытое в человеке знание с помощью искусных наводящих вопросов. Сократ говаривал, что видит свое назначение в том, чтобы помогать рождаться новым идеям, и называл себя повитухой (по-гречески «майевтика» – акушерство).


[Закрыть]
изречения типа: «Как может быть чист тот, кто рожден». Да, господа, полное заблуждение. Для выражения сострадания и жалости Мерфи не требовался никто, кроме него самого.

Неприятности для Мерфи начались, можно сказать, с первых же моментов его пребывания в этом мире (в более ранние периоды его существования мы углубляться не будем). Уже его первый vagitus[74]74
  [74] См. сноску 28


[Закрыть]
прозвучал не так, как положено, с 435 дубль-вибрациями в секунду, а как дубль-бимоль, и посему не стал частью могучего международного оркестра новорожденных. Можете представить, как огорчился акушер, принимавший роды, преданный член Общества Симфонических Оркестров города Дублина и к тому же небесталанный флейтист-любитель. С каким сожалением ему пришлось констатировать, что из всех миллионов и миллионов крошечных larynx,[75]75
  [75] Гортань (лат.).


[Закрыть]
исторгавших в тот момент по всей земле и в унисон вопли проклятий приходу в этот мир, лишь голос Мерфи фальшивил… Ну а обо всяких неурядицах, предшествовавших тому первому vagitus, мы условились не распространяться.

Предсмертный, последний хрип Мерфи компенсирует все недостатки его постнатального первого крика.

Кстати, костюм его был не зеленого цвета, а эругинного,[76]76
  [76]Эругинный – цвет медной зелени.


[Закрыть]
как бы покрытый патиной. Это заблуждение членов «Лиги Блейка» тоже следует поставить им на вид. Надо отметить, что в некоторых местах костюм Мерфи был черен, как ночь, предшествовавшая тому дню, когда он был куплен; в других местах на ярком свету материал костюма играл синевато-серым блеском, ну а в остальном общий цвет можно было вполне уверенно назвать эругинным. Собственно говоря, костюм этом являл собою реликт тех полных надежд времен, когда Мерфи был еще студентом и изучал теологию; много ночей тогда он лежал без сна, а под подушкой у него пряталась книга епископа Бувье «Supplementum ad Tractatum de Matrimonio».[77]77
  [77] «Дополнение к трактату о браке» (лат.).


[Закрыть]
Да, то было могучее произведение. Чуть ли не готовый сценарий к порнофильму на похотливой, хромой латыни. А еще он тогда размышлял над словами Христа, этой Парфянской стрелой:[78]78
  [78]Парфянская стрела – колкость или меткое замечание, приберегаемые к моменту ухода.


[Закрыть]
«Свершилось!»[79]79
  [79]«Свершилось!» – последнее предсмертное слово распятого Иисуса, как его приводит Евангелие от Иоанна (19:30); приводимые в остальных Евангелиях последние слова Христа на кресте иные.


[Закрыть]

Не менее поразительным, чем цвет, был покрой костюма. Пиджак просторным мешком свисал с плеч, а нижний край его, достигавший чуть ли не до колен, слегка оттопыривался в стороны, как нижняя часть колокола; казалось, он просит, чтобы его задрали повыше, и этому молчаливому призыву было очень трудно противиться. Брюки, даже в лучшую свою пору, тоже проявляли гордую независимость и висели неряшливыми трубами. Теперь же, много лет спустя, исходив вместе с Мерфи неисчислимое количество миль улиц и взобравшись на Эвересты лестниц, брючки эти принуждены были льнуть в некоторых местах к ногам, которые они прикрывали, а их перекрученность явно свидетельствовала об их крайней усталости.

А вот жилет Мерфи никогда не носил. В жилете он ощущал себя женщиной.

Что же касается материала этого дивного костюма, то его изготовители смело утверждали, что он «дыростойкий». В некотором смысле это было так – материал был вроде бы как совершенно нескважистый, иначе говоря, словно цельнометаллический, и совершенно не пропускал воздуха – как внешнего, атмосферного, вовнутрь, так и Мерфиевых испарений наружу. На ощупь материал этот казался более похожим на клеенку, чем на шерстяную материю, и из чего он, собственно, был изготовлен, с уверенностью сказать бы не удалось. Одно было ясно – аппертуры[80]80
  [80]Аппертура – клей и всяческие наполнители, использующиеся в текстильной и бумажной промышленности.


[Закрыть]
на его изготовление пошло очень много.

Эти останки приличного наряда Мерфи оживлял с помощью простенького галстука-бабочки, навечно завязанного при изготовлении; носилась эта бабочка со съемным воротничком и целлулоидной манишкой, современницей костюма, уже представляющей собой музейную редкость.

Мерфи никогда не носил и шляпу, надо думать оттого, что она вызывала в нем болезненные воспоминания о той оболочке, которая окружала Мерфи в его бытность плодом в материнской утробе; особенно неприятно было не столько надевание шляпы, сколько ее снимание (отголоски послеродовой травмы?).

Прогулки, а тем более поиск работы в таком наряде порождали стремление поскорее вернуться домой, и вскорости после обеда Мерфи начинал свое медленное и тягучее возвращение. Больше всего ему нравился участок от Королевского Пересечения до Каледонской улицы: он напоминал ему долгий подъем от вокзала Сен-Лазар до улицы Амстердамской в Париже. И хотя Пивоваренная улица никак не походила на Бульвар Клиши и даже на Бульвар Батиньель, все же ему казалось, что верхняя часть улицы была лучше, чем какой-либо участок этих бульваров, подобно тому, как убежище (в определенном смысле) лучше, чем изгнание.

Там, на вершине холма, на который взбиралась улица, находилось некое убежище, словно головка прыща, – Сады на Рыночной улице, прямо напротив фабрики, перерабатывающей требуху. Тут Мерфи любил сиживать, обвеваемый запахами дезинфекции, приходящими из Мильтонового Дома, расположенного прямо к югу, и вонью из загонов скота на рынке, находившихся к западу. Как ни странно, требуха ничем особенным не пахла.

Но теперь снова была зима, вечер был еще совсем юн, мысли о наступлении ночи не спешили приходить, но multis latebra opportuna[81]81
  [81] Здесь: имеющие много удобств (фр.)


[Закрыть]
Сады на Рыночной улице были закрыты, а возвращаться к Силии было еще рановато. Значит, ему придется убивать время, гуляя вокруг Пентонвильской тюрьмы. В другое время года он ходил вокруг соборов, считая, что заходить вовнутрь уже поздно.

Мерфи занял удобную позицию в начале Пивоваренной улицы, так что, когда часы на тюремной башне покажут шесть сорок пять, он тут же сорвется с места и доберется домой в нужное время. Когда пробил час трогать с места, он медленно пошел мимо Здания Общества Постоянства и Воздержания, мимо здания компании «Vis Vitae[82]82
  [82] Жизненная Сила (лат.).


[Закрыть]
Хлеб», мимо Фабрики Пробковых Настилов Маркса – и вот последние рубежи преодолены, и Мерфи стоит перед дверью, ключ в замке, а часы на рыночной башне отбивают час его возвращения.

Когда Мерфи входит, Силия первым делом должна помочь ему совлечь с себя костюм, улыбнуться, когда он скажет: «Представь себе, как выглядела бы Кэрридж в халате из такой материи»; затем она должна была попытаться разобраться, в каком он настроении, вглядываясь в его лицо, пока он сидит на корточках у камина, согреваясь, при этом ни в коем случае она не должна задавать никаких вопросов; затем она должна покормить его ужином. А в то время, которое остается до момента, когда она начнет утром понукать его отправляться на поиски работы, будут сыграны серенада, ноктюрн и альба.[83]83
  [83]Серенада изначально означала вечернюю песнь, исполняемую под балконом возлюбленной; ноктюрн (от лат. ночной) изначально: поэтическое, музыкальное (и вообще, любое художественное) произведение, посвященное ночи; альба – утренняя песнь (значения этих слов претерпевали, конечно, определенные изменения; надо ли комментировать, что под «музыкой» Беккет разумеет занятие любовью?).


[Закрыть]
Да, господа, их вечерние, ночные и утренние часы можно было описать как серенады, ноктюрны и альбы.

Описание гороскопщиком Суком влияния небес на судьбу Мерфи крепко засело в мозгу у этого обиженного звездами Натива. Мерфи, выучивший все до последнего слова, постоянно бормотал себе под нос Суков текст как молитву. Много раз он брал бумагу с гороскопом в руки с намерением уничтожить ее, чтобы «она не попала в руки врагов». Но зная, сколь предательски ненадежна его память, он так и не рискнул это сделать. Мерфи во всем, вплоть до мелочей, пытался руководствоваться Суковыми предписаниями. Так, даже в одежде у него всегда присутствовала лимонно-желтая деталь. Он очень внимательно следил за тем, чтобы его личности как в ее телесной, так и в духовной, ипостаси не был нанесен какой-либо ущерб. Он испытывал боли в ногах и в шее, и это радовало его, так как соответствовало гороскопу и, как он надеялся, уменьшало риск подхватить воспаление почек, базедову болезнь, страдать от затрудненного мочеиспускания и припадков.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю