355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » С. Кошечкин » Весенней гулкой ранью... » Текст книги (страница 12)
Весенней гулкой ранью...
  • Текст добавлен: 28 сентября 2016, 23:42

Текст книги "Весенней гулкой ранью..."


Автор книги: С. Кошечкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 14 страниц)

Снегиной" проявилось в его умении правдиво, художественно-конкретно видеть

жизнь и воспроизводить ее в художественных образах путем использования всех

изобразительно-выразительных средств поэтической речи. Лучшие стихи Есенина

рождались из подлинного, глубокого чувства, а при этом, по справедливым

словам А. Твардовского, "на помощь приходит всё, все впечатления бытия и все

языковое богатство, и все приобретает необходимую форму, ясность и

отчетливость, так, как это бывает в страстной, убежденной речи".

....ВОЛНУЯСЬ СЕРДЦЕМ И СТИХОМ*

1

...Мы сидим на веранде старой дачи в подмосковном Внукове. Михаил

Васильевич Исаковский только что прослушал мой рассказ о новом издании

Есенина и задумался, прикрыв ладонью глаза от неожиданно прорвавшегося

сквозь листву нетерпимо яркого луча солнца...

– Хорошо, что Есенина подымать стали, хорошо! Поэт удивительный,

истинно русский... – Замолкает, разглаживая лежащую на столе газету, потом

добавляет. – Лирик – редчайший, а лирика, как говорили умные люди прошлого

века, есть самое высокое проявление искусства...

– И самое трудное, – вставляю я, вспомнив строки из писаревских

"Реалистов".

– Да, и самое трудное... Рассказывают, он свое последнее стихотворение

написал кровью... Вы не знаете, это верно?

– Да, это так. Автограф – я его видел – хранится в Пушкинском доме в

Ленинграде...

– Ну вот... А ведь у него не только последнее – большинство стихов,

образно говоря, написано кровью. Может, я ошибаюсь?

Нет, он не ошибался. Исаковский говорил правду.

"Жизнь моя за песню продана" – не просто красивая фраза. За ней кровь и

нервы поэта.

Есенин не брал "творческих отпусков", не "занимался поэзией" в такие-то

дни недели и от такого-то до такого часа – она жила в его сердце постоянно.

Напряженность мысли и чувства было его естественное состояние.

– Вечно ты шатаешься, Сергей, – как-то сказал ему знакомый литератор. -

Когда же ты пишешь?

– Всегда, – последовал ответ.

Сколько раз за его спиной, ехидно подмигивая, шептали:

– Кажется, Есенин снова в кризисе...

Сколько раз завистливая бездарность хихикала исподтишка:

– Иссяк родничок-то, иссяк!

А в это время поэт просто и доверчиво делился с близким человеком:

– Если я за целый день не напишу четырех строк хороших стихов, я не

могу спать.

Встретив доброго знакомого, рассказывал:

– Зашел я раз к товарищу и застаю его за работой. Сам с утра не

умывался, в комнате беспорядок... Нет, я так не могу. Я ведь пьяный никогда

не пишу.

Так оно и было.

И прав мудрый абхазец Дмитрий Гулиа, который наставлял своего сына:

– Настоящая поэзия – как ни говори – требует светлого ума и трезвой

мысли. Никогда не верь тому, что иные болтают, например, о Есенине: будто он

хорошо писал, только будучи пьяным. Это чепуха!

Его внешняя беззаботность на людях вводила в заблуждение даже друзей.

"...Только по косвенным признакам, – вспоминал Юрий Либединский, – мы могли

судить о том, с какой серьезностью, если не сказать – с благоговением,

относился он к своему непрерывающемуся, тихому и благородному труду".

Листая его черновики, видишь, как придирчив был он к написанному. Поэт

вслушивается в музыку слов... Он как бы пробует их на вкус, на цвет, на

запах... И вот уже, кажется, все на месте, строфа отшлифована, но "подводное

течение" стихов пошло куда-то в сторону. Нет, это не годится! Росчерк пера -

и уже рождается новая строка, которая повлечет за собой другие,

действительно необходимые.

"Беспечный талант", "держится на нутре"... А этот "беспечный",

"волнуясь сердцем и стихом", некоторые строки и строфы переделывал по

нескольку раз. Загляните в черновую рукопись драматической поэмы "Пугачев" -

общее число вариантов почти вчетверо превышает окончательную редакцию. Их

немало – листов, хранящих следы настойчивого, самозабвенного труда...

И тут же – строки, набросанные без единой помарки характерным

есенинским почерком: округлые буквы, между собой не соединенные... Что же,

так, шутя, играючи, сразу и написалось? Нет, не так. Это значит,

стихотворение вынашивалось, "обкатывалось" в уме исподволь, незаметно. Оно

"бродило", "созревало", может, не день и не два, чтобы в один прекрасный

момент выплеснуться в завершенном виде на бумагу.

Работа – как течение реки подо льдом – непрестанная. Да, и разные

встречи, и выступления, и хождения по редакциям, и "дружеские попойки"... Но

главное – стихи, дело.

Потому, наверно, он по-отечески и наставлял юного товарища по перу:

– Запомни: работай, как сукин сын! До последнего издыхания работай!

Добра желаю!

Потому, наверно, и не мог он терпеть халтурщиков и скорохватов.

– Ты понимаешь, ты вот – ничего, – гневно бросал он в лицо некоему

сочинителю. – Ты что списал у меня – то хорошо. Ну, а дальше? Дальше нужно

свое показать, свое дать. А где оно у тебя? Где твоя работа? Ты же не

работаешь? Так ты – никуда! Пошел к чертям. Нечего тогда с тобой возиться.

Потому, наверно, и возмущало его, Есенина, своеволие издателей:

– Кто им позволил залезать в мою душу и хозяйничать там, как им

хочется?! Люди не понимают того, что ведь каждая буква ставится с

определенным расчетом. Прежде чем я ее напишу, я ее сто раз проверю! А

какой-то бездельник в редакции чирк карандашом – и весь мой замысел летит к

чертовой матери.

"Сто раз проверю..."

И его друг, уходя в тот декабрьский вечер – последний в жизни Есенина

вечер – из холодного номера гостиницы "Англетер", запомнил: накинув на плечи

шубу, поэт сидел у стола. Папка с бумагами была раскрыта. Есенин

просматривал рукописи... Есенин работал...

2

Фотография 1924 года. Стол, накрытый белой скатертью. На подносе -

старинный самовар, должно быть, тульский, фабрики Баташовых. Его верх

венчает фарфоровый чайник – чтобы не остыла заварка. За столом – мать и сын.

Она – в платке, в теплой кофте. Подперев голову рукой, смотрит на сына,

слушает. Он – в городском пиджаке, белеет ворот рубашки. В правой руке

книга: Есенин читает свои стихи матери, Татьяне Федоровне...

"Милая, добрая, старая, нежная..."

Священно чувство к матери. Оно свойственно каждому человеку. Но поэт не

только пронес это чувство до последних дней своих. Он запечатлел его в

строках, полных такой пронзительной сердечности, что они вроде бы и не

воспринимаются как стихи, искусство, а как сама собою изливающаяся

неизбывная нежность.

Ты жива еще, моя старушка?

Жив и я. Привет тебе, привет!

Пусть струится над твоей избушкой

Тот вечерний несказанный свет.

Всего четыре строчки, но ты уже во власти музыки чувства. Поэт как бы

обнял старушку душой своей и вместе с нею обнял и тебя, читателя.

Строфа наполнена до краев: здесь и сыновнее тепло; и время, минувшее со

дня последнего свидания сына и матери; и расстояние, их разделяющее; и

бедность жилища старушки; и благоговение поэта перед родным кровом...

О чтении Есениным "Письма к матери" вспоминает друг поэта писатель Иван

Евдокимов:

"Помню, как по спине пошла мелкая, холодная оторопь, когда я услышал:

Пишут мне, что ты, тая тревогу,

Загрустила шибко обо мне,

Что ты часто ходишь на дорогу

В старомодном ветхом шушуне.

Я искоса взглянул на него: у окна темнела чрезвычайно грустная и

печальная фигура поэта...

Я вернусь, когда раскинет ветви

По-весеннему наш белый сад.

Дальше мои впечатления пропадают, – заканчивает Евдокимов, – потому что

зажало мне крепко и жестко горло, таясь и прячась, я плакал в глуби

огромного нелепого кресла, на котором сидел в темнеющем простенке между

окнами".

Так же близко к сердцу принимают есенинское "Письмо..." и современные

слушатели и читатели.

Как сейчас помню старый обшарпанный вагон, в который я с трудом

протиснулся на станции Жлобин. Ехать до Минска мне предстояло часов восемь,

и я примостился в углу нижней боковой полки у запыленного, с косыми

потеками, окна.

Вагон был полон. И наверху и внизу устраивались почти одни женщины.

Облаченные в самую неожиданную одежду – в засаленные полушубки, обтертые

шинели, армейские телогрейки, довоенного пошива длинные демисезонные пальто,

– затянутые поношенными платками разного цвета, они переговаривались,

гремели жестяными чайниками, кружками, банками, изредка негромко смеялись.

Война только закончилась, и они, судя по всему, добирались до родных

мест, незабытых очагов...

Я уже начал дремать, когда у дальней от меня двери робко пискнула

гармошка и какая-то женщина низким, похожим на мужской голосом кому-то

сказала:

– Садись тут. Хорошо сыграешь – не обидим.

Минуту спустя вагон наполнился озорным перебором сиповатой тальянки, и

я понял: вошел бродячий гармонист, каких в те годы немало ездило по нашим

железным дорогам и собирало подаяния. Вагон притих и стал слушать.

Пришелец играл неважно, то и дело врал, да и самодельная песенка, что

он бойко начал, была пустенькой и нелепой. От нее в моей памяти сохранилась

одна рифма: "Фросе – Форосе", и то, вероятно, только потому, что до того о

Форосе я ничего не слышал.

Я взглянул на своих уже немолодых соседок, молчаливо смотрящих в мутное

окно, и почувствовал, что их думы далеко-далеко...

Пошла вторая песня, уже получше, а когда всплеснулась третья – "Синий

платочек", – лица женщин словно осветились внутренним светом, помолодели. И

гармонист вроде бы обрел форму, пел точнее, захватистее...

Потом было есенинское "Письмо к матери". Первую строку певец выдохнул

медленно и бережно, как будто боялся неосторожным движением расплескать

заключенные в ней тепло, нежность.

В вагоне сразу стало тише, а на тех, кто еще продолжал говорить,

зашикали. Слова "Тот вечерний несказанный свет" уже прозвучали в тишине, если не считать безалаберного стука колес на стыках рельс да поскрипывания

привинченных к полу стоек.

"Письмо к матери" я знал наизусть, не раз слышал, как его пели солдаты, но и меня полоснули по сердцу это неизбывно ласковое "моя старушка", доверительно простодушное "жив и я", до смерти любимое "низенький наш дом".

А что уж напоминать о "несказанном свете", который даже и представить

невозможно, ибо о нем сказано как о чем-то чудесном, недосягаемо

таинственном, завораживающем...

У ближней ко мне соседки глаза стали влажными. Расчувствовались и

сидящие за ней женщины. Они плакали как бы про себя, безмолвно и затаенно,

плакали сердцем, а это, знаю, самые горькие, мучительные слезы. Песня

разбередила их еще незажившие раны, проникла в самые заветные уголки души,

всколыхнула там на всю жизнь запавшую любовь к тем, кто достался в муках и

радостях.

Песня говорила: не переживай, успокойся; каждый, кого нет, вернется, и

все станет по-прежнему: отчий дом, белый весенний сад, тихое утро... Да и

может ли быть иначе, если есть на свете ты – помощь, отрада...

В голосе гармониста переплелись и нежность, и радость, и тоска, и

надежда, и горечь, и какая-то детская беспомощность. Слушая его, я вспомнил

тургеневского Якова, в чьем голосе "дышала русская, правдивая, горячая душа

и так и хватала тебя за сердце, хватала прямо за его русские струны".

Последняя нота растаяла, мои соседки, вытерев кончиками платков глаза,

закивали друг дружке: вот, дескать, песня так песня...

А у дальней двери тот же низкий, похожий на мужской голос женщины

произнес:

– Хорошо спел, спасибо. Вот, возьми! – И потом – кому-то: – Вы его

проводите, проводите! Видите, человек с костылем!

Он пел, надо полагать, уже в третьем вагоне, а в нашем еще говорили о

сыновьях и дочерях, их нелегких судьбах, о долгожданных встречах с ними -

уставшими, опаленными войной, но, как и прежде, ласковыми, красивыми, самыми

любимыми...

Часа через два от дальней двери кое-как пробралась к моей соседке,

видать, ее знакомая – худенькая, востроносая старушка и, пристроившись на

уголок скамьи, быстро проговорила:

– Песню-то про мать слышала? Так вот у самого-то, то есть инвалида

войны, говорят, матери нет: фашисты в одночасье порешили, за помощь-де

партизанам в колодец живьем бросили... Вот ведь страхи-то какие, страхи-то!

Ученица-восьмиклассница говорит: "В стихах Есенина меня привлекает

большая лиричность, задушевность тона, неподдельная искренность. Одно из

самых моих любимых стихотворений – "Письмо к матери". Здесь раскрывается

жизнь поэта, его чувства и настроения. Возвращение к матери – это

возвращение к Родине, которую Есенин любил больше всего на свете. "Я

вернусь, когда раскинет ветви по-весеннему наш белый сад..." Наверное, образ

этого весеннего сада – сада надежды и нового рождения – спасал поэта в его

горькие минуты".

Ты одна мне несказанный свет...

Воочию видишь ее, старенькую, согбенную годами и тревогой за нелегкую

судьбу сына, выношенного под сердцем... Ее, что стоит в старомодном шушуне и

смотрит с ожиданием и надеждой на пустынную, убегающую вдаль дорогу. .

И невольно приходит на память образ другой матери, такой же волнующий и

бесконечно близкий...

"Ильинична долго смотрела в сумеречную степную синь, а потом негромко,

как будто он стоял тут же возле нее, позвала:

– Гришенька! Родненький мой! – Помолчала и уже другим, низким и глухим

голосом сказала: – Кровинушка моя!.."

Сердце матери... Они знают его затаенные движения, Есенин и Шолохов...

Ничего, родная. Успокойся...

Слова утешения и надежды звучат все увереннее, и вот уже поэт как бы

видит себя вернувшимся в низенький родительский дом. И белый сад,

по-весеннему раскинувший ветви, будет сродни душевному настрою поэта,

пережившего тоску и усталость.

Так забудь же про свою тревогу. .

Но тревога не унималась.

Она дала себя знать в "Письме от матери".

Беспокойство, что сын "сдружился с славою плохою", боль за его неуютную

судьбу, сожаление о несбывшихся надеждах, печаль одинокой старости, лишенной

сыновней заботы и ласки, горечь от жизненных невзгод – все вылилось в

бесхитростных строках "материнского" письма. Кажется, если бы мать и в самом

деле обратилась к сыну с письмом, она бы только так и написала:

"Стара я стала

И совсем плоха,

Но если б дома

Был ты изначала,

То у меня

Была б теперь сноха

И на ноге

Внучонка я качала".

Из обыденных, незамысловатых слов складывается строфа; они "текут"

легко и спокойно, каждое – на своем месте, каждое – "осердечено". Любовь с

печалью пополам. Чего стоит трогательная подробность: "И на ноге внучонка я

качала..."

Когда в 1927 году Адриан Митрофанович Топоров прочитал это

стихотворение крестьянам из коммуны "Майское утро", одна из слушательниц

заметила: "Мать зазнобно написала..."

"Зазнобно..." Лучше не скажешь.

"Ответ" на материнское письмо чистосердечен и прям, поэт говорит как на

духу. Его волнуют разноречивые чувства. "Сволочь-вьюга" рождает ощущение

одиночества, тоски. Скорбь о весне – "революции великой", всепланетной -

переходит в уверенность, что скоро "она придет, желанная пора!". И поэт

тогда откликнется на зов матери, вернется домой...

Так мотивы личные переплетаются с мотивами общественными, гражданскими.

"Тебе куплю платок..." и "Когда пальнуть придется по планете..." – разные

струи единого душевного потока.

И нельзя не согласиться с Николаем Рыленковым, сказавшим, что "Письмо к

матери" и "Ответ" стоят в одном ряду с лучшими образцами гражданской лирики.

Как-то в один из его приездов в Москву мы заговорили о стихах Ярослава

Смелякова. Николай Иванович оживился:

– Помните, как он написал о матери:

Я не знаю, отличья какие,

не умею я вас разделять:

ты одна у меня, как Россия,

милосердная русская мать.

Это слово протяжно и кратко

произносят на весях родных

и младенцы в некрепких кроватках,

и солдаты в могилах своих. -

Хорошо ведь, верно? Чутье на слово-то какое: "милосердная", "протяжно и

кратко", "в некрепких кроватках"... Это – непридуманное...

– У вас тоже о матери – непридуманное: "Я рук не знал нежнее и добрей,

чем жесткие мозолистые руки".

– Ну, что у меня, – он махнул рукой и добавил, улыбаясь: – "И погромче

нас были витии..." – Помолчав, продолжал: –Некрасов да Есенин – вот великие

певцы Матери. Бывало, дойду в "Рыцаре на час" до строчек: "Я кручину мою

многолетнюю на родимую грудь изолью...", подкатит к горлу комок – не

продохнуть... А Есенин! Он ведь перед матерью, как перед родиной, на колени

вставал: "Ты одна мне помощь и отрада..." Она для него – воплощение совести, чистоты душевной. Говорим о гуманизме Есенина... В стихах о матери – вот он

где сильнее всего проявился...

Потом, в разговоре, снова вернулся к Есенину и, прочитав строфу из

"Письма от матери", сказал:

– Ведь изнутри все высвечивает, изнутри... Надо ж так в материнскую

душу влезть...

И долго протирал стекла очков большим цветастым платком, лежавшим до

того на столе, рядом с книгой и распечатанной пачкой "Беломора"...

3

Видели ли вы,

Как бежит по степям,

В туманах озерных кроясь,

Железной ноздрей храпя,

На лапах чугунных поезд?

А за ним

По большой траве,

Как на празднике отчаянных гонок,

Тонкие ноги закидывая к голове,

Скачет красногривый жеребенок?

Это – из "Сорокоуста", написанного в 1920 году, в один из самых

драматических периодов в жизни Есенина. Железная, бездушная сила и живое,

родное, милое, что, как тогда поэту казалось, обречено на неминуемую гибель.

Образы незабываемые. Откуда они пришли в стихотворение?

В письме Есенина, помеченном тем же годом, можно прочитать: "Ехали мы

от Тихорецкой на Пятигорск, вдруг слышим крики, выглядываем в окно, и что

же? Видим, за паровозом что есть силы скачет маленький жеребенок. Так

скачет, что нам сразу стало ясно, что он почему-то вздумал обогнать его.

Бежал он очень долго, но под конец стал уставать, и на какой-то станции его

поймали. Эпизод для кого-нибудь незначительный, а для меня он говорит очень

много. Конь стальной победил коня живого".

В той поездке с Есениным был Анатолий Мариенгоф.

При встрече в 1957 году я спросил его:

– А цвета гривы у жеребенка не помните?

– Как не помню: красный, – не задумываясь, ответил Мариенгоф. – Сергей

и здесь остался верен своему правилу, как он однажды сказал: "Растить образ

из быта", то есть из жизни. Он и о кошках не придумал, знаете?

О кошках я знал.

Еще мальчишкой, случайно заполучив на ночь растрепанный томик Есенина,

я впервые прочитал одно из стихотворений с посвящением: "Сестре Шуре". Оно

сразу легло на сердце, но начальные строки показались странными.

"Ну, хорошо, – рассуждал я, – кошек на свете в самом деле много. Но

неужели поэт и его сестра однажды пытались их считать?"

Оказывается, пытались.

Александра Александровна позже рассказывала:

– Ехали мы на извозчике, и нам то и дело попадались кошки. Я сказала

Сергею, что столько их никогда не видела. Он рассмеялся и говорит: "Давай

считать..." Как заметит – вскакивает с сиденья: "Вон, вон, еще одна!" А на

следующий день прочитал стихи "Ах, как много на свете кошек...".

"...Его жизнь была его поэзией, его поэзия была его жизнь" – эти слова

Тургенева о Гёте можно без натяжки соотнести с Есениным.

Все рождалось из увиденного, пережитого... И потому ему были не по душе

подражатели и верхогляды. "Ни одного собственного образа! – отозвался поэт о

стихах кого-то из них. – Он сам еще не пережил того, о чем с чужих слов

говорит".

Прочитав есенинскую строку: "...рыжая кобыла выдергивала плугом

корнеплод", можно не сомневаться, что и в действительности кобыла была

рыжей, а не дымчатой или, скажем, серой в яблоках. "Вынул я кольцо у

попугая..." – значит, был с ним такой случай, был попугай и кольцо было.

Если, обращаясь к собаке знаменитого артиста, поэт называет ее Джимом,

наверняка она носила такую кличку.

"Каждая строчка его говорит о чем-то конкретном, имевшем место в его

жизни. Все – вплоть до имен, которые он называет, вплоть до предметов" – это

свидетельствует Софья Виноградская, писательница, которая была знакома с

Есениным и хорошо знала его быт, взаимоотношения с различными людьми.

Источник поэзии – жизнь.

"Все мои стихотворения... вызваны действительностью и глубоко в ней

коренятся" – это высказывание Гёте Есенин мог бы повторить, не изменив в нем

ни слова.

Из произведений Есенина нам известно, как в разные годы он выглядел

("желтоволосый, с голубыми глазами" или "худощавый и низкорослый"), как

одевался ("шапку из кошки на лоб нахлобучив" или "в цилиндре и лакированных

башмаках"), как ходил ("легкая походка" или "иду, головою свесясь"), где

бывал ("нынче вот в Баку" или "стою я на Тверском бульваре"), с кем дружил

("Поэты Грузии! Я ныне вспомнил вас" или "в стихию промыслов нас посвящает

Чагин"), как звали его отца ("Какой счастливый Александр Есенин!..").

Так – деталь за деталью, штрих за штрихом – и возникает образ поэта во

всей жизненной реальности. Не абстрактный "лирический герой", а конкретный

живой человек. Его видишь: вот он идет, кому-то приветливо машет рукой; вон

он беседует с другом, гладит собаку; приехав в родительский дом, сбрасывает

ботинки, греется у лежанки.

– ...Все они думают так: вот – рифма, вот – образ, и дело в шляпе:

мастер, – говорил Есенин о стихотворцах-ремесленниках. – Черта лысого -

мастер... А ты сумей улыбнуться в стихе, шляпу снять, сесть; вот тогда ты -

мастер!

Сам он умел не только "улыбнуться в стихе...".

В лирике Есенина запечатлены "диалектика души" поэта, его художническое

восприятие многообразия изменяющегося мира. "...Нет ни одного мотива его

стихов, который не был бы мотивом его жизни, – утверждает мемуарист, – и

наоборот, в жизни его не было ничего, что не было бы так или иначе отражено

в его стихах".

Он не преувеличивал, считая свои стихи достовернейшей автобиографией.

Слова он черпал из своего сердца. А сердце его тысячами незримых нитей было

связано со многим из того, что вобрали в себя беспредельно огромные понятия

– жизнь, эпоха...

Он рассказал о времени через себя.

Он рассказал о себе через время.

4

В один из дней 1925 года с Есениным встретился Качалов. "Меня поразила

его молодость, – рассказывал друг поэта. – Когда он молча и, мне показалось,

застенчиво подал мне руку, он выглядел почти мальчиком, ну, юношей лет

двадцати". Есенин начал читать стихи. Качалов видел "прекрасное лицо: спокойное (без гримас, без напряжения, без аффектации, без мертвой

монотонности поэтов), спокойное лицо, но в то же время живое, отражающее все

чувства, которые льются из стихов...".

О том же годе вспоминает писатель Никитин: "Встреча, как всегда,

началась стихами. Я не узнавал темного, мутного лица Сережи, разрывались

слова, падала и уносилась в сторону мысль, и по темному лицу бродила не

белокурая, а подбитая улыбка".

Так пей же, грудь моя,

Весну!

Волнуйся новыми

Стихами! -

вырывается у поэта, когда он чувствует прилив новых сил, когда он – "товарищ

бодрым и веселым".

И безысходная тоска сжимает его сердце в минуты душевного упадка,

подавленного настроения:

В ушах могильный

Стук лопат

С рыданьем дальних

Колоколен.

Но и в такие моменты ему чужда и надрывная слезливость, и мировая

скорбь. "Что случилось? Что со мною сталось?" – спрашивает себя поэт

бесхитростно и откровенно.

И с той же обезоруживающей прямотой, лишенной митинговой крикливости и

наигранного пафоса, он восклицает: "...Так хочется и мне, задрав штаны, бежать за комсомолом".

Новое властно влекло к себе, звало "постигнуть в каждом миге Коммуной

вздыбленную Русь". И поэт откликался на этот зов стихами о Ленине, "Песней о

великом походе", "Анной Снегиной", "Балладой о двадцати шести",

"Стансами"...

От чистого сердца он говорил:

Равнодушен я стал к лачугам,

И очажный огонь мне не мил,

Даже яблонь весеннюю вьюгу

Я за бедность полей разлюбил.

Мне теперь по душе иное...

И в чахоточном свете луны

Через каменное и стальное

Вижу мощь я родной стороны.

Можно было думать, что жизненные позиции поэта определились. Желание

"быть певцом и гражданином... в великих штатах СССР" становилось

реальностью.

Но в действительности все обстояло сложнее. Старые привязанности

оказались более сильными, чем представлялось. От сегодняшнего и завтрашнего

взор поэта обращался ко вчерашнему:

И теперь, когда вот новым светом

И моей коснулась жизнь судьбы,

Все равно остался я поэтом

Золотой бревенчатой избы.

И снова, как бывало прежде, в его душе борются разноречивые

переживания. Искреннее стремление вчувствоваться в новое не в состоянии

одолеть давнишних пристрастий. Рождаются сомнения, неуверенность в своих

силах, подчас приводящие к горькому итогу:

Я человек не новый!

Что скрывать?

Остался в прошлом я одной ногою,

Стремясь догнать стальную рать,

Скольжу и падаю другою.

Все неотступнее ощущение одиночества.

В родном краю поэт, как ему кажется, никому не знаком, а "те, что

помнили, давно забыли". А жизнь идет своим чередом: сельчане "обсуживают

жись", хромой красноармеец "рассказывает важно о Буденном", комсомольцы

"поют агитки Бедного Демьяна"...

Болью и обидой наполняется сердце поэта:

Вот так страна!

Какого ж я рожна

Орал в стихах, что я с народом дружен?

Моя поэзия здесь больше не нужна,

Да и, пожалуй, сам я тоже здесь не нужен.

Но обижаться не на кого: пришло новое поколение и зазвучали новые

песни. Один из персонажей "Пугачева" – Бурков – восклицал:

...плевать мне на всю вселенную,

Если завтра здесь не будет меня!

Поэт сознает: неизбежен путь в "страну, где тишь и благодать". Круг

драматических переживаний как будто замыкается: впереди – смерть, тление,

небытие. Так что же – "плевать... на всю вселенную"? Нет, перед лицом

неотвратимого чувство и мысль поэта идут по иному руслу:

Вот почему так тянусь я к людям,

Вот почему так люблю людей.

Пусть ему выпала трудная доля, он желает живущим добра и радости:

"Каждый труд благослови, удача!.."

Оставшись наедине с самим собой, он видит, как

...луна, напрягая все силы,

Хочет так, чтобы каждый дрожал

От щемящего слова "милый".

"Чтобы каждый..."!

"Тянусь к людям", "люблю людей" – слова, которые могут служить

эпиграфом к лирике Есенина. В них заключено, быть может, то главное, что

делает его поэзию близкой и дорогой народу.

"Сутемень колдовная счастье мне пророчит" – это было сказано совсем еще

юным поэтом.

"Где мое счастье? Где моя радость?" – в тоске спрашивал он, прошедший

по дорогам жизни и сделавший "много ошибок".

Но как бы ни был трагичен его путь, счастье и радость не обошли поэта.

Он, чью судьбу "вихрь нарядил... в золототканое цветенье", познал счастье

дышать и жить на родной земле, счастье любви ко "всему живому".

И когда, устав от борьбы с самим собой, не сумев разорвать круг

разноречивых чувств, он прощался с близким другом, его слова не были

брюзжанием разочаровавшегося в жизни человека:

В этой жизни умирать не ново,

Но и жить, конечно, не новей.

Не вообще жить не новей, а не новей жить так, как жил он, страдая от

бессилия сбросить груз прошлого и твердо стать на новый путь. Но для тех,

чья душа не испытала мучительного разлада, жизнь нова и прекрасна. И он

напутствует строителей "стальной" России:

Цветите, юные! И здоровейте телом!

У вас иная жизнь, у вас другой напев.

Поэт благословляет новую жизнь, новую юность, судьбу тех, кому

принадлежит будущее. И в этом – исторический оптимизм есенинской поэзии.

Общий тон его стихов нельзя назвать радостным.

– А вы думаете, что единственное жизнеутверждающее чувство есть

радость? – говорил Максим Горький Владимиру Луговскому. – Жизнеутверждающих

чувств много: горе и преодоление горя, страдание и преодоление страдания,

преодоление трагедии, преодоление смерти.

"Страдание и преодоление страдания" – движение не этого ли чувства

воплощено в стихах Есенина?

5

Давно замечено, что каждый художник должен быть ищущим: если он все

нашел и все знает, он на других не действует.

В лирике Есенина мы видим поиск своего места в жизни душой нежной и

чистой, но обремененной грузом прошлого. Художник сам пытается решать

сложные жизненные вопросы, к истине он идет своей дорогой.

Поиск этот велся "в сплошном дыму, в развороченном бурей быте", на

земле, "объятой вьюгой и пожаром".

То суровое время теперь стало историей, миновало многое из того, что

мучило поэта.

Но человечность и трагизм его переживаний, выраженные в проникновенных,

берущих за душу стихах, не потеряли и никогда не потеряют своей

притягательной силы.

Людям всегда близка правда человеческого сердца.

Доброе и правдивое сердце бьется в лирике Есенина. Ему чужды равнодушие

и черствость – оно отзывчиво и щедро на ласку, оно согрето любовью к родной

земле, к людям.

А ведь только такими сердцами и жива поэзия.

"ЭТА ПЕСНЯ В СЕРДЦЕ ОТЗОВЕТСЯ"

1

Два листка из томика Есенина, изданного в 1940 году в малой серии

"Библиотеки поэта". Два листка – четыре страницы: 295, 296, 297 и 298. На

них – три известных есенинских стихотворения; полностью – "Может, поздно, может, слишком рано..." и "Сочинитель бедный, это ты ли...", третье – "Я иду

долиной. На затылке кепи..." – обрывается на строке: "Их читают люди всякие

года". От времени бумага пожелтела, по краям – следы просохшей влаги, буквы

кое-где стерлись...

Чего, казалось бы, хранить старые листки. Тем более стихи, на них

отпечатанные, можно найти почти в каждом новом издании поэта вплоть до

есенинского тома в "Библиотеке всемирной литературы". Да и на памяти они: столько раз читаны и перечитаны, что запомнились сами собой – навсегда.

И все-таки эти два пожелтевших листка дороги мне бесконечно. Причину

объяснят строки из письма участника Великой Отечественной войны Рубцова

Александра Николаевича. Вот они:

"В июне 1941 г., уходя на фронт, я положил в карман томик С. Есенина,

почитаю, мол, на досуге. Так оно и было. Я читал стихи своим друзьям везде,

где нас заставало затишье и свободные минуты... Многие у меня переписывали,

а потом некоторые настойчиво стали просить: оторви хоть листок на память.

Так мне и пришлось расшить томик и по листочку дарить друзьям-однополчанам.

И так вот этот томик прошел вместе со мной по фронтовым дорогам до Восточной

Пруссии. Все тяжести и беды он вместе со мной испытал, и в огне и в воде

побыл. К концу войны у меня осталось только несколько листков..."

Письмо адресовано писателю Виктору Васильевичу Полторацкому, которому и

были присланы два листка – последние... Позже они пополнили хранящуюся у

меня папку, где собраны некоторые материалы о жизни поэзии Есенина в военные

годы. Надо ль подчеркивать, как много говорят эти человеческие документы,

какой "несказанный свет" падает от них на имя певца России.

Мы знаем: в годы великих испытаний художественное слово было боевым

оружием. Голоса многих поэтов – опытных и молодых, начинающих – звучали со

страниц фронтовых газет и наскоро отпечатанных брошюрок, по радио и с

партизанских листовок. "Жди меня", "Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины..."

Константина Симонова, "Огонек", "В прифронтовом лесу" Михайла Исаковского,

"Песня смелых", "Бьется в тесной печурке огонь..." Алексея Суркова – их


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю