Текст книги "Еврейское счастье (сборник)"
Автор книги: Семен Юшкевич
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 13 страниц)
– Молчи, мама, не спрашивай! Уже нет, уже кончилось, уже опять девушка. Молчи!..
А пока проходит еще пара дней... Толкуем так, толкуем сяк, уже слышно живое слово в комнате, провизор вышел из больницы... В аптеке ему за старание прибавили рубль и стал он получать не пять, а шесть рублей в месяц... Не беременная уже опять на фабрику ходит... Смотрю, что-то мне опять хорошо становится. Положим, хорошее хорошо, – ведь все это я уже имела, но когда еврей радуется? Вы же знаете, – когда он находит то, что он потерял. Ничего!.. Посмотрела как-то, ого, Саньчик дорогой уже мимо нашего окна прогуливается. Прогуливается день, прогуливается другой... Что ты прогуливаешься, дурак? Кого ты этим обманешь? Тебя же понимают... И почему нет? Беременная? Где беременная, какая беременная, когда беременная?..
Приходит одна соседка, – губки у нее, как шнурочки, и говорит:
– Сима, еще не довольно? Зачем вам эти ссоры, слышите, я ссорилась!.. Она вас не поняла, вы ее не поняли... Что значит? Вам нужно ссориться, – причем здесь девушка? Посмотрите на нее, ведь она, бедная, уже тенью сделалась, а от него бедного, уже одна треть осталась.
Приходит другая соседка, с ребенком на руках.
– Еще не помирились? Что вы пьете кровь из детей? Еще не довольно? И почему нет? Перестаньте!.. Она вас не поняла, вы ее не поняли... Позовите уже молодого человека, и пусть будет конец.
Приходит третья, четвертая... Коротко, друзья мои, привели эту женщину три женщины... Три женщины стояли у дверей, а три из двора в окно смотрели... Одна взяла меня за руку, другая ее за руку, а третья свела нас... Вы думаете, я не поцеловалась с ней? Поцеловалась... Я на змею буду смотреть, если дело идет о счастье Цилички. Позвали Саньчика дорогого, принесли вещи, и в одну минуту вернулось прежнее...
Ну, спрашиваю я вас, имеем мы великого Бога, или не имеем? Должна я завидовать какой-нибудь Рубинштейн, или какому-нибудь Ротшильду? Положим... таки еврейское счастье, а где я возьму другое? И чем мне плохо, если у моей Цилички на днях свадьба! Вы думаете, так себе, какая-нибудь свадьбочка? Нет, таки свадьба! Будут пьяны, как еще никогда не были. Будут прыгать, как еще никогда не прыгали, – а я со змеей в середине... Ну, что такое, что со змеей? А с чертом я бы не танцевала для Цилички? Лишь бы уж этот сладкий конец.
Может быть, хотите познакомиться с моими детьми, так я вас сейчас познакомлю... Циличка, Саньчик дорогой, ступайте-ка сюда. Ну, идите уже, идите, пусть на вас посмотрят... Вот это он, а вот это она... Они смеются! Они уже могут смеяться! Розочка, иди ты тоже сюда, дорогая... Провизор, иди же, чего ты спрятался? Тебя не скушают... А вот это она... змея! Ну, посмотрите-ка на нас всех хорошенько... А! Красивая картина? Что!. Сама уже смеюсь... Еврейское счастье!..
АВТОМОБИЛЬ
В мире происходили события необыкновенного значения и глубочайшего смысла, все ежедневно напоминало о них, газеты в осторожных, но значительных статьях предсказывали что страшное, небывалое, уже слышался подземный гул приближавшейся грозы, а у гласного Н-ской думы, Сергея Ивановича Коврова, как и ранее, чтобы провести приятно время, в приемный понедельник собрались гости.
Одни, а их было меньшинство, с озабоченными лицами, обсуждали события. Это были общественные деятели, преимущественно правого направления, к которым косвенно принадлежал и Сергей Иванович, люди солидные, немолодые и богатые. Сергей Иванович часто подходил к ним, присаживался на минуту, вставлял слово и шел к другим гостям, весь какой-то сытый, мягкий, приятный и, как всегда, в идеальном расположении духа. Барышни ловили его и говорили комплименты.
В гостиной было два центра, если не считать карточного, в прилегавшей к гостиной небольшой, уютной комнате, где играли в винт и в покер, – теософический-спиритический и флиртовый. Веселее всего было в последнем.
В теософическом центре спорили на мистические темы и готовились к вызыванию духов. Здесь Сергей Иванович пользовался большим почетом и имел про запас сколько угодно чудесных, необъяснимых с реалистической точки зрения рассказов, которые всегда производили впечатление.
В карточной героями сегодня были рыжая с седеющими волосами дама, которую за глазами называли "ерундой", но никогда по имени, и карточный неудачник в синих очках, Земельский, агроном. Об этом странном обстоятельстве шутники собирались основательно поговорить за ужином, который подавался ровно в полночь.
Наибольшее оживление царило в эротическом центре. Общество здесь составляли молодые дамы и самостоятельные девицы, два журналиста без направления, просто молодые люди, несколько художников, одни реалисты, к которым причислял себя некий Журавский, красавец, писали картины исключительно эротического содержани, – другие, убежденные модники, кубо-футуристы, два офицера, приехавшие на поправку, отпуск которых уже кончался, и присяжные поверенные, среди которых выдавался Петр Федорович Рогожский, стоявший на пути к известности. Он только что пришел со своей молоденькой женой, Марьей Павловной, и снисходительно прислушивался к фразам, иногда колким, иногда глупым, которые бросал кубо-футурист в желтом галстуке одному лысенькому, молодому присяжному поверенному, имевшему несчастье уважать футуристов и все кубо-футуристическое направление.
Рогожский с твердостью молчал и не вмешивался в разговор, хотя знал, что мог бы уничтожить футуриста и сделать его смешным в глазах дам, но ему не хотелось помочь присяжному поверенному, который был ему несимпатичен. Была тому и другая причина, более основательная: положение не позволяло. Он был слишком уже солиден и серьезен, чтобы вступать в состязание с молодым человеком. И он с грустью и с тайной завистью подумал, что ему уже тридцать шесть лет и что такому не место среди молодежи. Посидев для приличия еще несколько минут, он поднялся и с ледяной улыбкой на лице пошел к спиритам, к которым питал тайное влечение. Петр Федорович был очень эффектен. Высокий, плечистый, хорошо упитанный, с холодными карими глазами и чрезвычайно серьезный, он всем видом своим внушал, что знает себе цену и не тратит попусту слов, что он есть то стоящее выше всех людей существо, над которым не имеют власти житейские мелочи и все остальное, что отрывает избранного от его высокой цели. Спириты приняли его радушно и сейчас же втянули в разговор. Он нахохлился и стать ронять слова.
На широком диване, не давая ни на минуту подозревать, что кокетничает, но кокетничая, сидела жена Рогожского, Марья Павловна, молодая, очень свежая с наивно-лукавыми черными глазами, женщина, скромно декольтированная и с прелестными, очень белыми маленькими руками, которые она искусно всем показывала. Рядом с ней в небрежной позе сидел молоденький поручик, Александр Петрович Медведский, вполне оправившийся от раны, полученной в бою и весело проводивший последние дни перед отъездом на фронт. Говорил он, чуть запинаясь, что очень шло к нему, но развязно и уверенно, точно в мире никого выше его не было. Он совершенно завладел Марьей Павловной. Красавец Журавский от ревности встал и пошел в карточную.
Недалеко от Марьи Павловны, но так, что она его не видела, рассеянно перелистывая принесенный кем-то альбом с рисунками, сидел художник мистик, Малинин, с блестящими, как зеркала, глазами и от времени до времени бросал на нее пламенные взгляды.
Никто и ничто в этом доме его не интересовало, кроме нее. Он поддерживал разговор из приличия, но больше молчал, совершенно счастливый, что сидит с ней в одном доме, что дышит с ней одним воздухом.
Его сдержанность и угрюмость невольно отталкивали каждого. А он радовался этому, радовался своему одиночеству среди веселья, шуток и смеха. Он мог думать о своем, наслаждаться близостью к ней и страдать от безнадежности. У него захватило дыхание, когда поручик, взяв уверенно из чьих-то женских рук веер и небрежно играя им, наклонился к Марье Павловне.
"Как это ему легко дается, – подумал он, – а я бы не сумел, не посмел".
– Я никогда не мог предположить, – сказал Медведский, – что пустячок какой-нибудь может так преобразить, так украсить целое...
Он нарочито не окончил фразы и вдруг лукаво и мило улыбнулся с таким видом, будто имел право на фамильярность и на откровенное лукавство с Марьей Павловной.
– О чем это вы говорите, – чуть холодно отозвалась Марья Павловна, поняв, что он намекает на восхитительное пятнышко на ее щеке, так как эту же фразу он уже сказал ей на прошлой неделе в другом доме.
– Но об этом спиритическом столике, – с деланной наивностью, точно ни о чем другом не думал, ответил Медведский и посмотрел на нее своими привлекательными, но злыми голубыми глазами. – Согласитесь, что без этой редкости гостиная потеряла бы три четверти своей прелести, – и он насмешливо указал на столик, на спиритов и теософов и презрительным взглядом пронзил спину Рогожского, которого он искренно ненавидел за то, что тот был мужем нравившейся ему женщины.
"А он и зол и не глуп, – подумала Марья Павловна, – и перехитрил меня. Ведь я только притворилась, что не хочу услышать комплимента, и у меня теперь должно быть глупое лицо. Сделаю вид, что поверила ему".
– Вы еретик, – погрозив ему пальчиком, сказала она. – Разве можно так непочтительно отзываться о священном столике?
"Нет, она в самом деле глупа и ненаходчива, – подумал Медведский. – В ней только и хорошего грудь да губы, да еще это чертовское пятнышко на щеке. И если она всегда так умело защищается, то хлопот с ней будет немного..".
В ответ он смело и откровенно посмотрел ей в глаза, и увидев, что она смутилась, окончательно решил, что она будет принадлежать ему. Малинин невольно видел и слышал все и несказанно страдал.
– А вы верите в столик, – игриво сказал Медведский, что означало: "Вы мне ужасно нравитесь, особенно пятнышко".
– Это допрос? – спросила она в том же тоне, и подумала: "Он мне чуточку нравится, но неприятно, что так дерзко смотрит на меня".
– Нет, Марья Павловна, не допрос, но явления потустороннего мира для меня проблематичны. – Что опять означало: "Я не в силах оторвать от тебя взгляда, хотя это грубо и неделикатно. Я не знаю, чем бы пожертвовал за право положить руку тебе на грудь. Но ты позволишь, скажи, что позволишь! Я пойму".
– Вы ужасный материалист, – ответила она, покачав несколько раз головой и подумала: "Роман, нет, нет, никогда. Никому не дам ни обнять, ни поцеловать себя. Мне приятна только охота на меня. Он славный, милый охотник, и мне хорошо с ним".
Их вибрирующие голоса были полны электричества. Невидимый ток соединил обоих на один коротенький, головокружительный миг. Они невольно наклонились друг к другу. Он заговорил тихо:
– Ну, конечно, я материалист, Марья Павловна, вы должны были догадаться об этом. И я все время стараюсь заполнить пропасть, лежащую...
– Какая пропасть, что вы болтаете, – чуть испугавшись, оборвала она его и осторожно отодвинулась, чувствуя, что его глаза гипнотизируют ее.
"Он необыкновенно самонадеян, но все-таки в нем есть что-то приятное и неотразимо привлекательное", – успела она подумать, и вдруг оглянулась. Ей показалось, что кто-то сказал: Маша! Глаза ее встретили пламенный взгляд Малинина.
"Какой несимпатичный, – подумала она, – кто это? Ах, вспомнила, Малинин! Зачем он так смотрит на меня? Но кто же это позвал меня?"
Медведский, сбоку глядя на нее, спрашивал себя: "Неужели это восхитительное существо спокойно раздевается при своем деревянном муже, ложится с ним в кровать?"
Он посмотрел на Рогожского и увидел, как тот поднялся и присел к помещику Раевскому, еще крепкому и стройному, как сосна, старику, ярому крепостнику, которого здесь не любили, но боялись и уважали.
"Этакая пирамида, – злился Медведский, – его пулей не пробьешь. Хорошо бы утянуть у него жену, да куда с ней денешься? Разве в Крым увезти? Да ведь надо на фронт ехать", – с неприятным чувством вспомнил он.
И Марья Павловна смотрела на мужа. По знакомому выражению на его лице она поняла, что он говорит "умные слова", и ей стало скучно. Она отвернулась, вдруг притихшая, потерявшая настроение и блеск.
Малинин, все рассматривавший альбом, порывисто обернулся и широко раскрыл глаза. Он ясно услышал свое имя, произнесенное ее голосом "Я с ума схожу, я галлюцинирую, – подумал он, – а может быть и позвала, не сама она, а ее душа. Я ведь все время говорю ей: "я ваш, я ваш". Она услышала. Ее "я" уже знает, что для меня весь мир – это она, что она мне дороже собственной души. О, как хорошо".
И он перестал смотреть на нее, но видел ее до последней черточки и радовался. Молодые люди и девицы, сидевшие вокруг него, наполняли гостиную милым шумом своих голосов и золотого смеха, и это так славно сливалось с его радостью. И молодая душа голосов и золотой смех, и радость в нем, и вообще все вместе было подобно тем картинам, которые он писал, картинам без формы, без линий, чистым, красочным грезам, душой Вечно Единого.
Рогожский возражал Раевскому. Тема его ни в какой степени не интересовала, но он мог о чем угодно говорить с весом и значительно, с побеждающей искренностью. Заложив за низко вырезанный жилет тяжелые пальцы своей левой руки, – он только с пальцами за жилеткой мог говорить, – Рогожский так закончил беседу:
– Да, уважаемый, это неизбежно, мы все взлетим на воздух, если добровольно не отдадим мужику земли. Вот погодите, что будет, когда он с войны вернется. И первыми будете взорваны вы, упрямцы. Времена Александра Второго прошли безвозвратно, а о революции найдется кому позаботиться. Не забудьте, что Россия уже сто лет раскачивается для прыжка. Сто лет! Запоздавшие революции самые свирепые.
– Ошибка была в том, что раскрепостили крестьян, – угрюмо и с недобрым огнем в глазах сказал Раевский. – Я бы их... раскрепостил!
– Поздно вспомнили, – рассмеялся Рогожский.
– Никогда не поздно. Дайте мне нынче власть, и я берусь в полгода снова их...
Он сделал красноречивый жест и так и остался со сжатым кулаком.
– Вот власти-то вам и не дадут, – снова рассмеялся Рогожский, – а если так, не стоит и горячиться.
Раздалось тихое шиканье. Петр Федорович оглянулся и увидел Сергея Ивановича, делавшего распоряжения прислуге.
"А, сеанс, – подумал он, – надо не пропустить места".
На середину гостиной был вынесен маленький столик. Вдруг потухло электричество. Рогожский проворно поднялся и тихонько побежал захватить стул в цепи.
* * *
Рогожские уехали сейчас же после ужина. Марья Павловна, сев в коляску, посмотрела на Петра Федоровича тем взглядом, которым смотрит актер, снявший, после хорошо сыгранной роли, грим с лица. Ей хотелось поделиться с мужем тем, что она заметила смешного в окружавших ее у Сергея Ивановича людях, посмеяться над Раевским, передразнить самого Сергея Ивановича, изобразить, как ела та рыжая дама, которую называли «ерундой», и еще, и еще, но всмотревшись в лицо Петра Федоровича, поняла, что он сейчас не расположен к разговору, и оставила его в покое.
Петру Федоровичу действительно не хотелось говорить. Он испытывал состояние человека, у которого хороший вкус во рту от прекрасного ужина, и счастливое настроение духа от удачи. Удача же случилась во время спиритического сеанса, когда он незначащими, но полными тайного смысла словами, спросил у духа, выиграет ли столь нашумевшее в городе дело, которое для защиты казалось трудным и сомнительным... Некто Цыварев обвинялся в убийстве и ограблении вдовы, купчихи Столовкиной, женщины очень богатой, но эксцентричной и неразборчивой на знакомства. В кружке Столовкиной Цыварева называли ее другом. Одни утверждали, что он был ее любовником, другие отрицали это, но точно никто не знал их отношений. При обыске у покойной найдена была записка Цыварева. В ней Цыварев умолял Столовкину одолжить ему денег, угрожая при отказе застрелиться. Обыск у Цыварева дал материал обвинению. Найдены были деньги, которых, если основываться на его собственной записке, у него не могло быть. Были и другие улики, правда, менее убедительные и все это надо было распутать. Петр Федорович взялся за это дело с жаром, потому что из разговора с Цываревым он вынес твердое убеждение в его невиновности, и еще потому что выиграв этот взволновавший общество процесс, он становился ближе к главной цели своей жизни, к славе и ко всему, что слава приносит.
Рогожский спросил вызванного духа, явится ли в мир новый Наполеон, имея в виду, что утвердительный ответ будет означать и выигрыш процесса, и славу. Три раза дух неизменно ответил утвердительно. И теперь Петр Федорович наверно знал, что процесс выиграет и не хотел разговором прерывать приятного течения своих мыслей.
Петр Федорович в детстве был глубоко верующим мальчиком, но в гимназии постепенно стал терять Бога, а в университете окончательно простился с ним. Когда он вышел из университета, у него начался период удач и неудач, которые Рогожский впоследствии назвал периодом везения и невезения. Были времена, когда ему все решительно удавалось, но были времена, когда ничего не удавалось. Рассуждая критически и стараясь понять причину, или механизм этих то удачных, то неудачных серий, он, как это бывает с игроками, набрел на какие-то непонятные ему, но несомненно существовавшие связи между его успехами и явлениями, значительность которых была ничтожна. Эти явления бывали то фразой какой-нибудь, то жестом, то встречей с каким-нибудь лицом. Он заметил, что если фраза, жест, или встреча и многое неперечислимое однажды сопутствовали успеху, то та же фраза, жест обязательно и в других случаях вызывали успех.
Таким образом он натворил себе много божков, которые были тем хороши, что давали его духу спокойствие и уверенность, а в случае обмана каждый из них мог тотчас же быть заменен новым божком. Умом он понимал всю глупость этого колдовства и подчиненности бессмыслице и все-таки шел под защиту бессмыслицы, а не разума. Помогало! Утро он начинал с того, что надевал носок на левую ногу и делал это механически, – правая нога уже знала, что ей нужно подождать своей очереди и не протягивалась. Для некоторых случаев она совершенно потеряла ловкость правого члена. На лестницу он поднимался с левой ноги, а спускался, начав с правой. Когда говорил речь, пальцы его левой руки были постоянно засунуты за жилет. Даже Марья Павловна не подозревала, до какой степени он суеверен: он ревниво охранял свою тайну от нее, главным образом потому, что даже и ей ему было бы стыдно признаться в этом. И так он жил со своими божками, которых подчинил себе, сам им рабски подчинившись, жил спокойно, весело, хорошо и быстро приближался к славе. Марьей Павловной он был очень доволен, оба любили друг друга хорошей любовью, у них было двое детей, но знали они один другого поверхностным знанием. И это пока не мешало их совместной жизни.
Был уже час ночи. Марья Павловна чувствовала себя уставшей и сидела, закрыв глаза. В полудремоте, чувствуя на веках свет луны, она перенеслась в гостиную Сергея Ивановича. Вот он стоит перед нею, как всегда, протянув любезно обе руки. И так это ясно было, что она увидела все крапинки на его синем галстуке и золотую булавку с красным камешком. Его не стало, и она тотчас увидела монахиню со стареющими, пухлыми, розовыми щеками. Она вспомнила, что монахиню эту знала, когда была в третьем классе гимназии. И увидев ее, Марья Павловна припомнила многое, что забыла: давно умершую классную даму и ее манеру произносить русское "н" как французское.
– Делайте реверанс, девицы, делайте реверанс, – услышала она и всей душой потянулась к своему детству.
Но классную даму уже сменил Медведский и сказал дерзко: "Я люблю вас", и Марья Павловна замечталась о том, что было бы, если бы Медведский был ее мужем. Так ли она бы любила его, как Петра? Но тут перед ней проплыл Тупкин под руку с "ерундой" и ряд новых лиц, совершенно незнакомых...
Она очнулась от дремоты, разбуженная Петром Федоровичем, который вдруг страстно и порывисто обнял ее за талию. Она улыбнулась, но от лени не захотела раскрыть глаз.
– Маша, – сказал Петр Федорович.
Она опять улыбнулась, уже совсем очнувшись, и с сожалением оглянулась. Луна плыла за ними. На домах лежали тени от деревьев. Впереди, поблескивая синью и серебром, бежали трамвайные рельсы. Она вздрогнула и потянулась от ночной свежести.
– А процесс-то я выиграю, – сказал он.
– Пусти, – попросила она, – мне холодно.
Он вздохнул, принял руку и откинулся на подушку.
– Совершенно забыл, – неожиданно произнес Петр Федорович, – ведь у меня уже третий день запор. Приеду домой и сейчас сделаю себе промывательное.
Она ничего не ответила, но не потому что оскорбилась. За шесть лет замужества она так привыкла к нему, к его невоздержанности и домашней неэстетичности, что подобные слова уже не вызывали в ней протеста. В первые два года она очень страдала, но после рождения ребенка она примирилась, привыкла даже к таким словам, о существовании которых и не подозревала. Когда он сердился, или любил, он не подбирал выражений. Но нежность ее к нему из-за этого не уменьшалась. Однако, уважая, она все-таки немножко презирала его. Когда они приехали домой, то тотчас разделились. Марья Павловна, не раздеваясь, с муфтой в левой руке торопливо прошла в детскую и присела подле кроватки, где раскинувшись спала Лялька, восхитительная двухлетняя девочка. Петр Федорович, сняв пальто, пошел в спальню, большую, в три окна, комнату. Здесь он не спеша разделся, аккуратно, как этому его в детстве научили, сложил платье на стуле, надел свежую, пахнувшую стирочным мылом ночную сорочку и, став босыми ногами на коврик, сделал то, о чем говорил с Марьей Павловной. Но и тут он сохранил на лице ту же важность, которую он показывал всем людям. Когда Марья Павловна вошла, он в ожидании сидел на ее кровати.
– Слава Богу, хорошо, – сказал он ей, – но вот опять на затылке прыщик выскочил, боюсь, что фурункул. Достань, пожалуйста, йоду и смажь его. Этакое наказание, каждый месяц фурункул!
Он сидел, согнувшись, угрюмый, раздраженный мыслью, что через неделю приятель, доктор Дитрих, будет ему опять резать затылок. Из расстегнутой сорочки, повиснув на подсердечном жире, выглядывали две толстые груди с крупными, серыми сосками. Руками он почесывал волосатое колено.
Марья Павловна принесла йод. Петр Федорович поднялся и повернулся к ней спиной. Ее тонкое обоняние ощутило запах его тела. Задержав дыхание и чувствуя легкую тошноту, она принялась мазать прыщик, невольно разглядывая шрамы на его затылке.
– Надо признать, что Сергей Иванович мастер устраивать вечера, – сказал Петр Федорович, ложась и с недовольством закуривая папиросу, – он знал, что курение ему вредит, но не мог отказаться от него. – Лет через пять и мы так же заживем.
– Да, да, – сквозь сон, усталым, нежным голосом ответила Марья Павловна.
Рогожский потушил папиросу и, вырыв себе гнездо в постели, уложил в него свое большое тело и наполовину накрылся простыней. Потом шепотом помолился. Молился он так:
"Педеполбож, педеполбож, педеполбож!"
Это значило: пречистая дева, помилуй мя Боже!
Но за два года, произносимая быстро каждую ночь перед сном, молитва превратилась в педеполбож.
По какому поводу Рогожский ее составил, он не помнил. Но она помогала. И он был бы несчастен, если бы забыл именно так молиться.
* * *
Марья Павловна сидит с кем-то в мужицкой телеге. Телега едет посреди поля. Направо и налево высокие хлеба. Во все стороны все видно, как на ладони. Кто сидит с ней рядом, она знает, но не может вспомнить его лица, так как он головы не имеет. Но то, что нет головы, не удивляет ее, а кажется совершенно естественным. Тройка веселых красных лошадей несут вовсю к селу. Волосы ее растрепались. Солнце крепко жжет спину. На затылке она чувствует пот. Тот, который сидел с ней рядом, голосом Медведского сказал: «Веселее, Антон!» Телегу закачало во все стороны. На горизонте вырос мужик, гнавший двух коров. Марья Павловна закричала от ужаса и полетела на землю. Легла она мягко и увидела, что оголена до живота. И тут, но так натурально, как это бывает в действительности, откуда-то выскочили две большие красные собаки с длинными мордами и с лаем обступили ее с двух сторон. Она ясно почувствовала, как одна с правой стороны обнюхала ее ухо и фыркнула на него своим горячим дыханием.
"Только не надо двигаться, – подумала она, – это одно еще может меня спасти. Неприятно, что я оголена, но потерплю".
А собаки сидят, дуют на нее, все ждут, чтобы она хоть шелохнулась.
"Поглажу их", – сказала себе Марья Павловна, и, подняв руки, положила их на теплые морды собак.
И сразу обе ее руки очутились в их пасти. Сердце у нее упало.
"Пропали мои руки", – подумала она.
Но в ту самую минуту, как зубы коснулись ее ладоней, кто-то сказал: "Теперь ломайте!", и тотчас нижние челюсти у собак были сломаны.
И от огромной радости Марья Павловна проснулась.
"Как отчетливо я услышала: Теперь ломайте!" – перво-наперво удивилась она, еще не зная о том, что проснулась.
Но вдруг близко раздалось тиканье мужниных часов, и она вторично безумно обрадовалась.
"Какой тяжелый и все-таки славный сон, точно роман с благополучным концом", – думала она, то раскрывая, то закрывая глаза, все еще не ощущая, что существует, что рядом с ней лежит Петр Федорович, которого можно разбудить. Но что означает этот сон? Счастье, или несчастье? И как вовремя было сказано: "Теперь ломайте!" Тяжелый, славный сон, повторила она, все не приходя в себя. Значит, мне предстоит несчастье, от которого меня спасет чудо? А если чуда не случится, тогда я обречена! Но за что? Так жалко было бы расстаться с жизнью, с детьми. А ведь расстаться-то придется рано или поздно. Все живущие на земле обречены на смерть. А что, если я завтра умру?
Она так ясно почувствовала эту возможность, что от страха вся облилась потом.
А может быть, это даже и предопределенно. Должна же я умереть в какой-то день, в какой-то час, и вдруг назначено на завтра!
Боже мой, Боже мой, забормотала она, только не завтра! И как бы удивились все. Повсюду говорили бы: скажите, такая молодая, цветущая, красивая, еще вчера весь вечер флиртовала у Сергея Ивановича с поручиком Медведским и вдруг умерла. Бедный Петр Федорович! Остался вдовцом с двумя детьми на руках. Ему непременно придется жениться.
Поахают и забудут. И Медведский забудет меня, и Журавский забудет, думала она, незаметно теряя страх, как только вспомнила Медведского и Журавского, и сладко зевнула.
"Да, тяжелый, но славный сон, – уже равнодушно пронеслось у нее в голове. – Тикают часы! Какие веселые! Будто птицы в клетке поют".
И так и не зная, снилось ли ей что-нибудь, думала ли о чем-нибудь, она повернулась на другой бок и сладко заснула.
* * *
В девять утра Петр Федорович, с иголочки одетый, уже сидел в кабинете за большим письменным столом и изучал дело Цыварева. Письменный стол Рогожского был тоже точно с иголочки одетый. Все на столе, начиная с карандашей, блокнота, высоких с фигурками подсвечников, часов в стеклянном шаре, блистало такой свежестью, точно оно вчера было куплено.
В соседней с кабинетом приемной переписчик очень старательно выстукивал на машинке какое то решение. Помощника Рогожского, Иванцова, еще не было, он приходил ровно в десять часов. Рогожский отодвинул бумаги и откинулся на спинку кресла. В руках его очутилась пилочка для ногтей, и он машинально принялся подпиливать ноготь на большом пальце.
"Да, – говорил он себе, – несомненно, это было так. Во всяком случае, свидетельства противного не имеется".
Тут он посмотрел на ноготь и лизнул его языком.
"Однако же и бабенка была. Вот поживи с такой женой!"
"А что, если бы у моей Маши были такие наклонности! Я бы ее живо скрутил. Ой ли? Да, а дело-то я все-таки выиграю, и прокурору нос наклею. Вот будет эффект! Допью-ка я свой чай".
Он опять лизнул ноготь, потер его о рукав, чтобы вызвать блеск и решительно опрокинул стакан в рот. В животе тотчас забулькало. Петр Федорович сердито откинулся на спинку кресла и со строго внимательным лицом стал прислушиваться к тому, что происходило в животе. Вот забурлило, забасило, потянулось вниз и стихло. Снова забулькало, но ниже и как будто тявкнуло три раза. Он побледнел.
"Должно быть, опять запор делается, – подумал он. – Ты тут каким то Цываревым занят, а там, внутри, идет работа, как бы поскорее испортить твой организм. Сегодня немножко, завтра немножко, и смотришь, там запор, там почки, там фурункул. Ты строишь, а там разрушают. Довольно глупое устройство. Однако, это философия – Кифы Мокиевича. Примемся за дело. А что, Иванцов еще не пришел? Да, значит, во всяком случае, свидетельства противного не имеется, а если такого свидетельства нет, то мы должны прийти к выводу, что и прест..".
Тут он быстро поднял руку, чтобы крепко почесать прыщик, смазанный вчера йодом.
"Да, несомненно делается фурункул, – угрюмо подумал он, – вот и занимайся делом, не будь Кифой Мокиевичем! Там на людях, в суде, блистаешь умом, талантом, а тут маленький прыщик делает тебя жалким, ничтожным. Что ваша медицина может? Ничего она не может, даже маленький прыщик сильнее ее. А что, если сказать: пречистая дева, помилуй мя, Боже! – вдруг пришло ему в голову. – Может быть поможет! Несомненно поможет", – с вдохновением и верой подумал он. "Педеполбож, педеполбож", – забормотал он. И бормоча, всю силу своей мысли направлял на то место, где было больно.
"Поможет, – желая, чтобы помогло, говорил он себе. – Педеполбож, педеполбож, – фурункула не будет. Как бы посмеялись надо мной, если бы рассказать. Конечно, глупее ничего не может быть, а все-таки верю, что фурункула не будет. Смажу еще раз прыщик йодом, скажу три раза "педеполбож", и не будет фурункула".
И закурив, он с аппетитом принялся за дело. В эту минуту проснулась Марья Павловна. Она тотчас позвонила, чтобы ей принести Ляльку. "Мне, кажется, приснился дурной сон, – вспомнила она, – ну Бог с ним. Какой чудный день. Петя вероятно уже в кабинете. Да что же это Ляльку не несут?"
И она опять позвонила.
...А через четверть часа Рогожский, держа портфель в руках, говорил Марие Павловне:
– Ты не забыла, Маша, что у нас сегодня гости к обеду?
– Конечно, не забыла, – ответила она, сняв пушинку с его фрака и заботливо оглядывая, все ли на нем в порядке.