Текст книги "Пес Одиссея"
Автор книги: Салим Баши
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 11 страниц)
– Одна большая свалка, куча клоповников – тут и говорить нечего.
– Стреляют?
– Да, в восточной части. Вон из того дома возле дерева. Как раз в зоне нашей досягаемости. Вертолет облетает ее каждые пять минут.
– А прожектора зачем?
– Иначе не разглядишь: темно, как у черта в заднице.
– За работу.
– Счастливо!
Сейф вернулся к своим коллегам. Они уже готовились к штурму.
– Я пойду впереди, – сказал Сейф.
– Договорились.
– О'кей.
– Открываем по ним огонь.
– Я тебя прикрою.
– Яйца свои прикрой!
Сейф ждал, пока метнут гранаты. Два-три взрыва, и газ пополз в зону будущего боя. Когда деревню накрыло густое облако, он в маске бросился вперед.
Он бежал на восток. Его тень мгновенно сжалась до точки.
– Пидор, – сказал один из его коллег. – Чтоб ему сдохнуть.
– Заткнись, или я тебя пристрелю, – сказал Колбаска-Фри.
Он зарядил пистолет и тоже помчался по каменистой дороге.
Сейф слышал скрип гравия под ногами. Каждый шаг, вырванный у земли, приближал его к цели. Хибара с железной крышей захватила все его мысли. Он видел – вот она, прижалась к эвкалипту, темная, с виду пустая. Стреляли оттуда. Так сказал жандарм.
Он чуть не запутался ногой в кусте боярышника. Не падать. Удержал равновесие и побежал быстрее. Скоро все это остановится, застопорится, как время, темное, несущееся по его сосудам. Он ощущал неизбежность этого – страшный механизм, крошечной шестеренкой которого он себе казался: танцующая на ниточке марионетка. Мчась все быстрее, он пытался понять, почему его новое, отравленное одиночество отдаляло его от товарищей, от девушки, от университета, от комиссариата. Неужели вся его жизнь сведется к регулярно совершаемым кощунствам? Пытал же он того паренька – без всяких угрызений совести, даже не задумываясь о том, что делает. Просто работа. Покончит ли он с ней когда-нибудь?
Он остановился перед хижиной. Сел на корточки и по-крабьи подполз к фасаду. Прижав голову к стене, вслушался. Целую вечность он просидел, навострив уши. Ни малейшего шума внутри. Он вошел.
Он уронил противогазовую маску. Слабый запах жженой резины коснулся его ноздрей. Огонь. Потушен. Он растоптал холмик сухой золы. Вокруг очага – четыре темные деревянные стенки, меж плохо прилегающих досок там и сям возникали светлые точки. В дальнем углу – зияющее отверстие, по росту ребенка. Кто-то сумел в него протиснуться. Он лег на живот и медленно полез в дыру, сначала голова, потом туловище. Застряв, перевернулся на спину, высвободил одну руку, потом другую и ладонями оттолкнулся от стены. Тело продвинулось вперед!
Шорох, тень, затем ослепивший его сильный свет. Стоящий человек направил фонарь ему в глаза. Сейф потянулся к оружию – напрасно. Человек поднял руку и выстрелил.
Первого мая, через неделю после того «несчастного случая», Рашид Хшиша, Рыба и я навестили его в больнице. Рашид Хшиша чувствовал свою вину перед Сейфом. Он считал – и вполне обоснованно, – что вытянул из него, да еще за его же собственные деньги, часть души. Чем дальше, тем с большим трудом Рашид Хшиша и Рыба терпели общество Сейфа – столько он нес в себе неутолимой ненависти, приобретенной в бригаде по борьбе с бандитизмом. Его даже прозвали Циртийским Палачом. К тому же Сейф с крайне недовольной физиономией выдавал им месячное содержание, разлетавшееся дымом от ядовитых сигарет. Раздув из какого-то пустяка несправедливую ссору, два бандита затем изгнали его из общества, проведя форменный судебный процесс по обвинению в явном отсутствии солидарности (отказ выдавать деньги на анашу) и тщательно скрываемой трусости (страх перед возможными последствиями слишком опасной дружбы). Когда Мураду и мне после слушаний сообщили о приговоре, нам оставалось только подчиниться. Между прочим – об этом я узнал в кафе, – Сейф считал, что мы были участниками судилища и приняли сторону его обвинителей, поэтому два месяца не подходил к нам.
После ранения Сейфа Рашид бросился в мучительные объятия наркотиков. Он заперся в одном из борделей Цирты, где не только обитали прелестные и услужливые молодые женщины, но и молено было слушать арабо-андалусийскую музыку, пить вино и курить травку Окна публичного дома выходили на устье реки; мы часто снимали там гнусную конуру с видом на пропасть; зрелище камня, катящегося с неба и тонущего в потоках света, как-то скрашивало убожество комнаты, бугристый матрас и тараканов, которые добросовестно обследовали вас, пока вы спали.
После двух тяжелейших похмелий, легкой алкогольной комы и передозировки зелья Рашид приказал доставить его к другу, в больницу. Мы скрепя сердце покорились и с чувством стыда остановили машину возле отделения восстановительной хирургии госпиталя Скалы.
Палата была убогая. Множество коек стояло вокруг койки Сейфа, который, лежа на спине, о чем-то размышлял – должно быть, о своем положении. Запах пота в сочетании со спертостью пропитывал стены, постельное белье, одежду лежачих. Вонь застоявшейся мочи волнами выползала из туалетов на хребте затхлого воздуха, который, десятилетиями не обновляясь, кружил по госпиталю-тюрьме. В Цирте рассказывали, что это странное здание возводилось на одном из утесов Скалы как укрепленный лагерь, как блиндаж в цитадели – на тот случай, если враги, невзирая на летящие в них пули и копья, все же вскарабкаются на стены и ворвутся в город. Какую роль сыграло это сооружение, когда Цирта пала? Стало оно последним оплотом защитников города? Об этом легенды молчали.
В палате уборщица в оранжевой косынке сновала по углам, залезала под кровати, подбирала сползшее на пол одеяло, наклонялась, чтобы вылить горшок. Словно старый кит, она волокла по линолеуму свои стоптанные шлепанцы, готовая наброситься на пожитки лежащего в коме. Время от времени кто-нибудь из больных стонал, другой поворачивался, надрывая ржавые пружины койки. Брошенные в ад – прикованные к постелям, с измученными лицами, на которых от усталости и нехватки света не росла щетина, – оглядывали друг друга.
С потолка на длинном сером проводе свисала электрическая лампочка без абажура. Дневной свет не достигал погребенных заживо тел, не прикасался к лицам, омраченным болью и заточением. Испитые лица. Простертые тела. На краю бездны.
– Спасибо, что пришли, – сказал Сейф.
Рашид Хшиша взял руку Сейфа и легонько встряхнул ее.
Сейф лежал на железной кровати. Он был словно в майке, туловище его было обмотано широкой повязкой. Он смотрел на мух. Зеленоватая тварь села на зияющий рот доходяги. Прошлась по углам губ и выпила остаток жизни из погруженного во мрак человека.
– Я думал, вы и слышать обо мне не хотите.
– Ты нас просто не понял, вот и все, – объяснил Рашид Хшиша.
Сейф с интересом проследил за тем, как насекомое взлетело и тотчас же уселось на открытую рану – ожог.
– Пить… Пить… – стонал обгоревший человек, не в силах ни дотянуться до стоявшего у изголовья стакана с водой, ни прогнать муху, которая, явившись на водопой, не отрывалась от пурпурного источника, огибавшего его шею, словно ожерелье из кораллов.
Уборщица прошла, даже не взглянув в его сторону…
– Пить…
Хромой сосед отлил немного воды и поднес стакан к его губам. Человек глотал жидкость, хлюпая, как засорившаяся сливная труба, которую прокачивают вантузом. Казалось, проглоченная вода сочилась из его гортани, словно магма из мяса и слизи.
– Пожарный, – пояснил Сейф. – Сегодня утром пострадал при взрыве бомбы.
– А тебя где угораздило? – спросил Хшиша.
– Во время зачистки.
Старик с завязанными глазами сел на кровати и испустил животный вопль. Открыв рот, он так и замер: застывшее тело, одеревеневшие конечности, запрокинутая голова; весь его облик словно вопрошал небытие.
– В деревне, – продолжал Сейф. – Я приказал моим людям бросать слезоточивые гранаты, потом рванул в эту кашу. Кромешная тьма, вокруг газ…
Короткий выдох:
– …Один из этих мерзавцев выстрелил мне в спину.
– Рана опасная? – спросил я.
– Пуля скользнула под бронежилет. И вылетела с другой стороны, спину обожгла. Меня спас мой напарник, Колбаска-Фри.
– Больно? – поинтересовался Рыба.
– Немного.
Рашид, нетерпеливо:
– Ему ведь больно дышать, что ты лезешь?
Рыба, смутившись:
– Я ведь человек вежливый, милостивый государь, вот и интересуюсь, как люди себя чувствуют.
– А я невежлив, что ли, кретин?
– Вот доказательство, – сказал Рыба, поворачиваясь к Сейфу. – Вот доказательство его вежливости, разве не так?
Больные больше не стонали. Слепой старик вслушивался в тишину.
Рыба замолчал.
Стены здесь не красили уже лет десять. Из-под тонкого слоя штукатурки проступал столетний камень, неровный, обтесанный прямо в скальной породе, придававший этому помещению вид темницы, карцера, где растерзанные тела, мучимые болью, пытались спастись от внушающей ужас неподвижности ада.
– Просто мне уже осточертело делить свое полицейское жалованье с вами, вот вы и обозлились.
– Слушай, свои бабки можешь оставить при себе, – ответил Рашид. – Это вопрос принципа, вот что.
– А у тебя, Рашид, оказывается, теперь есть принципы? – проговорил Сейф отстраненно.
– Я, знаешь ли, молодых парней на улицах не избиваю. Никого до смерти не замучиваю. Людей пачками не мочу. Ну а других принципов у меня нет.
Сейф откинул голову на подушку, усталый и растерянный.
– Вот как, значит, ты обо мне думаешь?
– Я у тебя ничего не прошу, или так, самую малость, – сказал Рашид Хшиша, избегая смотреть в глаза Сейфу.
– Просишь – денег вам на жизнь.
– Мы студенты. Ты жил в нашей комнате, потому что не переваривал своих приятелей из комиссариата. Скажи, если я ошибаюсь.
– Ты прав, – согласился Сейф, стараясь избежать ссоры. – Но ведь у меня есть родители, я им посылаю часть заработка.
Рыба, загибая пальцы:
– Ты спишь в одной комнате с нами, старик. Лопаешь тоже с нами. Так что не стоит дуться, если приходится платить.
Казалось, Сейф сейчас оборвет этот скучный разговор.
– Ну ладно, я был не прав, – произнес он.
Рашид, однако, на этом останавливаться не хотел. Чувство вины, которое преследовало его многие дни, теперь выпадало кристаллами, причиняло нестерпимую физическую боль. Он почти сожалел о том, что тогда, возомнив себя судьями, они устраивали Сейфу допросы, пеняли ему за трусость.
– К тому же ты вынудил нас пойти на риск, – вырвалось у него.
Сейф снова приподнялся. Его глаза горели.
– А я? Я на риск не шел?
– Это твоя работа, – сказал Рашид. – Ты сам ее выбрал.
– Ничего я не выбирал, черт возьми! Ничего!
Сейф орал во всю глотку. Один из больных, лежавший на соседней койке, начал стонать. Казалось, стены вот-вот рухнут. Слепой старик кричал. Медбрат в голубой блузе заглянул в приоткрытую дверь. Потом голова тюремщика исчезла. Он захлопнул дверь.
Сейф понизил голос.
– Я не хотел всей этой грязи. Я не просил, чтобы все так вышло. Я учился, как и вы. Только я всегда терпеть не мог их рассуждений. Никак не мог смириться с тем, что они навязывают мне свой взгляд на вещи. Когда они принялись… Ты ведь помнишь, а? Они бродили по кампусу с топорами – и не говори, что ты этого не помнишь. Они нам угрожали. Никогда не терпел угроз, ни от кого. Да ты послушай меня! Когда они устроили весь этот бардак, объявили, что будут стрелять в студентов, которые не перестанут ходить на занятия, я записался в полицию.
– Что ты все время оправдываешься? – едва слышно спросил Рашид.
– Я не оправдываюсь. Я тебе говорю все как есть, и только. Конечно, я знаю, что делаю грязную работу. Ну а кто еще ее сделает? Ты, Рашид Хшиша? Скажи, сделаешь?
Рашид Хшиша молчал.
– Ясно. Все давно уже ясно. Вы остаетесь людьми, человеческими существами. Вы никогда не сделаете того, что сделал я. Да вы к этому и не способны. Для очистки совести вы именно так себе и говорите: «Я? Убить человека?! Вы, наверное, шутите», – издевательски пропел Сейф тонким, как у кастрата голосом.
Его израненное дыхание наполнило палату. Жирная зеленая муха уселась на его запястье. Прошлась по мраморной руке, по голубым жилкам, полным свежей крови. Он быстро прихлопнул ее и сбросил на белую простыню.
– В чем разница между нами, Рашид Хшиша? Я дошел до самой сути проблемы. Я взял оружие, которое вы мне протянули, вот и все.
– Ничего подобного! Никогда в жизни я не подталкивал тебя к тому, что противоречило твоей природе.
– А твои разглагольствования о справедливости, о братстве? Это как, Рашид? Вот куда ведет любовь к человечеству. А то, что ты сейчас видишь, тебя не устраивает.
– Ты передергиваешь, старик.
– Ничего я не передергиваю. Как ты думаешь, что я делал, когда впервые убил человека? Может, сплясал на трупе? Думаешь, так? Да меня всего вывернуло на пол, как ребенка! И вместе с блевотиной ушли все мои иллюзии. И вся моя любовь. Ты, что ли, мне их вернешь? Вы тут судите меня – а вы вернете мне то, что было моим по праву? Ну-ка скажи, Рашид, что вернешь мне мои прежние глаза. Обещай, что вернешь! – выкрикнул он; его взгляд остановился, тело напряглось, мраморная рука дрожала.
Я хотел защитить нас, защитить себя – я почувствовал вину перед ним.
– Не сваливай это на нас. Мы не хотели, чтобы так вышло. Это государство допустило такое. Гниль в нем.
– Хосин, гниль в нас.
– Ты ошибаешься, – сказал я.
– Разуй глаза, здоровяк!
Вокруг нас были больные. Одни спали, другие готовились умереть. Самым везучим это скоро удастся. Они вновь попадут во времена блаженных, в непроницаемое молчание умерших богов. И никакого суда не будет, ибо это неподвластно человеческим законам, и никто не смотрит в лицо погребенного.
– Уходите!
Мы молча вышли. Когда дверь в обитель ужаса закрылась, мне стало легко, даже весело. Идя по коридорам, я думал о Сейфе – узнике своей жизни, распростертом в центре мироздания, марионетке судьбы, что втолкнет его в кабинет полковника Мута и заставит совершить еще один, самый тяжкий из поступков, которым нет оправдания.
Через неделю после нашего визита Сейф, выписавшись из госпиталя Скалы, добился приема у полковника. Спор с Рашидом Хшишой раскрыл ему глаза на ту пропасть, которая теперь пролегала между ними.
Конечно, – как он объяснял мне в сутолоке кафе, под единственным глазом вентилятора, синеватый дым сигареты окутывал его усталое, вдруг осунувшееся лицо, – после больницы они виделись, но оба были весьма сдержанны.
Со стороны казалось, что они как бы выполняют роль мостов, стараясь соединить противоположные мнения. На самом же деле они лечили косоглазие методами костоправа. Раз прозвучавшие обвинения уже нельзя было, объяснившись или запоздало извинившись, взять назад: так беспощадно они осветили ту сторону личности Сейфа, о которой он и сам раньше не ведал. Теперь он знал о ее существовании, и это открытие привело его к полковнику.
В кафе Сейф много говорил о том, что чувствует человек, всеми покинутый, утративший социальные, семейные и религиозные связи, которые могли бы удержать его от преступления.
Брошенный на произвол судьбы, подстегиваемый коварной неизбежностью, такой человек целиком оказывается во власти своей тяги к разрушению. Входя в кабинет полковника Мута, Сейф уже понял сокровенное желание своих врагов – и собственное тоже: познать зло, его притягательную силу. Все играли в разграбление мира, как дети, что ломают игрушки на глазах у своих оторопевших и отнюдь не одобряющих это родителей, а после строгой нотации расчленяют еще и хорошенькую куклу с такими тонкими ручками, в таком славном платьице. Какое удовольствие, особенно если его еще усиливает полновесный родительский шлепок!
Полковник Мут смотрел на человека, сидевшего возле его письменного стола из тикового дерева, из которого делались подпорки для балконов мавританских домов в Верхней Цирте. Полковник постарался, чтобы на этот «верстак» – ему нравилось это шутливое название – пошел редкий материал, частица города, который он защищал от варварских полчищ: столетнее дерево удерживало виллы над морем, лиловые и голубые террасы в поднебесье, где днем пререкались женщины и дети; деревом были укреплены беленые фасады, клонившиеся над улицами с неровной брусчаткой, по которым он мальчишкой с большим портфелем в руке в пасмурные дни мчался к школе, в солнечные – к порту и кораблям, бежал к воде, к свисающему с мачт такелажу, к парусам (он представлял себе, как в парусине сшибаются летучие рыбы), к большой внутренней гавани и ее черным, изъеденным ржавчиной рыболовным судам, радовавшим его взгляд, взгляд мальчишки, который родился в глубине улочки, вырос среди бандитов и ковровщиков, но тайной работе одних и будничным трудам других предпочел кровавое ремесло, что рождало большие художественные полотна, ковры, в шерстяных строках которых была воспета легенда о корсарах – людях, что стоят на носу корабля, запросто болтают с морем и всегда готовы захватить какую-нибудь голландскую флотилию.
Некогда полковник Мут воевал на этих мощеных улочках за независимость своей страны и города. В пятидесятых годах он носил листовки, призывавшие к подпольной борьбе, позже – огнестрельное оружие. В конце войны, когда ему было восемнадцать, он заложил бомбу на главной магистрали Цирты – Садовом бульваре. При взрыве погибло шестьдесят человек разного пола, возраста и национальности; большие эвкалипты сада горели в летнем небе, пальцы в огне, листья в трепете боли и ветра. Две недели потом полковник не мог сомкнуть глаз; он чуть не явился с повинной к оккупационным властям. Его остановила перспектива смерти под пытками. С тех пор он отказался, пусть даже это угрожало его жизни, от участия в терактах без конкретной мишени.
Всю свою жизнь полковник Мут не переставал думать о шестидесяти сгоревших, погибших в адских муках. Он вспоминал большие деревья в саду; запах обугленного дерева, смешанный с запахом жженого мяса, преследовал его даже во сне. После завоевания независимости он стал служить в полиции Цирты.
Шло время, и разношерстный народец – ковровщики, кожевенники, мелкие ремесленники – исчез. Воспоминание о циртийских пиратах стерлось в памяти людей. Остались только имена воинов в названиях городских ворот. Странное дело – он не понимал, до чего это горько. Однако вторая война, та, в которой он участвовал теперь, пробудила эти воспоминания: великий поход мореплавателей распрямился в его памяти, точно нить, проложенная по ткани бедствий. Снова занялись пламенем деревья, скорчившиеся под ветром. И этот мальчик, сидевший у его стола, побуждал его вновь прочувствовать непомерную тяжесть прошлого.
Широкие черные шторы падали с карнизов и запирали темноту в темницу. Настольная лампа слабо освещала его длинные пергаментные ладони, нижнюю часть лица, серые папки и рядом с ними разрезной нож. Полковник Мут зарывался в полумрак, правя с этого сумрачного пьедестала судьбами муравейника, носившего имя главного комиссариата Цирты.
– В темноте я вижу, как крот. А на свету все думаешь, как бы тебя не шлепнули.
Потом, Сейфу:
– Не выношу подвалов.
Полковник Мут знал, какими методами ведется борьба с терроризмом, но не отказывался от них, передоверяя эту «гнусную необходимость» своим подчиненным.
– Если я правильно понимаю, вы желаете вывезти на прогулку убийц вашего коллеги Махмуда.
Убийца, которого арестовали, пока Сейф оправлялся от раны, гнил в подвалах комиссариата вместе с пареньком, давшим информацию о Махмуде.
– Да, полковник, – ответил Сейф.
– Я считаю вас острием копья нашего комиссариата, – сказал он с еле заметной насмешливой улыбкой. – При условии, что подобная просьба повторится не слишком скоро, разрешаю: дайте им подышать свежим воздухом.
Полковник Мут поднялся на ноги, длинные и тощие, и протянул руку.
– Этот разговор между нами.
Полковник Мут снова погрузился во мрак. Виден был только его рот – тонкая линия над подбородком. Он посмеивался. Черты этого усталого, постаревшего лица, казалось, были сотворены мрачной скукой. Черный костюм облекал полковника, словно ангела смерти. Смотря вслед Сейфу, которого он не воспринимал серьезно – еще один попавший в бурю ребенок, – он устремился за своими воспоминаниями, снами по благословенной волне, большой корабль на пене валов под изумрудно-синим небом, испещренным, словно булавками, холодными, заледеневшими и мерцающими звездами, что раскинулись на небесной тверди, как широкий веер, где записаны человеческие страдания, минувшие, настоящие и будущие; робкая, но стойкая жажда крови оставила следы на перламутре вод, на его пергаментных руках. Эвкалипты горели, всегда горели под взглядом богов, у него на глазах, гноящихся глазах великого распорядителя смерти, который пытался убежать от кошмара своей юности, своих восемнадцати лет, но сон не давал себя одурачить и преследовал его, окутывал пустой оболочкой легенд: корсары качались на волнах, кожевенники подсушивали на солнце сочащиеся язвы, благородные разбойники мстили за вдову, за сироту, мальчишку-фантазера, на чью белую и нежную плоть еще не легли стигматы зрелости. Большие деревья все горели.
На древних болотах, высохших со времени колониальных войн, во множестве были разбросаны спальные районы, обращенные к холодному городу-моллюску, спрятавшемуся в свою раковину, – к Цирте, что стала жертвой собственной апатии и тяжких ошибок. Бесчинства, назвать которые не поворачивается язык, грабежи, насилие, а более всего неисполненные обещания и высокомерие – все это усиливало злопамятство, подогревало ненависть, уснувшую на солнце, словно гадюка, бередило прогоркшую кровь жителей окраины – скучного квартала, где раньше жил Махмуд и его убийцы.
Перед возникшими из ниоткуда людьми поднималась кирпичная стена – ограда, вдоль которой стояли жилые дома и контрфорсы Цирты.
Каким-то чудом высокие эвкалипты, стройные, точно древние актеры, раскинув руки в ночи, под ветром, росли вокруг пустыря и источали смешанное с запахом пыли мятное благоухание, тонкое и нежное, драгоценным убором одевавшее эти жаркие места. Фонарь бросал на красно-коричневую землю широкий круг света, достигавший подножия деревьев.
Четыре человека – двое из них в наручниках – шли, вздымая клубы сыпучей земли. Мелкими шажками, спотыкаясь, двигались они вперед, согнутые, сломанные потоком воздуха, который трепал их одежду, волосы, морщил веки, отяжелевшие от бессонницы, страха, боли – всего того, что неизбежно в их положении пленников, лишенных дневного света, погруженных во мрак главного комиссариата, этой громадной тюрьмы, где гнездилось племя умирающих, осужденных, этой клоаки, мешающей палачей с их жертвами, выполняющей, подобно моргам и больницам, работу по формовке душ и тел, где сплавлялось в единое целое то, что было растерзано в клочья, что неизвестные, скрытые под покровом боги швыряли в новейшие центрифуги.
Сейф и Колбаска-Фри только что вырвали из чрева этой машины двоих людей, и те шли, полузакрыв глаза, склонив голову под тяжестью ночи. Ничего не соображая, они направлялись к высоким деревьям, окружавшим пустырь.
Внезапно четверо перестали двигаться, словно нить, указывающая им путь, неожиданно оборвалась.
Не было ни договоренности, ни приказа. Люди, которых скрывала ночь, вычеркивало ленивое дыхание бриза, стояли не шелохнувшись, будто пригвожденные к эпицентру агонии.
Квартал, где жил Махмуд, круг света, черные деревья – все это на большой скорости удалялось, образуя между своим физическим присутствием и вселенной пустоту с ее стальной хваткой. Отводя границы к последней черте, к линии их исчезновения, пустота нарушала восприятие реальности.
Двое опустились на колени. Тот, что постарше, держался прямо и не сводил глаз с темной линии деревьев. Он не хотел смотреть на дома, на приоткрытую дверь подъезда – темный зев, откуда он тогда извлек свою жертву. На его лице не отражалось ничего, ни малейшего страха, который исказил бы его черты, подчеркнул бы тик. Его отсутствующий вид взбесил Сейфа, и он рывком попытался повернуть его ко входу в здание.
Тот плюнул в полицейского. Сейф несколько раз нажал на курок. Подростка четырнадцати лет, стоявшего на коленях в полуметре рядом, окропило мозговым веществом соучастника. Он увидел вспышку. Увидел, как под струей воздуха распадается лицо осужденного. Алое облако накрыло его с головы до ног. Он дрожал; его вырвало.
Сейф не двигался. Вытянув руку, он разглядывал тело у своих ног. Подергивания конечностей говорили о присутствии некоей силы. Сейф понял, почему его недруги с ожесточением набрасывались на тела жертв. Они гнались за недостижимым абсолютом. Бесполезность погони вела к всевозможным кощунствам. Они расчленяли тела от бессилия перед жизнью.
Сейф повернулся к парнишке. Он готовился направить свою ярость на него – так впрыскивают яд.
Подросток у его ног стонал, корчился в заблеванной пыли. Слово растаяло, вместо него послышалось странное урчание в животе, ветер засвистел в камнях.
Сколько людей в подобной ситуации издавали такой же крик? Сколько их извивалось в пыли, как рептилии, как личинки? Число их росло на протяжении тысячелетий. Они заполняли архивохранилища земли, дописывали хроники своей кровью, ставшей чернилами, творили историю наций, выросших из такой же грязи, облекшихся такой же плотью во имя своей будущей славы. Какое опустошение! Потом этими преступлениями объедались до тошноты. Их преподносили детям. И те пили из отравленных источников.
– Я там был, когда Суисси завалили, – сказал Колбаска-Фри.
Он стоял поодаль, на разломе, там, где свет мешался с тенью. Он отошел прочь от круга смерти.
Сейф опустил руку и подошел к нему, не выпуская из виду мальчишку. Тот оставался у него на прицеле.
– И на спусковой крючок нажал Махмуд? – спросил Сейф, стоя под веткой эвкалипта.
Колбаска-Фри по-прежнему держался в тени.
Сейф опустил голову. Он заметил, что мальчик дрожит. Ночь обступала его. Ветер с земли кружил мертвые деревья.
После той майской ночи Сейф бродил, как изгнанный из стаи волк. Пария. На земле больше не было для него места.
Подобные ему обречены идти своей дорогой без передышки. Он же совершил непоправимое. Господу ведомо, что я в своей вере отнюдь не ортодоксален. Мать считает меня атеистом. И нет у меня ничего общего с кретинами, которые заливают страну кровью. Уж они-то веруют. Сколь абсурдным бы это ни казалось, но их вера становится осязаемой. Это самое худшее. Материализация веры здесь, на земле. Человек подменяет собой Бога, чтобы осуществлять его властные полномочия. Неограниченные. Каждый человек в свой черед становится Богом. И в каждом человеке – Бог.
Сейф жаждал понимания. Он убил ребенка и хотел, чтобы ему отпустили этот грех. Он встал на место Бога Авраама и теперь искал искупления. Но ведь искупители, как и добрые люди, не встречаются на каждом шагу. Тени, с которыми он боролся, конечно, не заслуживали лучшего, но мне быстро стало ясно, что я не могу ни искупить вину за него, ни привести его к прощению. Все это не укладывалось в голове. Одни резали, другие пытали и убивали. Одни ошибались, другие были правы. Главное – не попасться им в лапы. Ни тем ни другим.
Слишком много крови налипло на наши воспоминания… Он был студентом, как Рашид, как я. Теперь это стало прошлым, невозвратным, как время, которое он тщетно пытался изничтожить, нажимая на курок, а точнее – вытаскивая на свет Божий погребенный материк, разрешая ужасу воскреснуть и заполнить собой наши дни в призрачных стенах утратившего величие города – Цирты, некогда съеденной своими кошмарами, отвратительными улочками, где преступление бродило безнаказанно, цвело, излучало энергию, возбуждало гнев рабского племени, перешедший точку взрыва и теперь требовавший только ножа, пули террориста или палача, которые наконец выпустят на волю опустошение, накопившееся за целые века, и оно, будто слои лавы, ложащиеся один на другой, достигнет головокружительной высоты.
Вулкан никогда не потухнет, думал Сейф. Там, в кратере, идет работа, и достаточно пустяка, непостижимой игры тектонических процессов, выстрела, чтобы из него вновь хлынула магма, раздирая в клочья небо и землю, растекаясь так же, как расползается сейчас насилие, пожирающее открытую всем ветрам Цирту.
Сам он вспоминал о городах, готовых кануть в небытие людской памяти, упомянутых на кусках старого пергамента, что на протяжении веков переходят из рук в руки. Такой хочет быть созданная заново Цирта, и непонятно, что лучше – то ли умолчать о ней, то ли дальше откапывать ее из могилы.
– Бабушка, да упокоит Господь ее душу, часто рассказывала мне разные истории, случаи, всякие пустые выдумки про Цирту, что вот уже много столетий передаются из уст в уста. Ты, Хосин, уже понял, что я пытаюсь тебе объяснить. У каждого из нас есть такая бабушка, и она знай себе бубнит эту жутковатую чушь. Как бороться с тем, что вколачивают в тебя с детства? Как бороться с ложью, если она впитана с молоком матери? А ты требуешь, чтобы я копался в могилах! Нет уж, пусть зарытое остается под землей! Оно и так заставляет нас совершать ошибку за ошибкой. Того паренька я убил по наущению Цирты. Да-да, это так. Где-то же сидят в нас все эти истории про тысячу и один раз завоеванный и оставленный город, эти непрерывные войны, эти легендарные имена – Сифак, Югурта, бои на аренах цирков, вторжения римлян, вандалов, турок, французов, а теперь еще и эта сжигающая нас война! Это они парализуют наше будущее, как свинец давят на настоящее, мешают нам свободно двигаться по тому пути, которым идут сохранившие непорочность народы: груз мерзостей не отбрасывает их назад, в прошлое – то ли потому, что они о нем забыли, то ли потому, что он не сгустился в целый континент мрака, то ли по милости управляющего ими божества. Ничего не выкапывать, писать Историю? Возможно…
Обессиленно откинувшись на спинку стула, Сейф пристально глядел на меня. Чтобы скрыть замешательство, я смотрел, как входят новые клиенты, как, спотыкаясь, с наигранной беспечностью бегает взад-вперед официант, смотрел на акробатические трюки бармена, этого историографа клонящегося к закату города, на дохлый вентилятор.
Я так и не мог ни выразить согласие с тем, что он сказал, ни даже сказать, что я думаю о его поступках. Все это представлялось мне слишком далеким. Неужели легенда завладела им и так отдалила его от ему подобных, что он словно бы превратился в мраморное изваяние? Какое-нибудь увечье – например, потеря руки – еще могло бы придать ему толику здешности, крошку жизни, напомнить, что он из плоти и крови. Но он высился над нами, как древняя статуя, и у нас на глазах облекался в небытие.
– Который час? – спросил Сейф, разозленный моим молчанием.
Два часа ночи. Снаружи, как цветок, раскрывалась Цирта. Под чернильным и угольным небом расцветали сады и парки, где разливали свой аромат глициния с голубыми лепестками и серая полынь. Лебединая песня усталой, опьяневшей от самой себя природы, высвобожденная землей грусть, размолотая пряность, как туча саранчи, как облако, как сплошной кроваво-красный поток распространялась по дорогам, тропинкам, меж скалистых отвесных стен, проникала в струйку воды, что извивается под циртийскими мостами. Лето запахами вырывалось на свободу. Контраст с прокуренным кафе, с затхлостью пережженных кофейных зерен, развороченных уборных, с погасшими сигаретами, с пепельницами, наполненными до краев, казался богохульством.