Текст книги "Пес Одиссея"
Автор книги: Салим Баши
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 11 страниц)
Обитателей равнины, расположенной ниже уровня моря, связывает с городом прибрежное шоссе длиной километров десять, по которому я нынче утром еду в автобусе, за отсутствием денег на такси. И это при том, что по милости суровой матери мне трижды в неделю приходится подрабатывать ночным портье.
Гостиница «Хашхаш», принадлежащая братьям Тобруку и Мабруку, смахивает на бакалейную лавку. Хозяева-хаджи, кроме всего прочего, примериваются к торговле текстилем, у входа свалены тюки с одеждой – изволь перешагивать. Висящая на стене, напротив лестницы, сура с цветными миниатюрами защищает гостиницу от дурного глаза. К суре прицеплен еще и амулет «рука Фатимы» из желтой верблюжьей шерсти.
Бетонный пол покрыт облезлым красным ковром.
В изгибе узкого коридорчика, идущего вдоль лестницы, приютилась стойка портье – мой, так сказать, насест. Человечеству нужен сон. Спят все, от возвратившейся к себе шлюхи до измученного путешественника. Спит, набродившись по ресторанам и кабакам, коммивояжер. Один я священнодействую, словно жрец в храме покоя. Ты заснешь. Ты умрешь. В пропитанной запахами постели.
– Хосин, сын мой, никогда не сели сюда одиноких женщин, – обдает меня зловонным шепотом Мабрук-хаджи. – Эти женщины ведут дурную жизнь. Порядочная женщина не ночует одна в гостинице.
Понятно. Я им всем выдам ключи. К некоторым, чтобы познакомиться поближе, даже загляну в номер. Прямо в постель, полную легких запахов.
– Истинная правда, – прибавляет Тобрук-хаджи. – Им уготован ад.
Я соглашаюсь, с опаской поглядывая на его смрадный рот.
Массивные, жирные, со зловещими фесками на головах, хаджи, сменяясь, держат гостиницу под неусыпным наблюдением. Они только и делают, что подозревают да проверяют меня, оценивают каждое мое действие, взвешивают любое, самое ничтожное мое движение или жест, время от времени спрашивая себя: а правильно ли они сделали, что взяли меня на работу? – и неизменно отвечая отрицательно. Они вышвырнут меня при первой же возможности. Ко всему прочему эти черные вороны никогда не моются.
Позавчера заходит к нам хорошенькая девушка, одна.
– У нас нет мест, – говорю я.
– Верно, сын мой, – хором отвечают хаджи.
Только они на что-то отвлеклись, я побежал за ней вдогонку.
– Возвращайся. Вечером найдется для тебя комната. И для меня, – говорю, засмеявшись. – Как тебя зовут?
Она улыбается.
– Неджма, – отвечает.
Она вернется.
Хаджи, с воодушевлением:
– Мы сейчас прокручиваем одно дело, сын мой.
– Одно дело, сын мой.
– Сотни миллионов, сын мой.
– Сотни миллионов.
– Можно поставить миллиард против пятисот миллионов франков.
– Недурное дельце!
Я, простодушно:
– Значит, вы сможете прибавить мне жалованье?
Они, тонкими голосами:
– Ты принимаешь нас за богачей, сын мой.
– У нас только и есть что эта гостиница.
– Гостиница – больше ничего.
Братья-хаджи в семидесятые сделали состояние на лимонаде. Пейте лимонад «Хашхаш»! До последней капли. При помощи одного-единственного фальшивого ветеранского удостоверения построили целую империю. Теперь они занялись спекуляциями с валютой. Собираются купить полмиллиона франков нового образца – на динары, конечно. Алжирский динар и так уже ничего не стоит, а с такими вот типами – имя им легион – скоро и вовсе отдаст концы.
Два жулика уходят домой. Час ночи. Замороченный род людской понемногу засыпает. Коридор гостиницы пуст. Я полновластный хозяин этого корабля. Взбираюсь по источенным жучком ступенькам. Четвертый этаж. Стучу в дверь. В комнате слышно какое-то движение. Дверь открывается. Неджма ждет меня на пороге. Начинается моя рабочая ночь.
Неджма. Красивое имя для девушки, с которой познакомился в гостиничном коридоре. Больше всего она боялась лишиться девственности. Славная крошка. Тогда я подошел к делу с иной стороны. Тесны врата в царство небесное. Я раздел ее. Она покраснела, когда я снял с нее трусики. Я, в свою очередь, тоже сбросил одежду. Она не осмеливалась взглянуть на мой член. И, однако, грациозно склонившись ко мне и закрыв глаза, взяла его в рот. Блаженство! Она прилежно сосала меня. Вода капала на нас сверху. Мы стояли в душевой кабине, о братья мои. Оба вонючих хаджи спали сном неправедников. Мы растянулись на эмалированном днище, я раздвинул ей ноги. Темное руно. Вытянув губы, я нырнул в нее. Она шире раздвинула ноги. Сколько же воды я проглотил, сколько воды, братья мои!
Хосин, да ты же чертов сукин сын!
Знаю, братья мои, знаю. Последние станут первыми. Я ласкал Неджму там, где нельзя, и она снова и снова просила меня: «Еще!» Я люблю Неджму за совершенство форм. За форму ягодиц. За груди, похожие на робких птиц. За оперение, за щебет. За все те ночи, что я вкалывал, как каторжный, в этой омерзительной гостинице. За моих братьев, которые не прикасаются к женщине и требуют, чтобы и я этого не делал. Ради любви к миру, любви к Богу и творениям Его. Да, братья мои, я не знаю большего упоения, чем то, что сулит нам страстная женщина. Мне неведома свобода вне хоженых-перехоженых троп, вне путей в Дамаск, Эль-Кудс, к Каабе, [5]5
Перечислены символические и сакральные географические пункты: на пути в Дамаск. Гонитель христиан Савл уверовал во Христа и стал апостолом Павлом; Эль-Кудс – арабское название Иерусалима Храм Кааба в Мекке – главная святыня ислама.
[Закрыть]тех путей, которые женщины открывают нам и куда они пускают нас, стоит им увидеть в наших глазах истинный отблеск нашей веры.
За окнами автобуса проплывают однотипные приземистые дома – квадратные, прямоугольные, белые, желтые, серые коробки, пустыри, по которым бродят дети и подростки, и главное – море, бесконечное, пенистое; оно обдает брызгами стекла, влюбленно рисует узоры на песке цвета охры, между желтыми фукусами и лишайниками. Берег исполосован длинными лассо сухих водорослей.
Плотно, как сельди в бочке, стиснутые в салоне автобуса, мы судорожно оттопыриваем жабры, орошаем друг друга слюной, мечтая нырнуть в море и всем телом ощутить трепетание воды. Шофера зовут сиди Карун, гласит табличка на приборной панели. По-гречески – г-н Харон. Милое предзнаменование! Уплатить ему обол. Черт бы побрал этот автобус! Кренясь то на один, то на другой бок, он ползет по извилистой дороге, хлипкий, как попавший в бурю челнок. Изнуренные оси агонизирующей машины стонут и охают, точно старики, которые, скрипя коленными суставами и еле двигая бедренными, спорят, кого из них сильнее донимает ревматизм.
Солнце лупит по крыше автобуса с деликатностью барабанщика, играющего hard-rock. В переводе: «неприступная скала». Похожая на Цирту, которая издалека с презрением смотрит на нас и будто радуется, видя, что стремящиеся к ней вот-вот умрут от удушья. Прячется, плутовка, – гурия, вспугнутая грешниками, что из ада тянут свои пальцы с грязными ногтями к ее непорочно белому наряду. Ее пронзаемые солнцем белокаменные стены, рвущиеся на штурм небес, плывут перед нашими вылезающими из орбит глазами. Там деревья гнутся под тяжестью золотых плодов, сады утопают в пьянящих ароматах, разбегаются прочь нагие молодые женщины, грациозно, как газели, покачивая бедрами. Под командованием полковника Харона мы идем на Чипанго. [6]6
Чипанго – старинное европейское название Японии.
[Закрыть]Да будет наш путь долгим, да будет он приятным. Да возвратимся мы полными опыта и мудрости…
Полицейский рядом со мной теребит свой «Калашников». У старого партизана тоже имеется арсенал: помповое ружье, «макаров», «Калашников», пистолет-пулемет Томсона. А, забыл: еще пистолет «беретта». Его просто из рук выпускать не хочется, так он хорош. Ничего общего с «Макаровым», маленьким русским пистолетом, чьи пули плевать хотели на все правила приличия. У этой дряни нет предохранителя. Одно неловкое движение – и можно остаться без яиц. Поскользнулся – и коленная чашечка отлетает в два счета. Я бы не советовал едва возмужавшим подросткам ласкать свои «Макаровы» слишком часто.
Старый партизан перед каждой молитвой показывает мне и братьям, как разбирать, чистить и собирать этих зверушек. Как-то мне даже удалось выпустить несколько пуль – между двумя преклонениями колен. Одна застряла в потолке гостиной. Мать чуть не родила.
Отец считает, что нам такая подготовка необходима на случай внезапного нападения террористов. Ведь они, может статься, нагрянут, когда он будет на задании. Я уполномочен взять на себя защиту домочадцев. Сомневаюсь, что мне это по силам. Но я вожусь с этими железками ради спокойствия старика.
Старый партизан участвовал в Освободительной войне. Он был совсем молод. Связной в горах. Удивляюсь, как это он уцелел в зачистках, которые устраивала французская армия. Его вместе с другими ветеранами, живущими в нашем микрорайоне, используют вновь в антитеррористических операциях. Отряд «Патриоты». Вроде американских «пэтриот», крошивших в капусту иракцев. Но, сдается мне, это воинственное название не имеет ничего общего с той бурей в стакане воды, что встряхнула Ближний Восток. Опыт партизанской войны не мог не располагать их к такой работе. Кроме того, они либо делят между собой захваченные у горных людоедов трофеи, которые на черном рынке, бывает, уходят за несколько миллионов динаров, либо получают премии за поимку каких-нибудь особо кровожадных убийц, разыскиваемых службами безопасности.
На деле отец, помимо того, что полагается ему как ветерану, имеет трудовую пенсию (он двадцать лет отслужил в национальной жандармерии) плюс доходы от своей ночной деятельности. При этом мы вовсе не богаты. Попробуй-ка прокорми одиннадцать душ в период кризиса. Как бы там ни было, мой отец – болван. У него с языка не сходит ФНО. [7]7
Фронт национального освобождения – политическое движение, созданное в 1954 г.; в 1962–1989 гг. – единственная политическая партия в Алжире.
[Закрыть]Для него эта шайка разбойников – единственный и неоспоримый авторитет, хотя у нас все партии одинаково ужасны. Сколько я ни объясняю ему, что мы в такой заднице именно из-за этих его друзей, он меня не слушает. Его гормональный механизм разладился в 1962 году, когда Алжир стал независимым. Сейчас все его функции сводятся к биологическим и военным. Он целыми днями сидит в кафе, возвращается домой, чтобы поесть и обрюхатить мою мать, а с наступлением ночи идет на охоту со своими приятелями. Политического мышления у него не больше, чем у воробья.
Обычно, когда приходит моя очередь нести караул, я сижу во дворе дома, под лимонным деревом, зажав между ногами пистолет-пулемет, глажу своего старого пса и смотрю на звезды. Ганимед, Кассиопея и Орион. Пес опускает голову, ложится на спину. Моя рука скользит по его шерсти, черной, блестящей, облитой лунным светом, я чувствую, как медленно, ровно постукивает сердце в его теле, где вместе со светлой кровью плавно течет жизнь…
За нашим маленьким квадратным домом, за слепленной из чего попало оградой, которую частично закрывает гигантский эвкалипт, бодрствует Цирта.
Автобус подъезжает к вокзалу. Взметнувшейся в небо башней отмечен центр города, имеющий форму полумесяца: две каменные стены обхватывают кобальтовое море.
Я замечаю Мурада. Он меня пока не видит.
Узкоплечий Мурад достает из кармана щепотку табака, кладет в углубление ладони. Свободной рукой ныряет в другой карман. Роется, ищет, перебирает – находит то, что искал. Гордо извлекает кусочек коричневатого вещества. Отправляет его в рот, слюнит, потом выплевывает обратно. Забыл самое главное. «Бумагу-то». Тут же начинает все заново. «Ну вот! Есть, готово». Он усмехается, глядя на часы – большие, висящие в воздухе у него над головой. «Опаздывает. Это уж как пить дать, – вероятно, думает Мурад. – Девять десять, а Хосина не видно. Поезд отходит в девять пятнадцать. Или двадцать. Да, в девять двадцать. Пора бы».
Вокзальная башня, неумолимо устремленная ввысь, указующим перстом тычет в небеса. Пролетает самолет. «Видят ли они нас сверху? Наверное, нет. Стрелки движутся по часовой… Тавтология». Он любит слово «тавтология». Тав-то-ло-ги-я. Танец птиц, вроде бы голубей, над стрелой башни. Точно, она похожа на мечеть без имама и без муэдзина. Но не такая зловещая. Солнце – циферблат. На лучах – римские цифры. Наследие античности. «Свернем-ка покурить».
Мурад выкладывает табак на измятую бумажку и присыпает его веществом, которое теперь крошится в пальцах. Сворачивает коротенькую папироску, оглядывается по сторонам. «Фараонов нет, хорошо». Зажимает ее губами и закуривает. Башня с часами теперь похожа на колокольню. Мурад напрягает слух, ожидая звона колоколов. Он смеется над своим видением. «Линии стираются, улицы раздвигаются в направлении моря». Его взгляд, как мяч, катится-прыгает вниз, к порту, где полощется рыболовное судно. На набережной чайки дерутся с кошками за остатки рыбы, брошенные рыбаками.
Он поднимает глаза на нищего с протянутой рукой. «Пальцы грязные, – замечает он. – Ногти в трауре». Великодушно протягивает ему динар. Слышит в ответ благословения. Ковыляя, нищий бредет прочь, к следующей жертве.
Прохожий, заметив его папироску:
– Дай прикурить.
Мурад вынимает коробок спичек. Тот берет его, чиркает головкой по боковой стенке. Мурад вздрагивает от резкого звука. Сколько ощущений! Мурад получает коробок назад.
– Да сохранит тебя Господь.
«Языки пламени. Адские молнии».
Мурад, машинально:
– Да сохранит Он и тебя.
Сначала он чувствует легкость, потом его движения делаются вязкими, мысли тоже. Стрелки часов неподвижны. Мурад, как в пропасть, проваливается в грезу. «Жена Али Хана, нашего преподавателя литературы, наставника и друга. Его жена». Мысленно Мурад набрасывает ее очертания, снимает покров с ее прелестей. Его сердце несется вскачь. Он зарывается лицом в ее волосы. Длинные, благоуханные, шелковистые пряди, он пропускает их сквозь пальцы, крутит, проводит ими по губам. Пробует их на вкус. Пробегает губами ее лицо, губы, ухо, дотрагивается до него кончиком языка. Она нежно постанывает.
Он чувствует на своей шее ее дыхание, как волну. Прилив достиг высшей точки, и он следует за ним до самого отлива. Он целует ее затылок, медленно скользит рукой по спине, до того места, где начинаются ягодицы, круглые, тяжелые, и здесь его пальцы судорожно сжимаются. Она запрокидывает голову, ее грудь поднимается. Он втягивает в рот ее правый сосок и чувствует, как он твердеет, потом, оставив его, ведет губами по изгибу, ведущему к ее животу. Он торчит посреди площади, как вокзальная башня. Голубь роняет помет ему на голову.
– Это к счастью, – говорю ему я.
– Вот дерьмо, – отвечает мой друг.
– Верно сказано.
– Иди ты знаешь куда! Я тебя тут уже час жду.
Мурад вытирает волосы тыльной стороной руки, тщетно пытается найти клочок бумаги. Я протягиваю ему бумажный платок.
– У меня тут были проблемы с матерью, – роняю я в извинение.
– Какие еще?
– Не хотела отстегивать мне пятьдесят динаров.
– А не жирно ли? – начинает заводиться Мурад. – Вас у нее девять. Если она каждому будет выдавать в день по полсотни, вам скоро жрать нечего станет.
– Ну и плевать.
– ЭГОИСТ.
– Бездельник.
– Мне никогда ничего не дают. Я довольствуюсь стипендией.
– Ты вообще довольствуешься малым. Дай-ка затянуться.
Мурад передает мне совсем уже крошечный окурок.
– Недурно, – говорю я. – Совсем недурно. Пошли, если не поднажмем, на поезд опоздаем.
Вокзал в Цирте, просторное помещение с высоченным потолком, украшенным живописным панно: шахтеры и металлурги трудятся с улыбкой на устах. Несоразмерно большие руки толкают вагонетки с углем, орудуют огромными стальными лопатами, кирками. Ни капли пота. Буйство ярких красок, квадратные лица тружеников усопшего социализма. Счастье, радость, беспредельная вера в будущее. Удивительно, как исламистская мэрия этого не тронула. Ей бы следовало понять намек. Их всех поразогнали, этих кретинов из мэрии. [8]8
11 января 1992 г. президент Алжира Шадли Бенджедит ушел в отставку, распустив парламент. Фактически это был спланированный захват власти армейским руководством. Во главе страны встал Мохаммед Будиаф, который 9 февраля объявил чрезвычайное положение, в марте распустил ультрарадикальную партию «Исламский фронт спасения» и местные органы власти, где по итогам выборов в декабре 1991 г. большинство получили исламисты.
[Закрыть]Подумать только, они победили на выборах в законодательное собрание в декабре 1991 года, уже пять лет прошло. В университете они стали косо на нас поглядывать. Еще бы: мы неверующие, неверные. Чуть позже надо будет выгнать нас, восстановить порядок и нравственность мусульманской нации. Убожество и бескультурье.
Они поломали столы, разбили доски, разорили аудитории, протестуя таким образом против отмены результатов голосования в январе 1992 года. Нам, чтобы в свою очередь протестовать, потребовалось все привести в порядок. Порядок и беспорядок – два равно страшных слова, альтернатива без выбора. А ведь все могло бы быть так просто.
Пассажиры, направляющиеся в Алжир, разместились на трех не удобных сиденьях – такими же уставлен весь зал. Перед ними громоздятся чемоданы, сумки и огромные тюки – их больше всего, набитые ослепительно яркими тряпками. Младенец криком подает о себе весть. Его пытаются успокоить, покачивая коляску. Дети постарше играют в салочки между рядами сидений. Самый маленький, с вечной соплей на верхней губе, с размаху шлепается на холодные плиты пола. Поднимается, не издав ни звука, голые колени в пыли. Снова бросается в погоню, время от времени оглашая зал воинственными индейскими воплями.
Переделывать мир. Зачем? Мы идем к кассе за билетами. Перед нами в очереди стоят студенты. До университета – пять динаров. «Два, пжалста».
– Пятерки как не бывало.
– Смотри! – толкает меня Мурад. – Это Рашид Хшиша.
Странно видеть нашего однокурсника здесь в этот утренний час. Я окликаю его сквозь толпу баранов в студенческой форме.
– Ты что тут делаешь?
– Авария, – отвечает мне эта скотина.
– У тебя же нет машины, – говорит Мурад.
– У меня нет конопли индийской, – ученым тоном изрекает Хшиша. – Авария с травкой, если тебе так больше нравится.
Я простодушно настаиваю:
– И как, нашел?
– Царство небесное открыто постоянно, – говорит Хшиша. – Там работают в три смены.
– Ты что, специально приехал с факультета? – спрашивает Мурад.
– Прибыл на такси, из мира знаний и науки – просто в мир. Так малые ручейки сливаются…
– Ладно, хватит! – говорю я, выведенный из себя.
– Похоже, наш друг изволил встать не с той ноги. С той ноги встать – далеко видать. Намотайте это себе на ус.
– А пошел ты к черту!
– Это уж по вашей части. Я политикой не занимаюсь.
Мурад согнулся пополам. Его любая чепуха может рассмешить. Рашид Хшиша и его приятель, Рыба, достают меня все сильней. Еще немного, и я им все выскажу в лицо. Таких паразитов поискать. Присасываются ко всем без разбора. Кто их последняя жертва? Сейф. Сейф раньше был студентом, а теперь работает в главном комиссариате Цирты. У него мускулы атлета, рыжие волосы; насилие вошло в его плоть и кровь. Он с наслаждением рассказывает о своих военных подвигах.
Рашид Хшиша и Рыба поселили этого убийцу у себя в комнате. Взамен Циртийский Палач – такое у него прозвище – отдавал им часть своего заработка, мгновенно разлетавшуюся. Но два месяца назад они разругались. Сейф видеть больше не мог, с какой ненасытностью они заглатывают его деньги. Потом у Сейфа вышел тот случай, и дружки помирились, заключили новое соглашение о modus vivendi.
– Свернешь мне? – спрашивает Мурад, покончив со своим окурком.
– Ваши желания – закон, – отвечает этот подонок.
Ростом чуть выше среднего, Хшиша тянется вверх, как стебель, как мыслящий тростник. У него сухое, морщинистое лицо: по лбу пролегли глубокие борозды. Смуглая кожа придает ему диковатый вид. Рашид Хшиша и Рыба позорят Циртийский университет уже лет пятнадцать. Они еще помнят те времена, когда можно было обниматься с подружкой в главном дворе корпуса «А». В общей сложности они прослушали никак не меньше полудюжины полных учебных курсов. На самом же деле больше двух лет они ни одной дисциплиной не занимались.
На своем бесконечном пути они изучали биологию, археологию, физику и математику, квантовую механику, астрологию, таро, игру в белот, историю, классический французский театр и елизаветинский театр, пластические искусства, музыку, пение, богословие, схоластику и в довершение всего французскую литературу. Они расширили свои познания в области марксизма-ленинизма и, особо к этому не стремясь, стали заклятыми врагами исламистски настроенных студентов и набитого консерваторами ректората. В двух всеобщих забастовках они участвовали, еще три организовали, положив конец деятельности пяти ректоров. В конце восьмидесятых, после десяти лет усердной и добросовестной службы, новый ректор вышвырнул их из университета.
Они приближались к рубежу тридцатилетия, и в карманах у них не было ни одного мало-мальски стоящего диплома. Подняв паруса, они взяли курс на Европу. Они покинули сумрачные берега Африки в белоснежной борозде пены за кормой парохода. Запах сухой земли, благоухание цветущих смоковниц, легкий аромат мимоз растаяли в дымке над морем.
В Марселе они сели на поезд до Лозанны. Гельвеция, где они рассчитывали обрести состояние и всевозможные блага, приняла их холодно. Чтобы как-то прожить, они занимались попрошайничеством, затем шли и вовсе сомнительные ночные дела на окраинах больших парков, куда в поисках запретных утех приходили странные господа. Как рассказывал мне Рашид Хшиша в присутствии Мурада, они были молоды, них не было ни гроша, и значит – либо это, либо подыхай с голоду. Став, несомненно, богаче, они перевалили через Альпы.
Германия широко распахнула им двери своих атомных станций. После пяти месяцев тяжкого труда их зубы стали испускать желтоватый свет, как циферблаты некоторых часов. В Италии они собирали помидоры для промышленного производства болонского соуса. Устав каждый день есть макароны, они решили возвратиться с повинной. Корабль. Море. Африка. Мимозы. Они умолили ректора дать им еще один шанс. Ректор взял с них письменное обязательство не устраивать общественных беспорядков и отправил обратно в аудиторию.
– Я должен вам кое о чем сказать, друзья мои, – роняет Рашид Хшиша, в чьих пальцах зажат белый прозрачный листок.
Сгорбившись, Рашид Хшиша расправляет норовящую выпорхнуть бумагу и раскладывает на ней табак. Мы тем временем идем к платформе. Он может соорудить папиросу на ходу. И при этом разговаривать. Он протягивает свое изделие Мураду, тот, чиркнув спичкой, делает затяжку и передает его мне. Я присасываюсь к папиросе, наполняю легкие дымом и возвращаю ее Мураду. Поезд уже стоит. Мы забираемся в вагон.
– Думаю, он хочет нас завербовать, – говорит Хшиша, балансируя на подножке.
– Откуда ты знаешь? – спрашивает Мурад, чуть не наступая ему на пятку.
– А с чего бы ему вечно вертеться у нас под ногами?
– Может, поэзией интересуется, – говорю я.
В сентябре Мурад собирается устраивать свой поэтический вечер. С тех пор как начались репетиции, Смард, майор госбезопасности, преследует нас неотступно.
Рашид Хшиша, презренный торгаш:
– Пятнадцать тысяч динаров – это только базовая ставка. А еще он нам преподавательские места подыщет.
Мурад, профессорским тоном:
– Не такая уж высокая цена, если продаешь душу.
Глаза Рашида вот-вот выскочат из орбит:
– Пятнадцать штук в месяц!
Поезд трогается.
Мягкий, бархатистый свет льется на стены купе, на распоротые кресла. Цирта переходит в пригород, в далеко отстоящие друг от друга ряды бараков с крышами из гофрированного железа, потом в деревню, зеленую и охристую.
– Какой ему в нас интерес? – спрашиваю я, не отрывая глаз от пейзажа за окном.
– Он нас знает, – отвечает Рашид Хшиша. – Он знает, что мы против исламистов.
– А сам-то он против? – спрашивает Мурад, сидящий напротив меня; его лицо в тени, волос почти не видно.
– Надо полагать, – уверенно говорит Хшиша. – Он будет у нас в комнате сегодня во второй половине дня, в четыре. Приходите.
Мы обещаем.
Я опять бросаю взгляд в окно. Прокаленный, словно в печи, пейзаж, ощетинившийся сухим кустарником и редкими чахлыми деревьями, проплывает у меня перед глазами. Кроваво-красная земля. Голубовато-зеленое, с легким фисташковым оттенком, небо. Запах горящей соломы. Маки на ветру. Этот несчастный поезд. Знай себе ползет по сельской местности. Ползет как червяк. У этого состава есть своя история. Он старый. Начала восьмидесятых. Хотя не такой уж и старый. Повидал студенческие волнения. Кому-то пришлось несладко. Стычки исламистов с коммунистами.
Надо же, у Хшиши, этого здорового болвана, были идеалы. Что-то не верится. Разве что идеалы раздолбайства. Завел себе бабу. Не так давно. Из буржуазной семьи, живет неподалеку от нас. Уродина. Водила меня за нос. Мне едва не обломилось. Но нет. Ну и ладно. Он ей вставлял куда надо, а она подкидывала ему деньжат. Редкая страхолюдина. Теперь он использует Мурада, затеял этот поэтический вечер и извлечет из него выгоду, уж я-то знаю. Мурад дурью мается. Он напечатал новеллу в какой-то французской газете. Талант. Ему бы писать, а не терять время с этими придурками.
От травки меня начинает забирать. Не могу связать трех фраз на нормальном французском. Я теперь думаю по-французски. Даже сны вижу на нем. «Он потерял свой язык», – без конца твердит мать. Сестры насмехаются надо мной. Отец со своими историями о террористах, о партизанской войне, о ночных прочесываниях местности. Они делят между собой захваченное у боевиков. В последний раз было пять миллионов. Они богаты. Это талант. Еще немного упорства – и этот поезд придет-таки куда нужно. Зальется пронзительным свистком, сбавляя ход перед эвкалиптами, с чьих ветвей свет, как слезы, стекает в жару и солнце. И выплюнет дневную порцию студентов.
А Мурад, казалось, впал в медитацию. На самом же деле он впитывал в себя охристые и желтые тона земли, свет и небесную лазурь, дикие запахи природы, чье цветение, подходя к своему пределу, рождало последний вздох, последнюю песнь белого огневого томления, песнь духа. Его взгляд бежал по бороздам, исчертившим поля, по процессии небольших холмов, точнее – пригорков, невозделанных, красных. То там то сям человек в голубом, обутый в сандалии, смотрел на проходящий поезд.
Мурад спрашивал себя, какими могут быть жизнь и мысли этого темного человека, которого солнце словно приваривало к принадлежащей ему земле. Сколько у него детей? Где и в чем он живет? Может, в одной из хижин, что выстроены на бугре между посевами люцерны и клевера?
Инстинктом он сумел ощутить даже хрупкость сухой травы под ногами крестьянина, запах соломенной шляпы, защищавшей его голову от солнца. Мягкий трепет удовлетворения прошел по его телу. Ему бы хотелось поменяться с ним местами и жить так, как должны жить люди, думал он, окунувшись в запах земли, под устремленными на них лучами солнца.