Текст книги "Пес Одиссея"
Автор книги: Салим Баши
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 11 страниц)
– Знаком тебе запах смерти? – спросил Сейф.
Я жестом ответил, что нет.
– Это запах гниения. Запах разлагающейся плоти, разоренной, как местность после цунами, когда волны, отступив, оставили раздувшиеся тела женщин, детей, стариков, всех вперемешку. Знаком ли тебе именно этот запах?
Предпочитаю об этом не думать. Лето в наших краях курится нежным ладаном; Африка взрывается всеми лепестками своих хищных цветов. Это насилие, состояние обонятельной войны. Берег моря – не исключение. Соленая волна, струящаяся пена так и тянут за собой. Птичий помет, большие бурые водоросли, нити фукусов дурманят смотрящего на поплавок рыбака.
Когда-то давно ночами мы с Мурадом на побережье Цирты Воинственной бросали вызов звездам, гулким перламутровым выпуклостям. В мыслях возвращаясь к этому времени, я ощущаю привкус ностальгии, такой вот чертов привкус дерьмовой ностальгии. Уже пять лет мы не можем и шагу сделать по пляжу вечером вдали от крепости. Боимся, что террористы выпустят нам кишки. Сколько глупцов вот так сгинуло? Сколько пошло на мясо из-за желания прикоснуться к бесконечности?
Мы расстались у кафе. На тротуаре сменяли друг друга мои воспоминания о длинном дне. Вокзал. Квартира Хана. Комната Хшиши. Журналист Хамид Каим. Хаджи. Смерть безумца. Комиссариат Цирты. Неприятное ощущение уже пережитого. Пьяное время шутило со мной. Или травка. Уже не пойму. Сколько людей населяло эти места, сколько их спало, ворочаясь в кроватях, протягивая руки к слабой, дремлющей в них тени? Они встанут утром, по заведенной привычке, не подозревая, что у них только что отобрали частицу вечности. В конечном счете, смерть ведь так мало их касалась. Она едва дотрагивалась до них своим тонким пальцем; вы же могли сколько угодно издыхать, разинув пасть, околевать в канаве, не понимая, куда мог запропаститься этот проклятый город, этот наглый опасный порт, – им на это было решительно наплевать. И мне это было до лампочки. Однако ничто не помешает мне выть на волков. Пусть небо сольется с землей, пусть нас поглотит океан, пусть вот-вот пойдет ко дну наш корабль и наши сбившиеся в кучу трупы уже никто никогда не опознает: так обкромсаны и раздуты лица, на столько кусков разлетелись тела, исчезли признаки пола – пусть; ничто не утолит мою жажду, жажду обреченного на одиночество.
Пусть мы скованы на долгие века, как нерушимо верные друг другу любовники. Все равно ничто не укроется от моего гнева. Сквозь пальцы у нас протекла наша юность.
VI
Половина третьего. Идя по улицам Цирты, я вспомнил, как мы, приехав в университет, зашли в гости к Али Хану и его жене. Туда же пришел Хамид Каим. Он прилетел из Алжира. Раньше мы с ним не встречались. Он сам решил отправиться с нами к Рашиду Хшише и Рыбе. Он был в бешенстве, когда разговаривал с майором спецслужб. Потом он рассказал нам, что, собственно, вызвало его ярость. Мне кажется, он скрыл от нас многие события своей молодости, умолчал о неприятностях, которые доставляла ему работа журналиста. Слова Кайма подтолкнули меня к моему теперешнему странствию. Видимо, из-за него я не могу возвратиться туда, откуда пришел, не могу направить стопы к дому, к родным. Итака терялась где-то на окраинах. Путешествию по Цирте не предвиделось конца. Мои движения приобрели даже некоторую размеренность. Теперь я знал, что скоро растворюсь в этом городе. И все-таки шел дальше.
Я завидовал Мураду. Он был все тем же мальчишкой, с которым я расстался сегодня после обеда: влюбленным в жену преподавателя, пишущим свои безделки, не без удовольствия смотрящим на себя. Конечно, в его жизни иногда появлялось страдание. Было ли ему, как и мне, суждено ускользнуть от кошмара хаоса, возведенного в ранг морали? Найдет ли он точные слова, когда настанет время записать эту историю в школьную тетрадку?
Хамид Каим жил в Алжире и работал журналистом. Как познакомился с ним наш преподаватель литературы? Была ли это одна из тех случайностей, которые приберегает для нас детство? Или, как часто бывает, уже родители этих людей были как-то связаны между собой?
Я выстроил воображаемые связи, бредовые родословные, нитью проходящие по Истории, совсем как в тех романах, где дети из двух враждующих семейств, слышать не желающих ни о каком примирении, сочетаются узами брака, и поколения, похожие на ячейки рыболовной сети, пересекаются, перемешиваются и в конце концов растворяются друг в друге. Благородство обоих вынуждало всякого наблюдателя задаваться вопросом о том, что их связывает, и лихорадочно сочинять всякие безумные истории.
Достаточно было посмотреть, как они идут рядом. Или послушать, как они – порознь – говорят на какую угодно тему. Факты, поступки, идеи обретали в их устах новое измерение. Как в музыке одна нота может вылиться в симфонию, пройдя через буйство тем, так и у этих людей: какое-нибудь пожимание плечами надолго оставалось в душе свидетеля, пусть невнимательного, но все же околдованного редким изяществом этого жеста, а главное – его силой и наполняющим его смыслом.
Их слова – в иных устах они показались бы несуразицей – открывали перспективы, в которых мысленный взор каждого мог разбежаться, скатиться с горных вершин с острыми заснеженными пиками к плодородной зеленеющей долине, где свет каплями собирался на сочной траве. Какие феи склонялись в свое время над их колыбелями? Почему, когда я думал о них, я невольно превозносил их, больше, чем кого бы то ни было? Надо сказать, что меня никогда не учили писать портреты, лестные для модели. Просто я поддавался исходившему от них очарованию. Покидая комнату Хшиши вместе с Мурадом и Хамидом Каимом, я вновь погрузился в вихрь всех этих чувств.
Хамид Каим шел с нами по кампусу и говорил:
– Мы стиснуты со всех сторон, словно остров во время прилива, и ураган, подпитывая бешенством дерзкую выходку природы, принимается дуть на прибывающие валы, швыряет их на песчаные отмели, на холмы с крутыми склонами, на горы и равнины, на пески Сахары, на омраченное июльское небо. Но летом ураганов не бывает. Если они иногда и движутся к нашим берегам, то это несчастливая случайность, трагедия, неизбежность, с которой необходимо вступить в борьбу, против которой надо выстроить защитные сооружения, длинные волнорезы, чтобы море и его бушующие волны не накрыли нас, как жителей древних городов, застывших в лаве неподалеку от вулкана или у самого его подножия, навеки застывших в том, что неслось, как лошадь на скачках или как погоня, и что так никогда и не достигло своего предела, ибо жизнь оборвала это движение.
«Али Хан, – продолжал Хамид Каим, – стал мне братом, которого у меня не было. Когда я вспоминаю свою юность, я слышу его смех. Отец ничего не имел против этого союза, так похожего на братство. Он возил нас обоих на рыбалку. Мы вприпрыжку носились по песку, когда позволяла погода, например в ясные и теплые ночи. Ложились спать под открытым небом. С ним вместе я научился находить и называть созвездия. Ганимед, Кассиопея, Орион. Нам даже казалось, что они шуршат в вышине и этот звук похож на шорох тонкой ткани, потрескивание травы и сухого тростника, поющего на ветру о своей хрупкой боли. Прибой завораживал меня, и я часто думал: какие сокровища таит в себе даль и вечно убегающий горизонт? Я говорил ему об этом, и он смеялся – его мало увлекала поэзия мира. Потом, завернувшись в толстые одеяла, мы засыпали под морским ветром.
Он рассказывал мне о своей сестре. В отличие от него, она была шалуньей. В его глазах часто стояли слезы гнева. Однажды вечером, когда мы уже почти заснули – отец куда-то ушел, – он вскочил на ноги и стал кричать против ветра. Он выкрикивал свою ненависть к жизни. Иногда я думал, что он покончит с собой, но его глубокая натура толкала его на завоевание счастья. Незадолго до смерти сестры он, по его собственному выражению, окунулся в религию. Я – трудно себе представить – никогда не переживал ничего подобного. Я имею в виду ощущение величия, глубокое чувство непрерывности человеческой жизни. Конечно, я очень любил звезды, недосягаемую даль, но не различал в ней ничьего присутствия. Али Хан, напротив, верил, что во всех наших поступках и мыслях есть смысл. Он даже принялся усердно посещать мечеть неподалеку от дома – в то время подобная привычка казалась странной и не подобающей юноше. Иранские муллы еще не свергли шаха. Земля в Эль-Аснаме еще не содрогнулась. [21]21
Имеется в виду сильнейшее землетрясение в районе алжирского города Эль-Аснам в декабре 1980 года.
[Закрыть]Его вера была простой и открытой, она не имела ничего общего с тупым беснованием тех, кто в наши дни готов и солнцу горло перерезать.
Однажды утром – мы еще толком не проснулись – он позвонил в дверь. Ему было пятнадцать лет – сознательный возраст. Он взял меня за руку и сказал:
– Смысла нет ни в чем, даже в отсутствии.
Он выглядел растерянным, и я понял, что с ним что-то случилось. Он зашел ко мне в комнату, порылся в книгах и достал Коран в зеленом шелковом переплете. Долго смотрел на него.
– Книга стоянок, [22]22
Суфизм, мистико-философское течение в исламе, понимает жизнь как путешествие к Богу, подобное движению каравана по пустыне; оазисы, стоянки на этом пути, – изучение Корана. Название «Книга стоянок» имеет ряд памятников арабской литературы: трактат Абд аль-Джаббара Ниффари (X в.), сборник стихов и рассказов Усамы ибн-Мункыза (XI в.) и богословский труд эмира Абд аль-Кадера (XIX в.).
[Закрыть]– сказал он.
Он погладил обложку, открыл книгу, с ужасающей, почти безумной медлительностью перелистал ее, потом закрыл. И все. Я был на похоронах его сестры. Он никогда больше не говорил со мной о религии. Никогда больше не вошел в мечеть. В течение долгих месяцев сестра была его единственным божеством, и каждую неделю он ходил на кладбище, садился возле маленького надгробия из белого мрамора и слушал, как ветер поет в ветвях буков. Я думал, что он сойдет с ума. Понемногу смех вернулся на его уста. Мы снова пошли по морской дороге, одни.
Дорада, которую я поднял из пены, смотрела мне в глаза. Отец умирал. Мать не находила себе места, и я понял, что они любили друг друга несмотря на бесконечные ссоры, угрозы разрыва, уходы из дому, которыми, как вехами, было размечено мое детство. Я так ничего и не понял в любви. Этому чувству книги не учат. Отец умер июльским вечером.
Позже мы вместе поступили в университет. Там мы изучали литературу под неусыпным полицейским надзором. Внутри университетского микрокосма набирали обороты левые и ультралевые движения. Нам поручили заниматься культурной составляющей революционного проекта. Начал выходить журнал: Хан отвечал за типографию, а я занимался художественным и идеологическим содержанием. В это самое время верхушка нашей партии стала всерьез заигрывать с властью. Мы об этом не знали и в блаженном неведении продолжали свой муравьиный труд.
Я познакомился с молодой женщиной. Она была похожа на преподавательницу, звали ее Самира. Однажды вечером я отвез ее к морю и рассказал ей об отце. Было тепло и прекрасно. В ее волосах блестела водяная пыль. В глазах – звезды. Я заключил ее в объятья, раздел и смотрел на нее, она была бледнее газели. На ее теле сплелись в круг все мои ночи. Мы были совершенно одни. Мир обезлюдел. Я взял небо у нее из рук и нежно поцеловал его. Ее тело трепетало как оперение птицы. Она позволила мне овладеть ею. Я поднялся к источнику вод.
– Отныне, пока я жива, ничто не разлучит нас. И это небо, и тело, которое ты созерцаешь, я приношу тебе в дар. Моя кровь принадлежит тебе. И все, что есть на земле, и все, что есть в море, и все, что дышит, и живет, и умирает, – все это принадлежит тебе.
Она распустила волосы, и они упали ей на колени.
– Близко я буду или далеко, подарит нам судьба остаток наших дней или похитит нас друг у друга – ты никогда не будешь одинок, слышишь?
Ее тень выросла и смешалась с водами, по которым я поднимался.
– Тень, лежащая на тебе, необычность, которая тебе присуща, – я читаю об этом в тайнописи твоих рук, которые только кажутся пустыми, но в которых, как говорил тебе отец, таятся все наши жизни, нынешние и грядущие, и моя жизнь, и твоя, и жизнь наших отцов, и жизнь наших матерей.
Я взял ее лицо в свои ладони и заплакал.
– Мои руки пусты, мое семя бесплодно.
– Ты мое раскрывшееся сердце, ты тень, что несет меня, – отозвалась она».
Шел дождь. Ее мокрые волосы пахли скошенной травой. Хамид Каим овладел ею снова под теплым и мягким летним дождем. Песок жадно впитывал воду. У нее был вкус свежескошенной травы. В университете возобновились занятия, и они решили объявить забастовку. Журнал, который они с Али Ханом издавали, стал орудием войны. Они заняли большие аудитории и кабинеты администрации. В течение трех дней они митинговали, отстаивали свои права, требовали. Они шли в колоннах, поднимая к небу транспаранты, говорившие о том, что их жизнь – это их боль. Самира повсюду следовала за ними. Революция испытывала их на прочность.
У всех по рукам ходили листовки. «Демократия!» – беззвучно кричали буквы. Листовки переползали с рук на руки, как мухи. Цеплялись за деревья и повисали головой вниз, как обезьяны. Потом падали, словно листья в потоках ветра и света, ветра и гнева. Стояла осень. Деревьям надлежало умереть, чтобы с новой силой возродиться. Круговращение соков сопровождалось грозовой лихорадкой.
Полиция осадила университет. Уехать. Повсюду рыщут вооруженные люди. Самира? Они никогда больше ее не видели. Хамиду Кайму удалось бежать. Али Хану тоже. Они объехали мир. Китай встретил их пением сирен.
Хамид Каим сидел под эвкалиптами. Лучи солнца падали косо. Меж ветвей, под длинными измученными листьями свет распадался на красные и желтые блестки. Его вспышки, осколки озаряли серьезное лицо журналиста. Когда он вспоминал о юности, пленительная улыбка оттеняла выражение его лица – лица человека, прошедшего через испытания.
Тень ветвей на земле, у нас под ногами, расползалась на сотни штрихов. Хамид Каим рассказывал о своей любовной связи с матерью Амель; он горько сожалел о своей черствости: та женщина, быть может, любила его… Эта неуверенность его страшила. Прежде всего ему вспоминалась плотская страсть – так он сказал нам, улыбаясь. Пожар, зарево! Он смеялся над своей неопытностью. Почему молодые люди отделяют тело от духа? – спросил он. Мурад пустился в пространное метафизическое объяснение, противопоставил Блаженного Августина святой Терезе, Ибн Рушда – Ибн Араби, [23]23
Ибн Рушд (Аверроэс, 1126–1198) – врач, философ-рационалист; Ибн аль-Араби (1165–1240) – поэт и мыслитель-мистик.
[Закрыть]но это не удовлетворило журналиста.
Мне ведомы телесные порывы, пытка чувств, тирания плоти – и только. Неджма под душем, например. Я отчетливо помнил ее формы. И ее запах. Поток, лившийся на наши заново рождающиеся тела. Любовь? Я, знаете ли, дорожу своим душевным здоровьем. Наши женщины, такие красивые, прежде всего ищут заботливого мужа. Этой роли я никак не соответствовал: у меня не было ни приличного состояния, ни квартиры в центре Цирты, ни шикарной машины, что служила бы гнездышком для любовных проказ – душевая кабина в гостинице заставила бы расхохотаться самую простодушную из наших девственниц. И я довольствовался тем, что трахал в задницу самых смелых: невест моих друзей или соседей, усталых путешественниц, заночевавших в гостинице «Хашхаш», шлюх, подружек моих сестер, вдов, сироток, распустех, танцовщиц, бандерш и мечтательниц. Возвышенную любовь и ее тяжелые обязанности я оставлял Мураду, платонику и моему другу. В качестве жертвы своего бреда он заполучил Амель Хан, жену нашего преподавателя. Конечно, я и сам не был равнодушен к чарам этой дамы. И я отнюдь не жаждал послушничества. Монастырскую жизнь я отдавал на откуп идеалистам вроде него. Тени на земле – их отбрасывали листья эвкалиптов – представлялись мне множеством переплетенных тел, которые борются с пожирающим их огнем. Геенна плотская. Не творите блуда, заунывно бормотали наши братья. Не покрывайте их своими телами, легко отзывающимися на похоть. Аминь. Я отменю наложенный запрет. Я повеселю их затюканных баб. В одежде и хиджабе, раздетых, сконфуженных под натиском моих чувств, погребенных под вулканом моей мужественности. Я стисну в объятиях вселенную с ее непрерывным разрастанием. Свет катился по пожелтевшей траве, рассыпался кристаллами и драгоценными камнями.
Хамид Каим вытянулся на сухом газоне, зажав в губах стебель одуванчика. Он насвистывал. Мурад удивленно взглянул на меня и пожал плечами. Уместнее всего было молчать. Хамид Каим, вероятно, думал о том, что он только что рассказал. Голубизна неба резко выделялась на зелени и ржавчине эвкалиптов. Неуловимый ветер шевелил чешуйки древесной коры. Хамид Каим дунул на белый цветок. Пушинки поднялись в заколдованном вихре, вознесенные ветром на гребень дня, высоко в лазурь. В мешанине цветов, в тенистом шорохе на земле и переливах света я различал бесчисленные возможности, таящиеся в любой жизни.
Улицы Цирты разговаривали со мной в темноте. Так кто же ты? Хосин, только и всего. Они отвернулись. Минуточку, пожалуйста… минуточку. Признаю: я уже не ребенок, которым притворялся только что. Я ничем не похож на того, кем был сегодня утром. Прошла вечность. А может, и больше. Но несем ли мы ответственность еще и за истекшее время? Я так не думаю. И вот доказательство: по милости ночи события прошлого возникали вновь. Мне снова было восемнадцать лет.
Казарма, ощетинившаяся сторожевыми вышками, открыла передо мной свои стальные двери; вооруженные солдаты стояли на посту. За нами девушка-часовой насмешливо посмотрела на меня, когда я проходил мимо; ее волосы ничем не были покрыты. Добро пожаловать в царство дедовщины. Догола. Я побыстрей разделся и сел на металлическую скамейку. Совсем необязательно уточнять, что был утренний, предрассветный час, что холод впивался в голые бледные тела двух сотен будущих новобранцев, в их удрученные горем, сморщенные мошонки. Необязательно вводить в картину аджюдана, который брызгал слюной и гонял нас туда-сюда, гавкая свои приказания.
– Студент? Хорошо. Армии нужны люди умственного труда. Понимаешь, с безмозглым куском мяса уж не знаем, что и делать. Видишь, вон они, стоят по струнке, да, уже. Деревня блюет и дрищет этим мясом. Они воняют. Чуешь, чем – халупой и древесным углем?
– Угу.
– Доктор! Доктор! Студент.
Какой-то вроде как врач, в белом дырявом фартуке, со стетоскопом на широкой груди, открыл мне рот и впихнул туда шпатель.
– Не сблюй, – пошутил аджюдан.
– А-а-а-а-а-а-а-а-а!
– Отлично. Ты годен, малыш. Национальная народная армия призовет тебя. Форт Лотфи, на дальнем Юге. Сначала учеба, потом казарма. Что дальше? Женитьба. Такие вот сукины дети, как ты. У этих шлюшек как? Присягнула – и порядок, всегда боеготова. Что? Они все шлюхи. Да ладно, как же! Поди глянь в том квартале, потом расскажешь.
Я пошел посмотреть.
Публичные дома Цирты. Проститутки стоят рядами по всей улице, пузо голое. Это традиция такая – ходить трахаться после казармы. Ребята из квартала: Момо, Хдиду, Камель Зеркало, Салим Весы, Ясин Невезучий, Рашид Анестезиолог (он масон) – уже отведали борделя. Я нацелился на бойкую, как заводная кобылка, гетеру.
– Садись, мой цыпленочек, налитой миленочек.
Двести динаров. Комната воняла прокисшей спермой, блевотиной и дерьмом. За двести с лишним лет через нее прошли многие поколения сопляков. Берберский, турецкий, французский, китайский, таиландский, камбоджийский бордель. Транснациональная поебень. В сперме ведь нет ни капли расизма. На пороге мамаша-бандерша обжаривала сладкий перец. В комнате шлюха присела на корточки над биде и начала наводить глянец на свою киску, свою красотульку, свой бугорочек, свою…
– Да у тебя слюнки текут, а! Маленький извращенец!
Это правда, я еще никогда к манде не прикасался. Только мельком видел у старшей сестры. Очарование промискуитета. Она повела своей щелью у меня перед носом. Запах этой штуки, смешанный с чадом перцев.
– Нюхай, поросеночек, нюхай!
Она растянулась на железной кровати, покрытой серым одеялом. Вонища. Я так и стоял на месте, с поникшим членом.
– Вижу, вижу, – сказала профессионалка. – Ты первый раз.
– Да, мадам.
– Не называй меня «мадам», а то мне кажется, что я трахаюсь с собственным сыном.
– Да, мадам.
– Ложись.
Я подчинился. Старуха все посолила и полила оливковым маслом. Она взяла его в рот. Зубов не хватало. Она сосала меня. Она проглотила перец с нескрываемым удовольствием. Мой член встал в почетный караул. Смирно! Залп в честь народной армии. Бах! Бабах! Вот ты и мужчина, малыш. Спасибо, мадам. Улицы Цирты Ужасной пропускали меня вниз, и я беспрепятственно шел все дальше. Пока не вспомнил, что мне нужно было подняться к городским вершинам через завитки лабиринта – еще одна западня. А что делает абсолютно современный человек, когда чувствует, что заблудился или устал? Подзывает такси.
– «Шемс Эль-Хамра».
Машина тронулась.
Старый «пежо-504» карабкался по скалистому карнизу Цирты под жалобы осей, скрежет и стон задыхающегося мотора. Водитель, парень лет двадцати, старался меня разговорить. Расспросил про ночной клуб, в который я направлялся, и прокомментировал: «Шемс Эль-Хамра» – это адская бездна; помянул женщин, что там собираются, и вынес свой вердикт: шлюхи; потом опустил стекло и выплюнул жевательный табак, который мусолил во рту уже несколько часов. Коричневатая жижа свистнула на ветру и, описав в воздухе кривую, шлепнулась на асфальт. Он включил радио. Салон наполнился звуками рай. [24]24
Популярная современная восточная музыка; возникла в Алжире.
[Закрыть]«Мне отказали в визе, – пел популярный артист. – Я изорвал свой паспорт…» Почему бы и нет? Не люблю я таксистов. Если они не превозносят достоинства братьев по вере, значит, работают на соответствующие службы. Ирония судьбы: я ведь и сам собирался пропустить стаканчик с майором тайной полиции. Я попытался себя подбодрить, оправдываясь любопытством, жаждой познания, а еще тоской, объяснимой событиями этого вечера. Напирал на невинное желание развлечься. Чтобы разом покончить с угрызениями совести, я сказал себе, что посулы майора, в конце концов, всегда можно отвергнуть. Закрыв дебаты, я опять склонился над своим прошлым.
После медицинского осмотра военные власти Цирты нашли меня годным к службе под знаменами славного ублюдочного отечества. Я поспешил записаться в университет, что позволяло мне повременить с удовольствием сделать карьеру в каком-либо из родов войск этой национальной и очень ненормальной армии. Первый год я провел в обществе случайных приятелей, невежественных и злобных, чье любимое занятие состояло в надзоре за нравственностью, причем свидетельства о благонравии получали те студентки, которые прилежно ходили на занятия. Мне быстро надоели их злобные придирки. Вскоре я с ними уже не разговаривал. Приняв к сведению моральные критерии моих прежних знакомцев, я стал встречаться с теми студентками, которые из рук вон плохо соблюдали ряд основных предписаний Корана. Теперь меня окружала целая свита правоверных, боготворивших меня обожательниц; для них – я твердо это знал – мои наставления никогда не пропадут даром. Они усвоили важнейшие заповеди, регламентирующие сферу чувств подлинно верующей женщины. Они поднялись до истинного понимания таинств религии. Как первые христиане, мы практиковались вдали от чужих глаз, чаще всего – в аудиториях. Мы вторгались в святилище, баррикадировали выходы нагроможденными друг на друга столами и приступали к фундаментальным изысканиям.
Тогда же, в 1991 году я познакомился с Мурадом. Меня умилила его чистота. Он и не подозревал, что желтоватые пятна на стенах аудиторий повествуют о сексуальной жизни студентов Циртийского университета. Откуда на стене потеки спермы? Во-первых, в силу строгого соблюдения правил о ненарушении девственности. Во-вторых, из-за практики прерванного акта.
– Coitus interruptus, – блеснул латынью Мурад.
– Зашедший слишком далеко флирт, – высказался я как истый законник.
– Не слишком-то полезно для психического здоровья наших однокашников, – съязвил Мурад.
По части душевного равновесия пальма первенства оставалась за моими современниками. Не удивлюсь, если в недалеком будущем они пройдутся бритвой по горлу некоторых своих сограждан. Мы с Мурадом скоро стали неразлучны. Он жил с родителями. Не имея братьев и сестер, он располагал отдельной комнатой, телевизором, видеомагнитофоном и стереосистемой. Те, кто произвел его на свет, были терпимы, добры и всегда готовы к разговорам, особенно отец. Этот человек проводил время в циртийских барах. Домой он возвращался по вечерам, нетвердой походкой, и выказывал желание побеседовать. Его рассуждения длились часами. Будучи профсоюзным деятелем, добряк обнаруживал подлинное знание географии и людей своей страны. Я не мог понять, почему же его сыну вообще невдомек, где он живет. Любимчик и баловень, он держался на окраине мира и писал бессвязные стихи. Курс его обучения жизни начался в университете.
Зато мать Мурада не выносила закидонов мужа. Как рассказывал Мурад, это служило причиной чрезвычайно бурных ссор. Поначалу он был довольно сдержан в том, что касалось семейных дел. Потом, со временем, доверился мне, да и я рассказывал ему обо всем или почти обо всем.
Я понял, как функционирует малая семья. Конфликты здесь куда страшнее. В моем доме густая крона родословного древа – мы жили вдесятером, и наше племя вскоре должно было пополниться одиннадцатым смягчала ссоры; они быстро сходили на нет, ибо участников было слишком много. Отец не мог встать на сторону матери в присутствии дочерей; лишена была этой возможности и мать в присутствии сыновей. Сестры жили под защитой отца, который предпочитал их своим потенциальным конкурентам – нам, его законным сыновьям, мальчики же обретались под крылом у матери, которая, таким образом, делала ставку на молодую гвардию. Эта чехарда интересов защищала нас от болезненных ударов. У нас в доме слово доходило до адресата смягченным, а значит, куда менее страшным. В доме у Мурада слова вылетали, как пули, и ранили.
На исходе пятого года дружбы наши отношения представлялись мне непрерывным и благотворным для обоих обменом. Я научился у Мурада опасаться ложных мудрецов, предрассудков и готовых идей – единственного интеллектуального багажа моих соотечественников. Он благодаря мне понемногу отрывал нос от своих обожаемых книг, смотрел на мир вокруг, побывал в парочке переделок, подавлял в себе желание посылать пламенные письма жене своего преподавателя, учился слушать и – чем черт не шутит – понимать идиотов-сверстников. Он сел писать «Книгу стоянок» – роман о жизни циртийских студентов; с его разрешения я прочел некоторые куски, изображавшие меня в карикатурном виде. В одном французском ежемесячнике он напечатал аллегорическую новеллу о первых терактах: какие-то насекомые раздувались и пожирали обитателей некоей вымышленной страны, – и стал любимцем преподавателей. Так завязались наши отношения с Али Ханом и Хамидом Каимом, статьи которого мы к тому времени уже читали.
Наша первая и последняя встреча с журналистом, как раз сегодня утром, познакомила нас с облекшимся в плоть и кровь мифом, который сложился в наших умах под воздействием рассказов Али Хана. Хамид Каим, человек как человек.
«Пежо» надрывался на извилистой дороге. Внизу море натягивало на себя изумрудную кожу. На его спине, словно светляки, мигали лунные блики. Нескончаемый прибой затевал свой танец.
Таксист высадил меня у ночного клуба. «Шемс Эль-Хамра» прятался в нескольких километрах от мыса, на холме, что нависал над морем. На востоке Цирта, далекая, почти безобидная, свернулась комочком на своем асфальтовом ложе, мерцая, словно звездное скопление, и ее отливающие стеклянным блеском сполохи танцевали на воде и выплескивались на песок.
Я вошел; два служебных цербера сочувствующе поглядели на меня. Третий в вестибюле обшарил меня с головы до ног. Удовлетворясь результатом просвечивания, пропустил дальше; я толкнул двустворчатую дверь. Музыка, словно взрывная волна, ударила мне в лицо. Я попятился; колоссальный людской водоворот подхватил меня, понес и выбросил у круговой железной ограды. На всей площади этого круга – столики и беседующие за ними люди. Ниже – еще два крута, где сидели другие люди. В последнем круге был танцпол, окруженный несколькими столиками. Сидевший за одним из них майор Смард наблюдал за танцующими.
Его голову осенял тусклый, зыбкий свет; майор восседал посреди выпускающих дым устройств. Он поднял глаза и увидел меня. Его простертая вверх ладонь на несколько мгновений потерялась в дыму, затем появилась вновь, обагренная кровью. Музыка рычала, как самолет на взлете. Он сделал мне знак присоединиться к нему. Я стал спускаться по ступенькам. По мере того как я погружался в чрево клуба, шепот и слова посетителей доносились до меня все отчетливее. Погружение в поток сознания отдельного человека, в общем-то, фантастика, рассуждал я, пытаясь себя подбодрить, как и эта атмосфера, которая со всех сторон окутывает меня своим плащом из черной пены, своей накрахмаленной мантией.
Раньше я думал, что гашиш, который я вдыхал на протяжении всего этого дня, коварно заманил меня в ту самую ловушку, из которой выросла и Цирта. Сейчас я в этом уже не уверен. Истина где-то между листьями конопли и провалом в сознании, в каком-то зазоре – тревожном, но спасительном для рассудка именно потому, что, оставаясь расплывчатым и прикрытым, он дарит мне лазейку, без которой я бы, наверное, сошел с ума. Я выдумал Цирту, чтобы спастись. Жестокий парадокс.
Я лавировал в рассеянном свете, пока круги танцевали. Проглатывал ступеньку за ступенькой. Приложив неимоверные усилия, я достиг цели. Майор Смард, казалось, уснул, убаюканный рекой, которую мне было так трудно пересечь и из которой все не удавалось выбраться. Странная мысль мелькнула у меня в голове. Так, значит, это он и был, сказал я себе; вся эта каша, вся эта грязь.
– Неправда, – сказал майор Смард. – Я не такой…
– Так кто же вы?
Он долго смотрел мне в глаза, потом предложил сесть. Я придвинул стул.
– Страшно, правда?
Я кивнул.
Прилипшие друг к другу люди устремились в пространство перед нами. Миг – и они танцевали, корчились в свете прожекторов. Кое-где дергались женщины, грубо накрашенные, почти нагие.
Блуждающий океан смел дамбы и уничтожил на земле всякую жизнь и форму. Когда громадная волна отступила и скрутилась в спираль, словно змея в земном чреве, нужно было ждать и ждать, ночи напролет, чтобы хаос вновь обрел очертания и породил свет из тьмы.
– Это чье?
Майор Смард:
– Даже не знаю… может, мое…
Он был пьян.
– Зачем было звать меня?
– Да я и не звал вас вовсе, – ответил он, пожимая плечами.
Музыка раздулась, как волна, и едва не погребла нас под собой. Когда она утихла, майор Смард заговорил снова:
– Взгляните на человечество в целом. Что вы видите? Индивидуумов. Дико возбужденных. И одиноких. Сколько бы они ни притворялись, ни разыгрывали роли, живут они в одиночестве. Это так. Глубоко внутри что-то ясно говорит им, что они одиноки, потеряны. Какой-то зверек бегает у них в головах и громко так кричит, прямо во всю глотку орет, что все это ничего, ну совершенно ничего не значит, – а они не перестают разыгрывать храбрецов, распускать хвосты. И вот, чтобы забыть про зверька, они танцуют, пьют, трахаются. В этом смысле ваш друг – ну, вы знаете, о ком я…