Текст книги "Вместе или врозь? Судьба евреев в России. Заметки на полях дилогии А. И. Солженицына"
Автор книги: Семен Резник
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 45 (всего у книги 47 страниц)
Но это последыши. Первопроходцем в этом плодотворном направлении протоколоведения по справедливости должен считаться Солженицын, раньше других углядевший, что «ленинско-еврейская революция» была осуществлением «гениального плана», составленного не позднее 1901 года, когда «еще и Ленин сам не ведал почти ни одной черты своего будущего людоедского строя» (ШЕД-1968, стр. 26–27).[871]871
Впрочем, и Солженицын лишь продолжатель традиции. В гражданскую войну пропагандистский аппарат деникинской армии, базировавшийся, кстати сказать, в Ростове-на-Дону, родине Солженицына, распространял «Протоколы» под тем же соусом, служа предлогом и оправданием еврейских погромов; а затем, «бежав» на Запад вместе с их черносотенными адептами, «Протоколы» использовались для «объяснения» большевистской революции как всемирного еврейского заговора в действии. Книжка переводилась на разные языки и бойко продавалась по всей Европе. Но в 1921 году было обнаружено, что «Протоколы» – это перелицовка давней сатиры на режим Наполеона III (1864). Памфлет, блестяще написанный публицистом и юристом Морисом Жоли (Maurice Joly), был издан в Брюсселе, под названием «Диалоги в аду между Макиавелли и Монтескье», но при нелегальном ввозе во Францию тираж был конфискован и уничтожен. Сохранилось всего несколько экземпляров, что и сделало книгу удобным объектом для плагиата. Сатирическую направленность памфлета подтвердили власти Второй империи, приговорив автора к 15 месяцам тюрьмы – «за разжигание ненависти и подрыв доверия к правительству» (тогдашний французский вариант известной советской формулировки: «за клевету на государственный и общественный строй»). Собственное «творчество» плагиаторов свелось в основном к тому, что циничное презрение к человечеству, высказываемое в памфлете Макиавелли (Наполеоном III), превращено в презрение евреев к не-евреям, а конкретные черты репрессивного и лицемерного режима Второй империи, превращены в черты режима, который евреи после захвата власть намерены навязать человечеству. Большевистский режим в «Протоколах» «предначертан» лишь постольку, поскольку «Диалоги» Жоли – наряду с тиранией Наполеона Малого – изобличали все прошлые и будущие тирании.
[Закрыть] От этих кристально-четких формулировок в двухтомник перешли рудименты вроде того, что «разрушительность революции она [еврейская тема] не объясняет, только густо окрашивает» (т. II, стр.210). Тоже круто, да не набатно.
8.
А вот «протокольные» предсказания в практическом осуществлении:
ШЕД-1968: «Описывалось имущество русской церкви, изымались ее ценности – и через толпу расступающихся верующих проходили в алтарь, да и не снимая шапок, а то еще и папиросы не вынимая из губ, – евреи. Громил православие Емельян Ярославский – еврей, Губельман Миней Израилевич» (стр. 30). Обжигает, как опрокинутый в глотку стакан первача. Остается только поплевать на ладони и хвататься за вилы.
В ДЛВ-2002 аналогичный эпизод тоже присутствует, но лексикон не тот: «Публично громила православие целая шайка „воинствующих безбожников“ во главе с Губельманом-Ярославским» (т. II, стр. 275). Это уже не обжигает, а лишь слегка взбадривает, как глоток какой-то подслащенной шипучки. Вольтаж не тот. Не искрится! Ни тебе Минея Израилевича, ни папиросы в зубах. Да и «шайка безбожников» какая-то безнациональная. Иной читатель может даже припомнить, что та большевистская шайка громила не только православные храмы, но и синагоги, распевая задорными голосами: «Наш девиз всегда таков – долой раввинов и попов!» Словом, хоть и во втором случае, как и в первом, «громит православие» Губельман, да ярость благородная уже не вскипает как волна, а лишь лениво побулькивает. То ли кастрировали Минея, то ли он бросил курить для сбережения здоровья, но к вилам рука уже как-то не тянется.
9.
В «опусе» 1968 года проводится сопоставление участия евреев в двух мировых войнах: «Когда мне пришлось просматривать списки воинских частей русской армии в войну 1914-18 годов, я право встречал там евреев гораздо чаще, чем видел сам в наших воинских частях в 1943-45 годах» (стр. 44). Это не перенесено в «Двести лет вмести»: там о Первой мировой войне отдельный толк (в первом томе), а о Второй отдельный (во втором). В обоих просвечивает та же предвзятость автора, но как бы задрапированная маскировочными средствами. Вот образец этой маскировки.
ДЛВ-2002: «Хотя я участник той войны, мне меньше всего в жизни пришлось заниматься ею по книгам, собирать о ней материалы или писать о ней что-либо. Но я – видел евреев на фронте. Знал среди них смельчаков» (т. II, стр. 358–359).
Эти строки в точности перенесены из ШЕД-1968, но там есть еще одна, опрокидывающая, фраза: «Не хоронил ни одного» (стр. 44).
Вот еще образец чеканного шага образца 1968 года: «Народному чувству не прикажешь: осталось у русских, у украинцев, у белорусов тягостное ощущение, что евреи прятались за их спину, что могли они провести эту войну достойнее» (стр. 45).
В 2002-м аналогичное «чувство» тоже присутствует, но шаги здесь вихляющие, даже и не шаги, а проползание по-пластунски, с хоронением в складках местности, за кочками и кустиками «еврейских» источников. Но! «Свидетельствую: да, среди солдат на фронте можно было такое услышать. И после войны – кто с этим не сталкивался? – осталось в массе славян тягостное ощущение, что наши евреи могли провести ту войну самоотверженней: что на передовой, в нижних чинах, евреи могли бы состоять гуще» (т. II, стр. 360).
Так, сквозь ухищрения маскировки, просвечивает та же мысль: евреи всеми правдами и неправдами пристраивались в тылу; а когда не удавалось зацепиться в тылу, то в самой армии пристраивались в штабах, в обозах, в медсанбатах, то есть опять же подальше от опасности, от передовых траншей. Такое-де мнение можно было услышать.
О том, как на самом деле сражались и гибли евреи, и почему командиру отдельной звуковой батареи капитану Солженицыну не пришлось ни одного из них хоронить, подробно рассказано в очерке Валерия Каджая «Еврейский синдром советской пропаганды», к которому я и отсылаю читателя.[872]872
«Вестник», №№ 7–8, 2003.
[Закрыть]
Оказывается, что в то самое время, когда тайно писался «Архипелаг ГУЛАГ», в отдельную тетрадку, еще более тайную, сливалось: у евреев-де был «расслабляющий расчет: страна здесь – не наша, кроме нас – много Иванов, им все равно воевать, они и за нас повоюют с Фрицами, а нам лучше сохранить свою выдающуюся по талантам нацию, и без того уже вырезанную Гитлером» (ШЕД-1968, стр. 44).
Через 34 года та же идея всплыла в ДЛВ-2002, но уже замаскированная под идущую от «самих» евреев. Отыскалась и нужная цитатка: будто бы некий юноша по имени Даин говорил приятелю в 1941 году, что пока два деспота дубасят друг друга, евреям незачем добровольно лезть в пекло. Правда, от призыва он не уклонялся, воевал геройски и погиб под Сталинградом. Но Солженицын ведь его не хоронил! Зато к цитатке уже можно добавить от себя – даже сочувственно:
ДЛВ-2002: «И такое настроение евреев, особенно тех, что были преданы всевечной идее Израиля, можно вполне понять. Но все же с недоуменной оговоркой: враг шел – главный враг евреев, на уничтожение прежде всего евреев, – и как же мог Даин и сходно мыслящие остаться нейтральными? А русским, мол, так и так защищать свою землю?» (стр. 368).
Что говорить, Александр Исаевич мастерски владеет словом. Большой Писатель. Умеет выразить мысль с такой пафосной силой, что только классикам по плечу. Умеет и закопать ее так, что археологам и через тысячу лет не докопаться.[873]873
Вот небольшое отступление для примера. В статье «Раскаяние и самоограничение» читаем: «Конечно, побеждая на русской почве, как движению [большевистскому] не увлечь русских сил, не приобрести русских черт! Но и вспомним же интернациональные силы революции! Все первые годы революции разве не было черт как бы иностранного нашествия? Когда в продовольственном или карательном отряде, приходившем уничтожать волость, случалось – почти никто не говорил по-русски, зато бывали и финны, и австрийцы? Когда аппарат ЧК изобиловал латышами, поляками, евреями, мадьярами, китайцами? Когда большевистская власть в острые ранние периоды гражданской войны удерживалась на перевесе именно иностранных штыков, особенно латышских?» и т. д. («Из-под глыб», YMCA-Press, Paris, 1974, стр. 135). Попробуйте-ка расшифровать этот код! Никакие Шампольоны не разгадают этих иероглифов без того тайного Розеттского камня, где уже несколько лет как было высечено тем же резцом – про всемирные протокольные планы и их ленинско-еврейское осуществление в отдельно взятой стране. В этом сопоставлении только и можно раскодировать тайну, сокрытую под «интернациональными силами» мадьяр, финнов и разных прочих латышей-австрийцев.
[Закрыть] Умеет Александр Исаевич и прикрыть сказанное эзопистой вуалью, чтобы все соблазнительные выпуклости сказанного угадывались, ан не так, чтобы было выставлено нагишом. На войне как на войне, а какая же война без маскировки, отвлекающих маневров и иных военных хитростей.
10.
Вот текст, который, может быть, правильнее было бы привести в первой половине этих заметок, так как он почти полностью дублируется в обеих работах, но нам сейчас важнее именно несовпадающее почти. В ДЛВ-2002 читаем:
«Этот у евреев национальный контакт между вольными начальниками и зэками невозможно упустить из виду. Еврей-вольный не на столько глуп, чтобы в еврее-заключенном действительно увидеть „врага народа“ или злого хищника народного достояния (как это видел оболваненный русский в русском), он прежде всего видел в нем страдающего соплеменника, – и хвала евреям за эту трезвость! Кто знает великолепную еврейскую взаимовыручку (еще так обостренную массовой гибелью евреев при Гитлере), тот поймет, что не мог вольный начальник еврей равнодушно смотреть, как у него в лагере барахтаются в голоде и умирают евреи-зэки, – и не помочь. Но невероятно представить такого вольного русского, который взялся бы спасать и выдвигать на льготные места русских зэков за одну лишь их нацию – хоть нас в одну коллективизацию 15 миллионов погибло: много нас, со всеми не оберешься, да даже и в голову не придет» (т. II, стр. 333).
Не буду утомлять читателя повторным выписыванием того же текста из ШЕД-1968. Приведу только заключительную фразу, ибо в ней отличие: «Но невероятно представить такого вольного русского, который взялся бы спасать и выдвигать на посты русских зэков за одну лишь их нацию, из-за того, что нас 30–40 миллионов погибло, не считая жертв красно-еврейского террора» (стр. 47, курсив мой. – С.Р.).
Понимать это надо так, что 30–40 миллионов русских погибло в войну. А другие десятки миллионов – расстрелянных, замученных, в их числе и 15 миллионов в коллективизацию – это жертвы евреев. Тут уже в пору не за вилы хвататься, а прямо строить газовые камеры. Таков проступ прошлого без иероглифов и эзоповой иносказательности. Выходит, мало того, что в «Протоколах» какие-то мудрецы начертали людоедский план, а затем и осуществили его в виде ленинско-еврейской революции; мало того, что среди следователей, бросавших невинных людей в лагеря, евреи встречались чаще, чем русские; мало того, что лагерную систему изобрел еврей Френкель из ненависти к России; мало того, что евреи-зэки (как же это они оказывались в зэках, если поверить всему вышесказанному хоть на пять процентов??), выбиваясь на придурочные должности, тотчас тянули за собой остальных евреев; так еще и лагерные начальники-евреи состояли в сговоре с зэками-евреями и всеми силами выручали своих, обрекая всех прочих на погибель. (И – NOTABENA – снова хвала евреям за эту трезвость, вот и русскому Ивану бы так, да он ведь доверчивый простак, разве он способен на такие коварства, бери его голыми руками!)
11.
Смешно было бы отрицать, что в лагерях, как в любом социуме, люди объединялись по взаимному влечению и симпатии, по тому или иному сродству. Интеллигенты тянулись к интеллигентам, земляки к землякам. Тянулись друг к другу люди сходных профессий, увлечений, возраста, бывшие однокашники, однополчане, те, кто раньше встречался в лагерных скитаниях или хотя бы имел общих знакомых. Уголовники объединялись в бандитские группы, чтобы вернее третировать политических; политические совместно противостояли уголовникам, но во внутренних разборках делились по партийной или фракционной принадлежности. А. Автарханов в «Технологии власти» рассказал поразительную историю о том, как брошенные в тюрьму бухаринцы оказались в одной камере с сидевшими уже несколько лет зиновьевцами; как жадно те выслушали свежие вести с воли; а затем между двумя группами завязался спор, дошло до драки, и зиновьевцы, имея численный перевес, вышвырнули бухаринцев из камеры!
«Наиболее фундаментальными и сильными кланами были те, что формировались вокруг национальной принадлежности или места рождения. Их возникновение было достаточно естественным. Новый заключенный по прибытии [в лагерь] немедленно начинал искать своих соплеменников: эстонцев, украинцев или – в незначительном числе – американцев», пишет Энн Эпплбом, автор наиболее полного на сегодняшний день историко-научного исследования ГУЛАГа.[874]874
Anne Applebaum. GULAG: A History, Doubleday, New York, 2003, p. 295.
[Закрыть]
Приведя пример того, как в одном лагере финско-говорящие зэки сплотились, чтобы совместно защищаться от уголовников, Эпплбом продолжает:
«Не все национальные кланы были одинаковы. Например, мнения расходятся относительно того, создавали ли заключенные-евреи свои собственные сети, или они были растворены в общем русском населении (или, если говорить о большом количестве польских евреев, в общем польском населении). Похоже, что в разные времена это было по-разному, и многое зависело от личности каждого. В конце тридцатых годов, когда было арестовано много евреев в ходе репрессий против высшей номенклатуры и армии, похоже, что они считали себя, прежде всего, коммунистами, а потом уже евреями. Как выразился один заключенный, в лагерях „все становятся русскими – кавказцы, татары, евреи“».[875]875
Там же, стр. 296.
[Закрыть]
Эпплбом приводит примеры поразительной национальной солидарности, проявлявшейся некоторыми евреями, в особенности из числа польских. Некий Либерман, возглавлявший относительно легкое швейное производство, с прибытием каждого этапа выкликивал евреев и забирал их на свою фабрику, а раввина, которому целыми днями полагалось молиться, Либерман, рискуя головой, прятал в потайной кладовке, давая возможность не работать, а с утра до вечера читать молитвы.
Но то были редкие случаи. Куда чаще встречались евреи, которые, если выбивались на теплые места, то именно своих соплеменников третировали особо жестоко – как раз из страха, что их обвинят в потворстве своим.
У Солженицына об этом противоположное понятие. Рассказывая о том, чему сам был свидетелем в 121-м лагучасткие в Москве (строительство здания на Большой Калужской), он пишет в опусе 1968 года:
«Я не могу забыть, как вся наша тамошняя жизнь руководилась и топталась тремя евреями, занявшими ведущие посты: Соломоном Соломоновым, главным бухгалтером; Давидом Бурштейном, воспитателем, а потом нарядчиком и Исааком Бершадером. (Первый и третий перед тем так же точно вершили лагерем при МАДИ). И это все – при русском начальнике – мл. л-те Миронове. [Понимай так, что Иваны-тюремщики тоже были простофилями.]
Все трое они появились уже при моих глазах – и для всех троих снимали тотчас их предшественников, русских. Сперва прислали Соломонова, он уверенно занял надлежащее место и овладел душой младшего лейтенанта. Вскоре прислали и Бершадера, с бумажкой: „использовать только на общих работах“ (необычайно для бытовика, уж значит нашкодил изрядно). Лет пятидесяти, низенький, неприятно-жирный, с хищным носом и взглядом, толстыми похотливыми губами, он обошел и осмотрел зону снисходительно, как генерал из Главного Управления. Старший надзиратель спросил его:
– По специальности – кто?
– Кладовщик.
– Такой специальности не бывает.
– А я – кладовщик.
– Все равно за зону будешь ходить. В разнорабочей бригаде.
Два дня его выводили. Пожимая плечами, он выходил, в рабочей зоне садился на камень и почтенно отдыхал. Бригадир наладил бы его по шее, но робел и бригадир: так уверенно держался новичок, что чувствовалось – это сила. Угнетенно ходил и кладовщик зоны Севастьянов. Он два года заведовал тут слитым складом продовольствия и вещевого снабжения, прочно сидел, неплохо жил с начальством, но повеяло на него холодом: все решено! Бершадер – кладовщик по специальности!
Потом санчасть освободила Бершадера по болезни от всяких работ, и он уже отдыхал в жилой зоне. За это время, видимо, поднесли ему кое-что с воли. Не прошло недели – Севастьянов был снят, а кладовщиком назначен Бершадер (Соломонов помогал ему договориться с начальником лагучастка). Тут выяснилось, однако, что физическая работа пересыпки крупы и перекладки ботинок ему тоже противопоказана. Он взял на помощь холуя, как-то провел его через штаты обслуги и кормил. В лагерной баньке стояла ванна, украденная зэками со строительства, в ней мылось вольное начальство, теперь разрешили и единственному из заключенных – Бершадеру. Шумная бригада зэков, неожиданно запущенная, застала его там. Не помню более неприятной мужской наготы. Бершадер лежал в ванне, поджав ноги, и казался круглым жирным комом пудов на шесть. Как свисали у него жирные щеки со скул, так свисали дальше волосатые мешки грудей, и жирные мешки на ребрах, и волосатый огромный живот.
Но и это еще не была полнота жизни. Самую красивую и гордую женщину лагеря, лебедя белого, М-ву, он согнул и поневолил ходить к нему в каптерку вечерами. Появился Бурштейн – и другую красавицу, А. Ш., приспособил к своей кабинке» (ШЕД-1968, стр. 48–49).
Шесть пудов ненависти здесь замешаны уже и на дрожжах физиологического отвращения. А относится это ко времени, когда в Большой Зоне полным ходом шла травля «космополитов». Газеты были переполнены антисемитскими пасквилями. Клеймение евреев и тех, кто не проявил должной бдительности при выявлении их злодейств, стало обязательным ритуалом. Неужели все это никак не отражалось на быте, на «политико-воспитательной работе», на укладе жизни ГУЛАГа? Неужели при повседневных проработках и накачках начальник лагеря Миронов (допустим, подкупленный) посмел отдать весь подчиненный ему контингент на съедение трем евреям, не опасаясь доноса, ревизии! А эти трое – какими бы наглыми они ни были – неужели не остерегались доносов или просто ножа в спину в отместку за свое тиранство?
Солженицын уверяет, что наглость и тщеславие троицы перекрывали все – даже элементарную осторожность. «Они как будто нарочно сгущали материал для антиеврейского пасквиля. Они нисколько не беспокоились, как это выглядит со стороны, как это может быть оценено» (ШЕД-1968, стр. 49).
Так уж и не беспокоились? Свежо предание, да верится с трудом. Увидеть со стороны можно по-разному – зависит от того, как смотреть.
Увиденное Солженицыным настолько ему дорого, что, забыв о светомаскировке, он перенес тот же текст в «Двести лет вместе» (т. II, стр. 338–339). Ну, не совсем забыв. Самый смачный кусок – про отмачивающиеся в ванне шесть пудов еврейского жира – ампутирован. А без того и Лебедь Белая не так трагично скользит по глади вод в пасть к этому супер-Шейлоку.
Межу прочим, невольный вопрос возникает – как же мог кладовщик поневолить такое гордое создание? Приманить калачом – это понятно, но поневолить? Да он сам невольник!
Ответ – в «Архипелаге ГУЛАГ», где эта пара тоже присутствует, но в ином контексте:
«Была у нас в лагерьке на Калужской заставе (в Москве) гордая девка М., лейтенант-снайпер, как царевна из сказки – губы пунцовые, осанка лебяжья, волосы вороновым крылом. И наметил купить ее старый грязный жирный кладовщик Исаак Бершадер. Он был и вообще отвратителен на взгляд, а ей, при ее упругой красоте, при ее мужественной недавней жизни особенно. Он был корягой гнилой, она – стройным тополем. Но он обложил ее так тесно, что ей не оставалось дохнуть. Он не только обрек ее общим работам (все придурки действовали слаженно, и помогали ему в облаве) (курсив мой – С.Р.), придиркам надзора (а на крючке у него был и надзорсостав) – но и грозил неминуемым худым далеким этапом. И однажды вечером, когда в лагере погас свет, мне довелось самому увидеть в бледном сумраке от снега и неба, как М. прошла тенью от женского барака и с опущенной головой постучала в каптерку алчного Бершадера. После этого она хорошо была устроена в зоне» (АГ, т. 2, часть 3, гл. 8).
Вот что оказывается!
Не собственными силами тучный кладовщик поневолил Лебедь Белую – тут весь батальон придурков старался, укрепленный отдельным взводом надзорсостава! То была сплоченная банда. Сколько их всего было, Солженицын не сообщает, но ориентировочно можно прикинуть: по его выкладкам, придурки составляли 15–20 процентов лагерного населения. Если считать (по минимуму), что в небольшом лагере на Калужской содержалось, допустим, три-четыре сотни зэков, то в спасительной группе придурков их было человек 60–80, а с надзирателями наберется никак не меньше сотни. (Входил в ту сотню и сам автор: о том, как выбился в придурки, и даже на очень высокий пост начальника производства, он сам и поведал в АГ). Надо иметь особые очки-велосипед, с волшебной оптикой, чтобы из этой многонациональной сотни выхватить ослепительным лучом трех отвратных евреев да поставить их во главе всей банды!
Никаких признаков того, что именно эта тройка всем заправляла, в АГ нет, да и фигура ожиревшего кладовщика – при всей ее гротескной отвратительности – не так уж и выступает из общего ряда. Глава «Женщина в лагере», из который взят абзац о Бершадере, – одна из самых сильных в «Архипелаге ГУЛАГ». Размашистой кистью, с рубенсовской щедростью, написано монументальное полотно, и «бершадерский» мазок не нарушает общей гармонии. Вот несколько предшествующих абзацев:
«… считается, что женщине в лагере – „легче“. Легче ей сохранить саму жизнь. С той „половой ненавистью“, с какой иные доходяги смотрят на женщин, не опустившихся до помойки, естественно рассудить, что женщине в лагере легче, раз она насыщается меньшей пайкой и раз есть у нее путь избежать голода и остаться в живых. Для исступленно-голодного весь мир заслонен крылами голода, и больше несть ничего в мире.
И правда, есть женщины, кто по натуре вообще и на воле легче сходится с мужчинами, без большого перебора. Таким, конечно, в лагере всегда открыты легкие пути. Личные особенности не раскладываются просто по статьям Уголовного кодекса, – однако, вряд ли ошибемся сказав, что большинство Пятьдесят Восьмой составляют женщины не такие. Иным с начала и до конца этот шаг непереносимее смерти. Другие ежатся, колеблются, смущены (да удерживает и стыд перед подругами), а когда решатся, когда смирятся – смотришь, поздно, они уже не идут в лагерный спрос.
Потому что предлагают не каждой.
Так еще в первые сутки многие уступают. Слишком жестоко прочерчивается – и надежды ведь никакой. И этот выбор вместе с мужниными женами, с матерями семейств делают и почти девочки. И именно девочки, задохнувшись от наготы лагерной жизни, становятся скоро самыми отчаянными.
А – нет? Что ж, смотри! Надевай штаны и бушлат. И бесформенным, толстым снаружи и хилым внутри существом, бреди в лес. Еще сама приползешь, еще кланяться будешь.
Если ты приехала в лагерь физически сохраненной и сделала умный шаг в первые же дни – ты надолго устроена в санчасть, в кухню, в бухгалтерию, в швейную или прачечную, и годы потекут безбедно, вполне похоже на волю. Случится этап – ты и на новое место приедешь вполне в расцвете, ты и там уже знаешь, как поступать с первых же дней. Один из самых удачных ходов – стать прислугой начальства. Когда среди нового этапа пришла в лагерь дородная холеная И. Н., долгие годы благополучная жена крупного армейского командира, начальник УРЧа тотчас ее высмотрел и дал почетное назначение мыть полы в кабинете начальника. Так она мягко начала свой срок, вполне понимая, что это – удача.
Что с того, что кого-то на воле ты там любила и кому-то хотела быть верна! Какая корысть в верности мертвячки? „Выйдешь на волю – кому ты будешь нужна?“ – вот слова, вечно звенящие в женском бараке. Ты грубеешь, стареешь, безрадостно и пусто пройдут последние женские годы. Не разумнее ли что-то спешить взять и от этой дикой жизни?
Облегчает и то, что здесь никто никого не осуждает. „Здесь все так живут“.
Развязывает и то, что у жизни не осталось никакого смысла, никакой цели.
Те, кто не уступили сразу – или одумаются, или их заставят все же уступить. Самым упорным, но если собой хороша – сойдется, сойдется на клин – сдавайся!» (АГ, т. 2, часть 3, гл. 8).
Таков фон, на котором в АГ появляется Лебедь Белая (там она названа стройным тополем), ныряющая в каптерку к кладовщику. Эпизод не выделяется из ряда других: «Здесь все так живут». Да и национальность кладовщика никак не выделена и даже не названа, о ней говорит только имя персонажа, который – при всей его отвратительности – не хуже других охотников до любовных утех. Что и показано в последующих абзацах:
«М. Н., уже средних лет, на воле чертежница, мать двоих детей, потерявшая мужа в тюрьме, уже сильно доходила в женской бригаде на лесоповале – и все упорствовала, и была уже на грани необратимой. Опухли ноги. С работы тащилась в хвосте колонны, и конвой подгонял ее прикладами. Как-то осталась на день в зоне. Присыпался повар: приходи в кабинку, от пуза накормлю. Она пошла. Он поставил перед ней большую сковороду жареной картошки со свининой. Она всю съела. Но после расплаты ее вырвало – и так пропала картошка. Ругался повар: „Подумаешь, принцесса!“ А с тех пор постепенно привыкла. Как-то лучше устроилась. Сидя на лагерном киносеансе, уже сама выбирала себе мужика на ночь.
А кто прождет дольше – то самой еще придется плестись в общий мужской барак, уже не к придуркам, идти в проходе между вагонками и однообразно повторять: „Полкило… полкило…“ И если избавитель пойдет за нею с пайкой, то завесить свою вагонку с трех сторон простынями, и в этом шатре, шалаше (отсюда и „шалашовка“) заработать свой хлеб. Если раньше того не накроет надзиратель.
Вагонка, обвешанная от соседок тряпьем – классическая лагерная картина. Но есть и гораздо проще. Это опять-таки кривощековский 1-й лагпункт, 1947–1949. (Нам известен такой, а сколько их?) На лагпункте – блатные, бытовики, малолетки, инвалиды, женщины и мамки – все перемешано. Женский барак всего один – но на пятьсот человек. Он – неописуемо грязен, несравнимо грязен, запущен, в нем тяжелый запах, вагонки – без постельных принадлежностей. Существовал официальный запрет мужчинам туда входить – но он не соблюдался и никем не проверялся. Не только мужчины туда шли, но валили малолетки, мальчики по 12–13 лет шли туда обучаться. Сперва они начинали с простого наблюдения: там не было этой ложной стыдливости, не хватало ли тряпья, или времени – но вагонки не завешивались, и конечно, никогда не тушился свет. Все совершалось с природной естественностью, на виду и сразу в нескольких местах. Только явная старость или явное уродство были защитой женщины – и больше ничто. Привлекательность была проклятьем, у такой непрерывно сидели гости на койке, ее постоянно окружали, ее просили и ей угрожали побоями и ножом – и не в том уже была ее надежда, чтоб устоять, но – сдаться-то умело, но выбрать такого, который потом угрозой своего имени и своего ножа защитит ее от остальных, от следующих, от этой жадной череды, и от этих обезумевших малолеток, растравленных всем, что они тут видят и вдыхают. Да только ли защита от мужчин? и только ли малолетки растравлены? – а женщины, которые рядом изо дня в день все это видят, но их самих не спрашивают мужчины – ведь эти женщины тоже взрываются наконец в неуправляемом чувстве – и бросаются бить удачливых соседок.
И еще по Кривощековскому лагпункту быстро разбегаются венерические болезни. Уже слух, что почти половина женщин больна, но выхода нет, и все туда же, через тот же порог тянутся властители и просители. И только осмотрительные, вроде баяниста К., имеющего связи в санчасти, всякий раз для себя и для друзей сверяются с тайным списком венерических, чтобы не ошибиться.
А женщина на Колыме? Ведь там она и вовсе редкость, там она и вовсе нарасхват и наразрыв. Там не попадайся женщина на трассе – хоть конвоиру, хоть вольному, хоть заключенному. На Колыме родилось выражение трамвай для группового изнасилования. К. О. рассказывает, как шофер проиграл в карты их – целую грузовую машину женщин, этапируемых в Эльген – и, свернув с дороги, завез на ночь расконвоированным, стройрабочим» (АГ, т. 2, часть 3, гл. 8).
Нет, это не Рубенс. Это Босх!
Какие здесь круги ада очерчены – первый, второй или все семь? Можно бы полюбопытствовать: почему на этом большом полотне один только Исаак Бершадер назван по имени (да еще Бурштейн, впрочем, только и названный)? Почему не тот повар, что вызвал рвоту у приневоленной им пассии; и не тот колымский шофер, что машинами отвозил баб на растерзание озверевшим самцам; и не баянист К., предохранявшийся от сифилиса своими особыми связями в санчасти? (Ну, он-то, видимо, никого не неволил. Пригожий был паренек – жилистый, поджарый, ни щеки, ни брюхо не отвисали. А как частушки начинал на баяне наяривать, так, небось, все Лебединое Озеро устремлялось к нему на перегонки – только успевай по списочку проверять, чтобы ненароком не вляпаться!) Но – что мне в имени твоем! Назван или не назван, а в «Архипелаге» кладовщик-еврей – рядовой хорист: голос его сливается с остальными голосами.
Перед нами бесспорная, страшная в своей наготе, в своем обнаженном бесстыдстве – правда. И тем она страшнее, что нет в ней никакой аффектации, никакого искусственного нажима, почти никакой авторской риторики. Эпичность повествования лишь усиливает впечатление жуткого трагизма. Более сурового приговора большевизму, чем тот, что содержится в главе «Архипелага» «Женщина в лагере», мне неизвестно. А в параллельно писавшемся опусе-оборотне та же великая трагедия предстает в виде скверного анекдота: про шестипудовый мешок еврейского жира, главенствующий над миром большевистской каторги.
12.
ШЕД-1968: «Часть событий той лагерной зоны я представил в пьесе. Понимая, что изобразить так, как оно все было, невозможно, что это будет разжигание ненависти к евреям (как будто это тройка не пуще разжигала ее в жизни, мало заботясь о последствиях), я утаил омерзительного жадного Бершадера, я скрыл Бурштейна, я переделал спекулянтку К-н в неопределенную восточную Бэллу [ну, эту жертву невозможно не оценить!] – и только одного оставил еврея – Соломонова, в точности каким он был.[876]876
Странное утверждение. Кому неизвестно, что художественный образ никогда в точности не соответствует прототипу. Он всегда обобщение, всегда выражение авторского отношения к миру и человеку. Солженицын как писатель не может этого не понимать.
[Закрыть] И что же, прочтя пьесу, сказали мне мои либеральные друзья-евреи? Они были переполошены, возбуждены до крайности, и поставили мне ультиматум, что разорена будет и вся дружба наша, и предсказывали, что само имя мое будет невозвратно утеряно и опозорено, если я оставлю в пьесе Соломонова». (49–50).
Через З4 года Солженицын повторил этот текст с некоторыми уточнениями. Названы имена тех друзей-евреев. Это супруги Теуши – тайные хранители его архива. Хоть они были «глубоко ранены фигурой Соломонова» (читай: антисемитским звучанием пьесы), да, видно, не так уж и глубоко, потому что рукописи Солженицына продолжали хранить, пока не вычислил их КГБ, что и сломало им жизнь. Об этом Солженицын не упоминает – такая малость не стоит внимания. Ему важнее «доругаться» с Теушами по поводу пьесы, хотя доругивается он в двух работах по-разному.
ДЛВ-2002: «Я охолонул: наступил внезапный цензурный запрет с неожиданной для меня стороны, и не менее грубый, чем советский официальный» (т. II, стр. 340).
ШЕД-1968: «Как будто полновесную правду можно писать местами – там, где это приятно, безопасно и популярно» (стр. 50).
Ну, на счет цензурного запрета Александр Исаевич перехватил. Так любое несогласие, любое критическое замечание можно приравнять к топору. Зато в том, что правду нельзя писать местами, его замечание более чем справедливо. Нельзя! Но если очень хочется, то можно. Например, в труде 2002 года сообщается, что конфликт с Теушами решился «тем, что „Современнику“ тут же запретили ставить пьесу» (стр. 340). Обойдена та подробность, что запрет произошел по его собственной наводке! Ведь по поводу пьесы он сам звонил помощнику Хрущева В. Лебедеву – просил совета у «коммуниста, которому он доверяет». Вот для чего понадобился самодонос! Пьесу-то осудили его друзья (не только «либеральные евреи» Теуши, но и «литературный отец» Твардовский; вероятно, и другие). А в театре уже шли репетиции, остановить их без видимых внешних причин было невозможно. Вот и случилось так, что Лебедь Белую пристрелил партийный босс Лебедев, а автор пьесы сыграл роль капитана Лебядкина.
Но то была тайная роль, о ней так никто и не узнал, не вспоминать же о ней в 2002 году!
13.
«Казалось бы, ничтожному, придавленному и обреченному лагернику на одной из ступеней его умирания – не все ли равно, кто именно захватил внутри лагеря власть и справляет свои вороньи пикники над его траншеей-могилой? Оказывается – нет, это врезается неизгладимо. Именно в таком лагере теряешь всю светлость и твердость своих прежних интернациональных убеждений».
Это – одно из ключевых мест, которые, преодолев дистанцию в 34 года, нетронутыми перекочевали из «опуса» 1968 года (стр. 48–49) в опус 2002 (т. II, стр. 339). К нему стоит приглядеться, оно многое объясняет.
Интернациональные убеждения – это не сбоку бантик. Не архитектурное украшение, которое можно соскоблить, не повредив всей постройки. Нет, это одна из несущих опор системы ценностей и моральных принципов современного человека. Подпили эту колонну, и рухнет вся постройка. Все базовые понятия о человечности, гуманности, справедливости превратятся в руины, пригодные, в лучшем случае, на то, чтобы дурачить глуповатых идеалистов красивыми словами.