Текст книги "Вместе или врозь? Судьба евреев в России. Заметки на полях дилогии А. И. Солженицына"
Автор книги: Семен Резник
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 47 страниц)
Царь решил возложить миссию на посла в Париже Нелидова – того самого, который когда-то чуть было не втравил его в босфорскую авантюру, но доверия не утратил. Однако Нелидов, сославшись на преклонный возраст и болезни, от многотрудного задания уклонился. Тогда царь обратился к посланнику в Дании Извольскому, но тот ответил, что такое дело ему не по плечу и что единственный человек, способный его вытянуть, – это Витте. Следующим кандидатом стал посол в Италии Н. В. Муравьев (бывший министр юстиции).
Муравьев явился в Петербург, но, узнав, что на расходы главы делегации ассигнуется 15 тысяч рублей, а не 100 тысяч, как он рассчитывал, он на аудиенции у государя расплакался и, сославшись на болезни, стал просить уволить от столь тяжелой миссии.
Пришлось-таки самодержцу всероссийскому прищемить собственный хвост и пойти на поклон к опальному председателю комитета министров! Витте отправился за океан и добился такого соглашения, что весь мир ахнул. Такую дипломатическую победу после столь позорного военного поражения, кажется, никто еще никогда не одерживал! Получив телеграмму о благополучном исходе переговоров, государь, по своему скудоумию и бедности воображения, не понял, что же произошло в этом далеком Портсмуте. И только когда на него обрушился шквал поздравлений со всего света, он осознал масштаб случившегося.
По возвращении Витте в Петербург Николай сердечно благодарил его за то, что он не только по букве, но и по духу выполнил все инструкции, и возвел его в графское достоинство. А через год, когда черносотенная пресса стала поносить вторично опального графа Витте, ставя ему в вину и Портсмутский мир, заключенный в угоду «жидам и масонам», газета «Новое время» привела слова государя: «Тогда все, кроме меня, были за то, чтобы заключить мир».
Говорил это царь или нет, неизвестно, но, как замечает Витте, «конечно, Суворин бы этого не печатал, если бы он не знал, что сие будет встречено свыше одобрительно».[224]224
Витте. Ук. соч., т. II, стр. 452.
[Закрыть]
Пока Витте вытаскивал Николая из кровавой дальневосточной трясины, в которую тот себя загнал с помощью кузена Вилли, Безобразова и Плеве, Николай ухитрился попасть в новую ловушку, расставленную тем же неугомонным кузеном. Летом 1905 года состоялась встреча двух императоров в Бьерках. Официально она была объявлена частным свиданием родственников, не имеющим никакого отношения к политике. На самом же деле кузен Вилли, преследуя именно политические цели, выцарапал у кузена Никки не больше не меньше, как договор о военном союзе на случай войны с какой-либо третьей страной. При этом оговаривалось, что договор войдет в силу после ратификации мирного договора России с Японией. То есть, в случае провала переговоров в Портсмуте (которые шли в то время) и возобновления военных действий на Дальнем Востоке Россия на помощь Германии рассчитывать не могла. А вот если бы Германия ввязалась в войну с какой-либо страной, а как раз обострился ее конфликт с Францией из-за притязаний обеих стран на Марокко, то Россия обязалась выступить на стороне Германии!
Кузен Никки сделал приятное кузену Вилли, ни с кем не проконсультировавшись и даже скрыв подписанный им документ от министра иностранных дел и всех остальных министров. Лишь три месяца спустя граф Ламздорф смог ознакомиться с текстом договора и пришел в ужас. Россия состояла в военном союзе с Францией, по которому страны обязывались защищать друг друга. А теперь получалось, что в случае военного столкновения между Францией и Германией Россия по одному договору должна выступить на стороне Франции, а по другому – на стороне Германии!
Когда вдумываешься в такие факты, то, право, начинаешь подозревать, что ум российского самодержца был так же ограничен, как и его воля. Ведь несовместимость этих двух договоров очевидна любому школьнику, не понимать этого может только умственно отсталый человек. Может быть, прав был В. И. Гурко, полагавший, что «начала» самодержавия Николай понимал в том смысле, что поскольку он отвечает только перед Богом, то может действовать «как Бог на душу положит»![225]225
В. И. Гурко. Царь и Царица. В кн. «Николай II», стр. 367.
[Закрыть]
Ламздорф, с помощью Витте и великого князя Николая Николаевича, настоял на внесении «поправки» в Бьеркские соглашения, которая его фактически аннулировала. Но это привело к ненужному осложнению отношений с Германией. Союз ведущих держав континентальной Европы – Франции, Германии и России, к чему стремились наиболее прозорливые политические деятели всех трех стран, оказался невозможным. Так конспиративными действиями кузен Никки еще раз объегорил самого себя. Европа осталась разделенной, что, в конечном счете, ввергло ее в кровопролитную Первую мировую войну и привело к гибели императорской России (и императорской Германии).
Двоедушие царя проявлялось буквально во всем, а самым губительным образом – в том двоевластии, которое продолжало расшатывать устои государства. В один и тот же день публиковался манифест, подтверждающий незыблемость самодержавия, и рескрипт, поручающий Булыгину разработать проект о представительных учреждениях. Мало того, что Булыгин и Трепов тянули в разные стороны, смута проникла в душу самого «железного» Трепова. Тараща вахмистрские глаза и выпячивая грудь погромщика, затянутую в генеральский мундир, бравый конногвардеец праздновал труса.
«Ему, как всякому невежде, все сначала казалось очень просто: бунтуют – бей их; рассуждают, вольнодумствуют – значит, надо приструнить… Никакой сложности явлений нет, все это выдумки интеллигентов, жидов и франкмасонов», – издевался Витте.[226]226
Витте. Ук. соч., т. II, стр. 334.
[Закрыть] Но как только простота, что хуже воровства стала давать осечки, Трепов «сделался политическим вахмистром-Гамлетом» и стал шарахаться из одной крайности в другую. Он стоял за начала неограниченного самодержавия, а в проект Булыгинской Думы предлагал внести такие положения, что даже крайние либералы считали их слишком левыми. Он требовал выгнать из университетов всех профессоров и студентов, как главных носителей крамолы, а потом настаивал (и настоял!) на предоставлении вузам самой широкой автономии. Он был автором знаменитого приказа «холостых залпов не давать, патронов не жалеть» и тут же высказывался за широкую политическую амнистию…
Неудивительно, что в сентябре, когда Витте, заключив мир, с триумфом вернулся в Петербург, страна была залита огненной лавой бунтов, забастовок, многотысячных митингов и демонстраций, тюремных голодовок, отстрела губернаторов, жандармов и других наиболее ретивых представителей власти, а заодно, конечно, гибли посторонние, ни в чем не повинные люди. Мир пришел слишком поздно и лишь подлил масла в огонь. Резервисты, мобилизованные на время войны, рвались разъехаться по домам, а вывезти их с Дальнего Востока было невозможно, так как всеобщая забастовка парализовала железные дороги, в том числе и Транссибирскую магистраль. Да и опасно уже стало возвращать столь беспокойную массу понюхавших пороху и ничего не боявшихся людей, явно не лояльных правительству. Власти стремились поскорее вывезти с Дальнего Востока именно регулярные войска, дабы бросить их на усмирение волнений, но из-за этого волнения резервистов передались и регулярным частям, и теперь уже становилось безопаснее держать тех и других подальше, так как на них нельзя было положиться.
В правительственных сферах царила растерянность, все в один голос говорили о необходимости срочных уступок. Даже «супер-патриотические» газеты стали требовать конституции. В «Новом времени» об этом писали такие твердые «монархисты», как Меньшиков и Никольский, в «Гражданине» – князь Мещерский.
6 октября председатель полубездействующего Комитета министров (по возвращении из Портсмута Витте вернулся на прежний пост) запросил аудиенцию у государя, дабы «изложить соображения о современном крайне тревожном положении». Он понял, что настает его время. 9 октября Витте был вызван в Петергоф, где «имел счастье явиться к его величеству» с всеподданнейшей запиской. В ней излагалось два возможных выхода из создавшегося положения – либо назначить полновластного диктатора и «с непоколебимой энергией путем силы подавить смуту во всех ее проявлениях», либо стать на путь конституционных преобразований. 10 октября Витте снова был вызван к императору. На этот раз при разговоре присутствовала императрица Александра Федоровна, и он детально повторил свои соображения в ее присутствии.
После долгих обсуждений с разными лицами, после составления нескольких проектов манифеста, после настоятельных рекомендаций Витте вообще никакого манифеста не издавать, а обнародовать только его всеподданнейший доклад, утвержденный государем, было все-таки решено сопроводить доклад Манифестом, «дабы все исходило лично от государя».[227]227
Витте. Ук. соч., т. III, стр. 34.
[Закрыть]
И. Л. Горемыкин
Ведя переговоры с Витте, венценосный конспиратор оставался верен себе: по секрету он поручил редактирование манифеста И. Л. Горемыкину и барону А. А. Будбергу.
«Если бы в это решающее на много лет судьбы России время вели дело честно, благородно, по-царски, то многие происшедшие недоразумения были бы избегнуты. При всей противоположности моих взглядов с взглядами Горемыкина и тенденциями балтийского канцеляриста барона Будберга, если бы они были призваны открыто со мною обсуждать дело, то общее чувство ответственности, несомненно, привело бы нас к более или менее уравновешенному решению, но при игре в прятки, конечно, события шли толчками, и документы составлялись наскоро, без надлежащего хладнокровия и неторопливости, требуемых важностью предмета».[228]228
Там же, стр. 38.
[Закрыть]
Увы, Николай думал не о важности предмета, да и вряд ли понимал значение того, что происходит. Он думал только о том, как бы не продешевить, как бы не уступить слишком многого, сверх абсолютно необходимого минимума! Да, может быть, и минимума не потребуется, авось все еще как-нибудь обойдется!..
Ознакомившись, наконец, с горемыкинским вариантом Манифеста, который поздно ночью привез ему граф Фредерикс, Витте, взвинченный до предела, сказал, что вполне с ним согласен, но при том условии, что выполнять правительственную программу будет поручено ее автору. Он предложил свою программу и берется ее проводить в жизнь, но не чужую.
Вскоре после возвращения графа Фредерикса в Петергоф туда прибыл великий князь Николай Николаевич, имевший репутацию «сильного» человека и военного стратега. Фредерикс сказал ему, что для спасения самодержавия надо установить диктатуру и он, великий князь, должен стать диктатором. В ответ на это страшно возбужденный Николай Николаевич выхватил револьвер и сказал, что сейчас пойдет к государю и либо заставит его принять программу Витте, либо застрелится на его глазах. Взять на себя роль диктатора Николай Николаевич боялся, да и опереться диктатуре было не на что.
Свершилось! Конспирировавший против самого себя и своей собственной власти государь император Николай II «добился» того, чему так упрямо противился. Он вынужден был «даровать» народу России конституцию (хотя в Манифесте она обтекаемо называлась «основными законами»), парламент (названный народным представительством), основные гражданские свободы. То есть отказаться от тех «начал» самодержавия, которые он так упорно подрывал все одиннадцать лет с момента восшествия на престол.
Так кончилась первая половина царствования Николая II.
1905–1906
«Уступки следует делать заблаговременно и в позиции силы, а не в условиях слабости», – пишет Солженицын по поводу издания манифеста 17 октября (стр. 368).
Что и говорить, справедливое замечание; да ведь если бы такой совет был дан самому Николаю II (и давали не раз!), он бы его просто не понял. Достаточно вспомнить его реакцию на «бессмысленные мечтания» тверского дворянства, чтобы убедиться, что ни единой крохой своей абсолютной власти он в позиции силы не поступился бы. И не потому, что он так сильно ею дорожил (мы уже знаем, что власть для него была тяжелой обузой), а потому, что таково было его понятие долга, которое в нем усиленно культивировали те, кто его окружал. При желании в этом можно видеть смягчающие обстоятельства, но ведь только он сам определял, кому быть, а кому не быть «особами, приближенными к императору». Даже с минимальными ограничениями, установленными для себя самим самодержавием, Николай и его камарилья не хотели считаться.
«Представление Николая II о пределах власти русского самодержца было во все времена превратное, – писал В. И. Гурко. – От воли государя зависело самовластно и единолично отменить закон и издать новый, но поступить вопреки действующему закону он права не имел. Между тем Николай II… этого положения не признавал и неоднократно, по ничтожным поводам и притом в вопросах, весьма второстепенных, нарушал установленные законы и правила».[229]229
В. И. Гурко. Царь и царица. Цит по: Кн. Николай II, Воспоминания. Дневники, стр. 366–367.
[Закрыть] Гурко был в числе тех высокопоставленных бюрократов, которые хорошо знали все внутренние пружины государственной системы, так как сами были ее частью.
Однако негодование Солженицына направлено не по адресу слабого и лукавого деспота, вынужденно подобравшего когти, а по адресу «либерального и революционного общества»: почему оно не удовлетворилось крохами и захотело большего?
Верный своему методу, Солженицын ищет опоры в еврейских источниках. Г. Слиозберг, часто оспариваемый автором книги, в данном случае опять ко двору. «„Достигнута была цель, к которой стремились в течение десятилетий лучшие русские люди, – солидарно цитирует его Солженицын. – … Добровольный по существу отказ Государя от самодержавной власти и обязательство передать законодательную власть на решение народных представителей… Казалось, всех должна была объять радостью весть об этой перемене“ – а встретили ее с прежней непримиримой революционностью: борьба продолжается! На улицах срывали национальные флаги, царские портреты и государственные гербы». (Стр. 369 со ссылкой на Г. Слиозберга).
Реальная картина снова деформирована. Во-первых, общество отнюдь не отринуло свобод, дарованных Манифестом 17 октября, а встретило их с ликованием. Люди, принадлежавшие к самым разным слоям населения, нацепив красные банты, выходили на улицы, обнимались, целовались, смеялись и плакали от радости. Во-вторых, то, к чему стремились «лучшие русские люди», далеко ещё не было достигнуто. И в-третьих, те же «лучшие русские люди» сознавали, что на дальнейшие преобразования власть по собственной воле не пойдет; ее можно только заставить.
А главное, сам царь и его подобострастное окружение полностью разделяли это мнение!
Дарование народу свобод для них было именно уступкой, а вовсе не принципиальной переменой стратегического курса. Пойти на коренное преобразование государственного строя, так, чтобы все в равной мере подчинялись законам; чтобы народ, в лице своих избранников, мог сам решать свою судьбу; чтобы верховная власть стала воплощать сбалансированные интересы разных групп населения, а правительство – служить этим интересам? В окружении Николая нельзя было высказать большей крамолы. При его понимании долга монарха – сохранить самодержавную власть и во всей полноте передать ее сыну – требовалось остановить время, заморозить политическую жизнь страны, надеть на нее ледяной панцирь. А поскольку жизнь брала свое, постольку многострадальный Иов чувствовал себя уязвленным в лучших своих чувствах. А те, кого он считал наиболее себе преданными (и впереди всех обожаемая супруга), не уставали льстиво и вместе с тем укоризненно нашептывать, что все неурядицы происходят от безграничной его доброты, покладистости, от его голубиного характера.
Царь, камарилья и полицейско-бюрократический аппарат исходили из того, что чем больше власти у царя, тем меньше прав и свобод у народа. И наоборот. Потому вынужденные уступки, должны были быть минимальными и, по возможности, временными.
«Ограничения царской власти, провозглашенного манифестом 17 октября 1905 года и закрепленного в 1906 году новым содержанием Основных Законов Империи, Николай II определенно не признавал, – продолжает В. И. Гурко. – Правда, самого факта издания этого манифеста он никогда не мог простить ни самому себе, ни тем, которые его к тому подвинули, и в душе, по-видимому, лелеял мысль манифест этот со временем отменить, но, тем не менее, упразднения самодержавия он в нем не усматривал».[230]230
Гурко, Ук. соч., стр. 366.
[Закрыть]
Властитель слабый и лукавый упирался до того, что уже готовили корабль для бегства царской семьи за границу, под крылышко кузена Вилли, услужливо предложившего свое гостеприимство. А когда он уступил, то «всю королевскую рать», вдруг оказавшуюся в положении больших роялистов, чем сам король, Манифест 17 октября поверг в смятение. Это был удар в спину, надругательство над «патриотическими» чувствами, а, главное, подрыв ее – королевской рати – сверхпрочного положения. И ответила она на царский Манифест о свободах своим бунтом против Манифеста, бессмысленным и беспощадным, направив его в привычное для нее русло.
Девятый вал еврейских погромов покатился по городам и весям черты оседлости и даже выплеснулся за черту. «Вы хотели свободы – вот вам свобода!» Таков был основной лозунг монархистов, возмущенных уступчивостью монарха. По масштабу, количеству жертв, по неистовости разгула темных страстей эти кровавые оргии во много раз превзошли еще недавно казавшийся таким чудовищным Кишиневский погром.
Говорить об этом разгуле ненависти и насилия вкратце нельзя, а чтобы рассмотреть гору всевозможных материалов, надо писать отдельную книгу. Я остановлюсь только на том, как эти события освещены в книге Солженицына, где им отводится 45 страниц текста – почти десятая часть всего труда.
Солженицын в основном ограничивается пересказом отчетов двух сенатских ревизий – сенатора Турау о погроме в Киеве и сенатора Кузминского о погроме в Одессе. Но анализом хотя бы этих двух документов он себя не утруждает. Сенат, по Солженицыну, «был авторитетнейшим и независимым юридическим учреждением», а ревизии сенаторов – это «высший класс достоверного расследования, применявшийся в императорской России». (Стр. 370) Чего же тут анализировать!
С такой комплиментарной оценкой трудно согласиться уже потому, что в самодержавном государстве независимые учреждения невозможны по определению. Относительной гарантией некоторой самостоятельности сенаторов служило то, что, по закону, назначения в Сенат были пожизненными. Но свои собственные законы, как мы знаем, самодержец часто нарушал. Излишне строптивых сенаторов под тем или иным предлогом удаляли, а на их место ставили угодных и готовых угодничать. Обычной практикой было сбрасывание в Сенат несильно проштрафившихся или просто ставших ненужными чиновников высшего ранга, и они там старательно заглаживали свои вины и доказывали свою нужность, надеясь на то, что их снова отличат и поднимут на более высокую ступень власти. Или, напротив, в Сенат подбрасывали за особые заслуги и усердие чиновников относительно низкого ранга, от которых можно было ждать еще большей угодливости. Так, прокурор Киевской судебной палаты Чаплинский был назначен в Сенат за его усердие при фабрикации ритуальных обвинений против Бейлиса, в которые сам он, конечно, не верил. С другой стороны, Н. Н. Кутлер, составивший слишком «дерзкий» проект земельной реформы и за это уволенный с высокого поста, почти равного министерскому ни в Государственный Совет, ни в Сенат определен не был. Сопоставление только этих двух примеров показывает, какого сорта личности преимущественно оседали в Сенате и чем многие из них руководствовались при выполнении деликатных поручений.
Но если и не оспаривать апологетических посылок Солженицына, то следует ли из них, что то, что было «высшим классом» в тогдашней империи может служить высшим авторитетом для сегодняшнего историка? Даже беглое ознакомление с отчетами двух сенаторов-ревизоров обнаруживает предвзятость – большую у Турау, меньшую, но тоже вполне очевидную, у Кузминского.[231]231
Я говорю о предвзятости, которая видна невооруженным глазом, то есть из самого текста отчетов и их изложения Солженицыным. Сергей Максудов сопоставляет ревизию Кузминского с фактами, приведенными очевидцем одесского погрома 1905 года, известным литератором А. С. Изгоевым в его книге «Русское общество и революция» (М. 1910, стр. 142–143), чем полностью уничтожают его претензию на объективность. (Сергей Максудов. Не свои. «Культура», № 113, 29 июня 2001. Цит. по электронной версии).
[Закрыть]
В каждом из отчетов – и в их солженицынском изложении – дается длинная вступительная часть, подробно излагающая революционные события всего 1905 года в Киеве и в Одессе. В обоих декларируется прямая связь этих революционных выступлений с еврейскими погромами, последовавшими за Манифестом 17 октября, – на том основании, что в противоправительственных акциях евреи якобы «выделялись».
Полуцитируя, полупересказывая отчет сенатора Турау, Солженицын четко расставляет акценты: «„Еврейская молодежь, говорится в отчете, преобладала и на митинге 9 сентября в политехническом институте“; и при оккупации (?! – C.Р.) помещения литературно-артистического общества; и 23 сентября в актовом зале университета, где „сошлись до 5 тысяч студентов и посторонних лиц и в том числе 500 женщин“. З октября в политехническом институте „собралось до 5 тысяч человек… преобладала еврейская молодежь женского пола“. И дальше упоминания о преимущественном участии евреев: на митингах 5–9 октября; и в митинге 12 октября в университете…» (Стр. 372).
Цитату можно продолжать, но и из приведенного фрагмента видна руководящая идея сенатора, который, как для большей вескости подчеркивает Солженицын, опросил более 500 свидетелей. Что и говорить, материал был собран обильный! Но именно поэтому он мог быть обобщен по-разному. Только от самого сенатора Турау зависело, что в этом материале считать характерным, а что случайным, что важным и заслуживающим доверия, а что второстепенным или сомнительным. Сам язык изложения, местами сухой и точный, каким и должен быть юридический язык строгого ревизора, в других местах становится намеренно зыбким, расплывчатым, выдавая стремление не столько прояснить истину, сколько создать нужное властям впечатление.
В одном случае, как мы видели, сенатор указывает на участие в революционном митинге необычно большого числа женщин, вполне определенно проставив оценочную цифру: пятьсот из пяти тысяч участников. А вот говоря о другом пятитысячном митинге с большим участием женщин, сенатор уже обходится без цифр: преобладала «еврейская молодежь женского пола»!
В каком смысле – преобладала? Из пяти тысяч женщин было больше двух с половиной тысяч? И откуда известно, что все эти женщины – еврейки? Паспортов у них не проверяли, имен не переписывали, а по внешности не каждую еврейку определишь с первого взгляда. За юридически установленный факт здесь выдается личное впечатление каких-то свидетелей, видимо, антисемитов, в чьих глазах (что мы уже отмечали) евреи преобладают и выделяются во всем, что они не одобряют. Такой лексикон не подобает сенатской ревизии. Он более уместен в псевдоэмоциональной мемуаристике-беллетристике В. В. Шульгина!
Чтобы понять цену этим «ревизиям», надо вспомнить, что революционные выступления в 1905 году проходили по всей стране, а основная масса евреев концентрировалась в черте оседлости. В городах и местечках черты евреи составляли от двадцати до пятидесяти процентов населения (где-то и больше) и, конечно, участвовали в революционных выступлениях. Но ничто не говорит о том, что накал борьбы из-за этого был большим, чем вне черты, где евреев либо вообще не было, либо было очень мало, причем среди них преобладали люди обеспеченные – не те, кто рвался на баррикады. Не еврейская молодежь женского пола жгла помещичьи усадьбы в Саратовской губернии, с чем никак не мог совладать бесстрашный губернатор П. А. Столыпин. Не еврейская молодежь восстала на «Потемкине» и «Очакове», митинговала в Дальневосточной армии, парализовала всеобщей забастовкой железные дороги и крупнейшие предприятия Петербурга, Москвы и других городов!
Но главное, что хотелось бы спросить обоих сенаторов: где коза и где капуста?
Царь издал манифест о даровании свобод, народ в радостном возбуждении высыпал на улицы – какие основания считать, что эти вполне законные (ведь разрешена же свобода собраний и манифестаций!) выступления в поддержку царского манифеста носили антиправительственный характер? Но именно на таком утверждении строится логика обоих сенаторов и вторящего им Солженицына:[232]232
Представление это вообще стало расхожим в «информационном пространстве», как сейчас любят выражаться, пост-советской России. Так, при переиздании книги М. П. Бок «П. А. Столыпин. Воспоминания о моем отце» редакция включила в нее большое число фотографий, и одна из них сопровождается подписью: «Демонстрация в Киеве, направленная против царского манифеста» (Москва, Новости, 1992, блок фотографий между стр. 64 и 65). На самом деле, демонстрация была в поддержку манифеста. Против были направлены вспыхнувшие следом еврейские погромы.
[Закрыть]
«Смею сказать, в такой неистовости ликования проявилась черта и неумная и недобрая: неспособность удержаться на границе меры. Что толкало евреев, среди этих невежественно (? – С.Р.) ликующих киевских сборищ так дерзко предавать осмешке то, что еще свято простому народу?[233]233
Имеется в виду эпизод, широко известный по экспрессивному описанию В. В. Шульгина, но приводимый Солженицыным по отчету сенатора Турау. В Киеве, в ходе демонстрации, последовавшей за Манифестом, возбужденная толпа ворвалась в здание Городской Думы, сорвала портрет царя, и молодой еврей, вырезав в портрете дыру и просунув в нее голову, якобы радостно кричал: «теперь я государь». Сенатор Турау занес этот эпизод в свой отчет со слов опрошенных им свидетелей, не похоже, чтобы свидетели сами присутствовали при этом эпизоде, а не передавали ходившие по городу слухи. Тут за версту разит черносотенным мифом, но даже если допустить, что факт имел место и что неизвестный молодой человек обладал ярко выраженной еврейской внешностью, то прямыми очевидцами надругательства над царским портретом мог быть лишь очень ограниченный круг людей. И если осмешник так сильно оскорбил их святые чувства, то почему же они не растерзали его на месте или не сдали полиции? Ничего такого не произошло, зато, по версии Турау-Шульгина-Солженицина, тысячи людей, которые при этом эпизоде не присутствовали, были настолько потрясены и возмущены, что на следующий день бросились громить еврейские кварталы!
[Закрыть] Понимая неутвержденное положение в государстве своего народа, своих близких, – могли бы они 18–19 октября по десяткам городов не бросаться в демонстрации с таким жаром, чтобы становиться их душой, и порой большинством?» (Стр. 375).
Выходит, православному народу ликовать можно – хотя бы по его простоте и невежеству. А евреям (среди них «простого народа» нет!) надобно помнить, что в изъявлениях радости им следует соблюдать субординацию, ибо ликующий рядом «большой народ» может осерчать. Радовались бы втихомолку, глядишь, пронесло бы. А они туда же, плясать на улицах! Словно забыли про свое «неутвержденное положение в государстве»!
Так Солженицын итожит сенатские ревизии.
Но надо отдать справедливость почтенным сенаторам. При явном стремлении показать, что погромы хотя бы отчасти инициировали сами евреи, они не скрыли того, что и в Киеве, и в Одессе жертвами бесчинств стали те, кто не имел никакого отношения ни к каким выступлениям – ни антиправительственным, ни проправительственным. Удостоверили и то, что избиения евреев проходили при попустительстве, поощрении и прямом участии полиции, войск, военных и гражданских чинов высоких рангов. Впрочем, как могли бы они утаить то, что в обоих городах было известно каждому обывателю, и по всей России разошлось широко – благодаря прессе, ставшей, наконец, почти свободной!
Сенатор Турау отдал под суд два десятка полицейских чинов во главе с полицмейстером Киева Цихоцким (погромщики его с восторгом качали за поощрение их бесчинств, а он им кланялся), а сенатор Кузминский – четыре десятка, включая градоначальника Одессы Д. Б. Нейдгардта. Солженицын видит в этом доказательство безупречной объективности обоих ревизоров: наказали виновных, не взирая на звания и чины! А тем показали и непричастность более высокого, петербургского, начальства.
Вот о том, были ли судимы и осуждены шесть десятков мундирных погромщиков Одессы и Киева, Солженицын молчит. Вынужден молчать и я, ибо никаких данных об их участи мне найти не удалось, если не считать упоминания Витте о том, что Д. Б. Нейгардт был им уволен, но снова «выплыл на поверхность административного влияния при Столыпине в качестве брата его жены».[234]234
Витте, Ук. соч., т. III, стр. 132.
[Закрыть]
Витте не уточняет, в чем именно состояла роль выплывшего Нейгардта. Но об этом можно узнать из других источников, например, из воспоминаний почетного лейб-медика, академика Г. Е. Рейна, на чьих руках умирал в 1911 году смертельно раненый П. А. Столыпин. Рейн пишет, что «принял на себя организацию ухода за раненым министром, пока не прибыли супруга министра Ольга Борисовна и два ее брата сенаторы Александр Борисович и Дмитрий Борисович Нейгардт».[235]235
Цит. по кн.: «П. А. Столыпин – жизнь и смерть за царя. Речи в Государственном Совете и Думе. Убийство Столыпина. Следствие по делу убийцы». М., Рюрик. 1991, стр.45.
[Закрыть] (Курсив мой – С.Р.)
Так вот в каком качестве «выплыл» одесский обер-погромщик, отданный сенатором Кузминским под суд – в качестве его коллеги-сенатора! Но если мы решим, что это уникальный случай, то есть что Нейгардту его кровавые преступления сошли с рук только благодаря протекции высокопоставленного родича, то ошибемся. О том, что и других мундирных погромщиков ждала отнюдь не мученическая судьба, видно по аналогичному погромному делу того времени.
«Провокаторская деятельность департамента полиции по устройству погромов дала при моем министерстве явные результаты в Гомеле, – засвидетельствовал С. Ю. Витте. – Расследованием… неопровержимо было установлено, что весь погром был самым деятельным образом организован агентами полиции под руководством местного жандармского офицера графа Подгоричани, который это и не отрицал. Я потребовал, чтобы [министр внутренних дел П. Н.] Дурново доложил это дело Совету министров. Совет, выслушав доклад, резко отнесся к такой возмутительной деятельности правительственной секретной полиции и пожелал, чтобы Подгоричани был отдан под суд и устранен от службы. По обыкновению был составлен журнал заседания, в котором все это дело было по возможности смягчено… На этом журнале Совета министров государь с видимым неудовольствием 4 декабря (значит, через сорок дней после 17 октября) положил такую резолюцию: „Какое мне до этого дело? Вопрос о дальнейшем направлении дела графа Подгоричани подлежит ведению министерства внутренних дел“».[236]236
Витте. Ук. соч., т. III, стр. 84.
[Закрыть]
В другом месте Витте уточняет: «На мемории по этому делу, конечно, не без влияния министра внутренних дел Дурново, его величество соизволил написать, что эти дела не должны быть доводимы до его сведения (вероятно, по маловажности?..)».[237]237
Там же, стр. 132.
[Закрыть] А вот и итог: «Через несколько месяцев я узнал, что граф Подгоричани занимает пост полицмейстера в одном из черноморских городов».[238]238
Там же, стр. 84.
[Закрыть]
Солженицын к таким свидетельствам глух и слеп. Зато с орлиной зоркостью он высматривает себе созвучное, – в особенности, в еврейских источниках. «„Мы абсолют но уверены, – цитирует он Л. Прайсмана, со ссылкой на его статью 1987 года в израильском русскоязычном журнале „22“, – что Департамент полиции не был таким хорошо организованным учреждением, чтобы подготовить в одну и ту же неделю погромы сразу в 660 местах“. За те погромы „несет ответственность не только и не столько администрация, сколько само русское и украинское население черты оседлости“. Вот с последним – соглашусь и я, – одобряет Александр Исаевич. – Но только с существенной поправкой: что и еврейская молодежь того времени – весомо делит ту ответственность». (Стр. 404) (Имеется в виду еврейская самооборона; по логике Солженицына, еврейские юноши, дававшие отпор там, где бездействовали войска и полиция, делят вину с самими громилами).
А дальше – обобщение, далеко выходящее за рамки «того времени»: «Тут трагически сказалась та черта русско-украинского характера (не различая, кого из громил кем считать), что в минуты гнева мы отдаемся слепому порыву „раззудись плечо“, не различая правых и виноватых, а после приступа этого гнева и погрома – не имеем способности вести терпеливую, методическую, многолетнюю деятельность к исправлению бед. В этом внезапном разгуле дикой мстящей силы после долгой дремли – на самом деле духовная беспомощность наших обоих народов». (Стр. 404–405).
Я оказываюсь в парадоксальном положении: мне ли, «лицу еврейской национальности», отстаивать достоинство русского народа, оспаривая такого безупречного русака, как Солженицын? Но я вырос среди русских, воспитан на русской культуре, русский язык – это язык моих мыслей и чувств; русская литература, наука, история – предмет моих занятий на протяжении всей сознательной жизни. Думаю, я достаточно знаю русский национальный характер – с его достоинствами и недостатками. К последним отношу излишнюю инфантильность, с которой связываю многие неустройства российской общественной, государственной, экономической жизни в прошлом и настоящем. Преувеличенное представление о своей особой духовности, богоносности на протяжении столетий тоже не содействовали взрослению нации. Но объявлять «внезапный разгул дикой мстящей силы», помноженный на «духовную беспомощность», прирожденной особенностью народа значит ставить его вне человеческой цивилизации!.. Куда только смотрит Игорь Шафаревич, неутомимо рыщущий по литературным текстам в поисках истинных или мнимых обидчиков «большого народа»!