Текст книги "Воровство и обман в науке"
Автор книги: С. Бернатосян
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 27 страниц)
Чрезмерная старательность – делу помеха
Как известно, французский химик, лауреат Нобелевской премии Анри Муассан впервые в 1886 году получил фтор в свободном виде путем разложения безводной плавиковой кислоты под действием электрического тока. Открытие бледно-желтого газа со специфическим запахом произошло лишь благодаря тому, что в качестве исходного реагента исследователем была взята не совсем химически чистая плавиковая кислота.
Позже, когда осчастливленный химик решил продемонстрировать свой опыт перед французскими академиками, чтобы удостоверить их в непреложности полученного им первого представителя галогеновых химических элементов, цель вопреки всем его стараниям достигнута не была. Можно понять душевное состояние Муассана в тот злополучный день, когда его могли легко и с полным основанием принять за обычного шарлатана. Только потом выяснилось, в чем была загвоздка. Оказалось, что, подготавливая экспериментальную установку к показу опыта солидной комиссии, Муассан слишком тщательно вымыл химическую посуду и тем самым "очистил" плавиковую кислоту от примесей. В результате безводная плавиковая кислота не разлагалась под термоэлектрическим воздействием, хотя в свободном от примесей состоянии являлась активным диэлектриком.
Подобный конфуз случился и с немецким химиком-органиком Виктором Мейером при публичной демонстрации не менее интересной "находки". И опять виновником неудачной постановки показательного опыта стаи особо чистый химический раствор, который приготавливали с особым старанием, желая не "ударить лицом в грязь" перед компетентной ученой аудиторией. История эта завершилась открытием нового, чрезвычайно важного химического вещества. События развивались так.
В 1883 году Мейер, как ему казалось, нашел способ идентификации весьма распространенного продукта бензола в любой химической среде. Достаточно было взять незначительные количества серной кислоты с растворенным в ней кристаллическим изатином, чтобы по мгновенной перемене окраски раствора определить в нем наличие бензола. Мейер был просто окрылен своим "открытием", которое значительно упрощало процесс химического анализа в определении бензола, и при каждой возможности с воодушевлением демонстрировал свое экспериментаторское искусство. Во время его опытов разные растворы неизменно меняли свою окраску на синий цвет, стоило лишь ввести в смесь бензол. Но вот однажды, готовясь к докладу по этому вопросу перед своими коллегами из Цюрихского политехнического института, Мейер неожиданно получил абсолютно чистый бензол. При этом растворы уже не меняли свой цвет. И как ни старался химик вызвать прежний эффект, у него ничего не получалось. Понятно, что Мейер сильно разволновался. Ведь он тоже мог прослыть в ученой среде обманщиком, что не преминуло бы сказаться на его научной репутации.
Абсурд, но именно этот "провал" заставил Мейера начать выяснять причины "магической" неудачи, где он использовал проверенный вдоль и поперек бензол. Обычно бензол Мейер получал из углеводородного сырья – нефти или каменноугольной смолы, когда его было технологически невозможно очистить от других попутно образовавшихся продуктов. Один из таких сопутствующих продуктов, напоминающий свойствами бензол, оказывается, и был ответствен за изменение окраски раствора при действии другого реагента, используемого Мейером. Неудача объяснялась тем, что Мейер, "перестаравшись", получил бензол из химически чистой бензойной кислоты, которая исключала возможность получения красящего реагента – тиофена. Прозорливый химик в конечном итоге додумался, из-за чего не состоялся опыт, и открытый им тиофен впоследствии имел широкое применение в разных областях промышленности.
Научные исследования, особенно в химической и биологической науках, зачастую терпели фиаско как из-за особой тщательности некоторых ученых в работе с подручным материалом, так и из-за случайно допускаемой ими небрежности. Но как ни парадоксально, ее результатом тоже становились уникальные открытия. Спасибо судьбе, что малоизвестный химик Фальберг забыл после проведения экспериментов однажды вымыть руки и во время обеда вдруг ощутил во рту никак не связанный с тем, что он ел, сладкий привкус. Его давал сахарин, который Фальберг в буквальном смысле принес на руках из лаборатории в столовую. Сахарин присутствовал в задействованных в опыте химических сосудах, исследуя содержимое которых получивший его Фальберг попросту пропустил. Вот так нежданно-негаданно было открыто вещество, без которого трудно теперь представить человеческую жизнь. В особенности страдающих диабетом людей.
Если Фальбергу помогли совершить открытие немытые руки, то научному успеху канадского паталога, австрийца по происхождению, Ганса Селье способствовали "грязные" препараты, с которыми он имел дело, изучая в лабораторных условиях влияние гормонов на живые организмы. Селье и его научный руководитель, под оком которого осуществлялись все эти эксперименты, поначалу никак не могли взять в толк, почему только они наблюдают под воздействием гормонов бурное развитие нервных процессов, в то время как их коллеги регистрируют более "спокойные" результаты. И лишь потом поняли, где была "зарыта собака". Именно в плохо очищенных препаратах! Над Селье насмехались, дружески советовали научиться работать "чисто" и даже распространили слух, что он "намеревается посвятить остаток своей жизни фармакологии грязи". Тем не менее, именно в результате такой "нечистоплотности" Селье вышел на концепцию происхождения стресса, ставшую одним из уникальных открытий.
Целый ряд случайностей сопутствовал открытию Александером Флемингом сильно действующего лечебного препарата – пенициллина. Оно бы наверняка не состоялось, если бы Флеминг не допустил по небрежности оседания на экспериментируемый препарат одного из видов грибковой плесени, залетевшей в лабораторию вместе с городской пылью. Именно эта ниспосланная небом примесь способствовала выделению Флемингом ценного антибактериального вещества, которое спасло сотни тысяч человеческих жизней в период Второй мировой войны и после нее.
Существует версия, что много позже Флеминг, уже всемирно известный микробиолог, посетив лабораторию одной солидной фирмы, крайне удивился, когда увидел обихоженные химические столы и до блеска отполированную экспериментальную установку. Во всех комнатах царила стерильная чистота, помноженная на всеобщее спокойствие. Пораженный таким "идеальным" порядком, Флеминг (не без прозрения свыше) заметил: "Если бы я работал в подобных условиях, то мне никогда не удалось бы открыть пенициллин!"
Побывав в химической лаборатории Казанского университета, многие научные авторитеты поражались потом обстоятельству, что в таком вот захудалом и неукомплектованном приборами, реактивами и штатами помещении были сделаны поистине выдающиеся открытия, какими бы мог гордиться не один образцовый научный центр. Достаточно сказать, что только за период с 1842 по 1845 год, т. е. всего за несколько лет, работая в этих несносных условиях, Николай Николаевич Зинин синтезировал ценнейшие для промышленного производства химические вещества, включая расхожий теперь анилин, а Карл Карлович Клаус открыл новый химический элемент – рутений.
Как-то Жозеф Луи Гей-Люссак, будучи президентом Парижской Академии наук, решил посетить некогда знаменитую Флорентийскую Академию дель Чименто, где некогда "делали науку" Галилей и Торричелли. Гей-Люссак хотел лично лицезреть "альма матер" выдающихся итальянских ученых, познакомиться с приборами и инструментами, которыми они когда-то пользовались в своей исследовательской работе, а также с оригиналами рукописей, хранившимися в академическом музее. И что же? Президент парижской ученой обители пришел в ужас от уныния, поселившегося в прославленных стенах, хотя все новое лабораторное оборудование вроде бы сверкало и выглядело вполне пристойно. Недоумение французского гостя развеяла реакция руководителя одного из учреждений Академии на его просьбу показать в действии какой-нибудь прибор. "Вообще у нас имеются все необходимые установки и устройства, – простодушно признался ученый муж, – но мы их практически не используем, так как боимся испортить их внешний вид".
А вот другой аналогичный случай. В одну из своих поездок й Англию шведский химик Йёне Якоб Берцелиус, научная деятельность которого охватывала почти все проблемы общей химии первой половины прошлого столетия, посетил химическую лабораторию Гемфри Дэви, в бытность того президентом Лондонского Королевского общества. Когда сопровождавшие Берцелиуса лица попытались заострить ею внимание на царившем в лаборатории "художественном беспорядке", тот, не найдя в этом ничего криминального, заметил: "Идеально чистая лаборатория бывает только у ленивого химика!"
Абсурд? Возможно. Но если бы Муассан, Мейер, Селье и Флеминг видели в полученных ими примесях одни нежелательные вредные вещества, нечто вроде экспериментального "мусора", мешающего объективному анализу полученных опытных данных и являющегося только источником исследовательских ошибок, как рассматривали этот "мусор" другие ученые, то вряд ли кто-нибудь из этой блестящей плеяды мог достичь поистине ошеломительных результатов в науке. Так что великолепные условия труда далеко не всегда обеспечивают успех творческого поиска. Здесь скорее просматривается обратная тенденция: исследователи, оставившие заметный след в науке, как правило, работали в скученных помещениях, располагая самым примитивным и скудным лабораторным оборудованием.
Недаром сам Мейер неоднократно подчеркивал, что его лучшие исследования были сделаны далеко не в самых лучших лабораториях. К такому же заключению уже в современную эпоху пришел и основоположник молекулярной биологии Макс Дельбрюк. Он утверждал, что поставленные им научные эксперименты процветали и приводили к крупным открытиям, наподобие мутагенеза и репродукции вирусов, когда вокруг все было "вверх дном". Такой же точки зрения придерживался и такой большой авторитет в астрофизике, как В.А. Амбарцумян, о чем красноречиво говорят его беседы с молодыми учеными, в том числе и с вашим покорным слугой.
Да почти все известные деятели науки сходились на том, что чем хуже "среда творческого обитания", тем сильнее творческий стимул. Выходит, чтобы получить от ученого максимум отдачи, его надо ставить в намеренно незавидные условия? Как знать. Во всяком случае видный физикохимик Пауль Вальден, восполняя некоторые пробелы этой проблемы, обращал внимание на явную "обратно пропорциональную зависимость между качеством научных разработок и качеством лаборатории", полагая, что она действительно может быть рассмотрена как "частный случай" известного закона Паркинсона.
Лабораторный "непорядок" и недостаточно чистые емкости сыграли, например, на руку работавшему в XVII веке английскому исследователю Р. Манзэлу, постоянно получавшему "нежелательные" примеси при варении стекла. Частицы сажи и пепла делали стекло мутным и меняли его свойства. Именно это заставило Манзэла задуматься над проблемой получения стекла безупречного качества. Чтобы улучшить свойства стекла и уменьшить его температуру плавления, он стал экспериментировать с разными веществами, избирательно вводя их в стекольную массу. Добавки окиси свинца дали поразительные результаты, и человечество таким образом познакомилось с хрусталем.
А резину, без которой трудно теперь представить промышленность и быт, "методом от обратного" получил американский изобретатель Чарльз Гудьир. Этот ученый всю жизнь бился над поиском способов практического применения натурального каучука, который, несмотря на ряд преимуществ, был очень неудобен в эксплуатации: в жару делался липким и растягивался, в холод становился слишком жестким и рассыпался. Поиски велись бессистемно, вслепую, Гудьир как бы искал иголку в стоге сена. Он перебирал самые разные химикаты. Некоторые обнадеживающие результаты дали добавки в сырой каучук оксидов магния и кальция, а в другой раз нитратов висмута и меди. Эксплуатационные свойства каучукоподобной массы вроде бы улучшились, но опять не настолько, чтобы ее можно было широко использовать на практике.
На эти опыты Гудьир ухлопал все свои средства, так что их не осталось ни на одежду, ни на еду. Он замерзал, жил впроголодь и даже угодил в тюрьму за неуплату долгов. Все считали его помешанным, он превратился в ходячий объект для насмешек "профессионалов". Но при этом не оставлял надежды найти совершенный способ вулканизации каучука. Наконец, судьба снизошла к изобретателю, предварительно вытянув из него все жилы. В 1839 году Гудьир, нагревая каучук с серой (руки его уже были так слабы, что из них все валилось), случайно пролил эту смесь на печку. Но в результате своей оплошности неожиданно получил эластичную полоску резины!
Говорят, что Гудьир настолько был потрясен своим открытием, что с той поры сросся с ним в прямом смысле слова, облачаясь с ног до головы в резиновое одеяние. Пальто, плащ, шляпа, ботинки – все было изготовлено им из собственноручно полученного нового материала. Хотя над причудой изобретателя опять стали подсмеиваться, но именно это "чудачество" принесло популярность ему и его изобретению, хотя и не прибавило ни единой монеты к скудному содержимому его резинового кошелька. Изобретением Гудьира коварно воспользовались другие лица, поимев на нем баснословные барыши.
Судьба Гудьира является ярким примером не только пошедшей во благо науки "ученой рассеянности", но и поразительной беспощадности, которую проявляет общество по отношению к талантливым людям, щедро одаривая их незаслуженными пинками и шишками. Такие изобретатели – действительно жертвы, которые безропотно несут свой "крест" во имя будущего прогресса.
А если вспомнить рождение другого важнейшего конструкционного материала – дюралюминия? Какие только курьезы ему не сопутствовали! В 1909 году в лаборатории немецкого исследователя Вильма полным ходом испытывались материалы, способные заменить дорогую латунь в патронах на более дешевые сплавы металлов. Когда в очередном порядке стали испытывать сплав алюминия с небольшим количеством меди, ассистент Вильма по небрежности и забывчивости оставил его образец в испытательной установке. Да еще из-за непредвиденных обстоятельств пришлось прервать опыты на несколько дней. Но именно столько времени потребовалось, чтобы в результате самопроизвольного "закаливания" при обычной комнатной температуре этот сплав обрел необходим}и) прочность. За такие качества его и назвали дюралюминием.
Открытия, как показывает история науки, даются непрост. Чтобы поймать за хвое г свою "птицу-феникс", исследователю надо быть честолюбивым и настойчивым, но в то же время не перестараться, ибо судьба способна повернуться к педантам и боком. "Для многих людей наука – это измерения, выполняемые со скрупулезной тщательностью, – писал английский физик, лауреат Нобелевской премии Джордж Паджет Томсон, открывший явление дифракции электронов. – Такие измерения играют важную роль в разработке открытия, но очень редко ведут к нему".
И ведь так оно и есть! Представьте, что даже в самой точной из наук – математике – высокая точность не всегда благоприятствует получению ценных результатов. Это психологическое наблюдение заставило, например, советского физика-теоретика Леонида Исааковича Мандельштама, который вывел законы сложнейшей теории нелинейных колебаний, утверждать, что "если бы науку с самого начала развивали такие строгие и тонкие умы, какими обладают некоторые современные математики… то точность не позволила бы двигаться вперед".
Вот так-то. Оказывается, и чрезмерные точность и дотошность в творческом процессе не панацея: они порой принесут больше вреда, чем пользы. Например, безжалостно крадут и без того дефицитное время, которое уходит то на то, чтобы снабдить экспериментальную установку новыми схемами и устройствами, то произвести дополнительные расчеты, то еще на что-нибудь. Словом, уводят в сторону от проблемы, концентрируя мысль скрупулезных исследователей на второстепенных, мало что имеющих общего с наукой деталях. Конечно, сказанное не означает, что все надо делать, полагаясь на "авось" и не обдумывая ход экспериментальных работ. Но в любом случае необходимо обладать особым исследовательским нюхом, чтобы, как говорил А.Ф.Иоффе, "не стрелять из пушек по воробьям, но и не пытаться снежками убить медведя". Где же тогда найти критерий, согласно которому можно и нужно двигаться в избранном направлении научного поиска?
Внутренняя конфликтность – залог прогресса?
Если еще поближе познакомиться с тем, как и но каким причинам делались открытия и изобретения, то выявится следующее: их судьба не столько зависела от объективных причин, сколько от индивидуальности исследователей, особого стиля их жизни, традиций, обычаев и причуд, которые отличали того же Гудьир а.
Взять, к примеру, теорию химического строения, разработанную нашим замечательным соотечественником А. М. Бутлеровым и рьяно оспариваемую немецким химиком-органиком Адольфом Кольбе. Ну что за противоречивость характеров? Для чего Кольбе "воевал" с Бутлеровым, когда его личные открытия о существовании вторичных и третичных органических спиртов напрямую вытекали из бутлеровской теории, согласно которой свойства химических веществ определяются порядком связей атомов в молекулах? Однажды, в который раз уже стараясь публично опровергнуть теорию Бутлерова и не единожды попадая при этом впросак, Кольбе начертал на доске шестнадцать вариантов строения молекулы одного органического соединения, чем, как ему казалось, доказывалась абсурдность высказанных Бутлеровым теоретических предположений Однако, через несколько лет один за другим были открыты не только все шестнадцать веществ, "предсказанных" рассерженным химиком, но и выведены еще три формулы, которые в спешке Кольбе не удостоил внимания.
А как Адольф Кольбе измывался над молодым Якобом Вант-Гоффом! Не успел 22-летний голландский химик обнародовать разработанную им теорию пространственного расположения атомов в молекулах органических веществ, как колкие издевательства и грозные обвинения посыпались на него, как горох. "Недостаток общеобразовательного уровня и соответствующих знаний по химии у ряда ученых служит единственной причиной упадка химических исследований в Германии… Тот, кому мои опасения кажутся преувеличенными, пусть обратит внимание на мемуары Вант-Гоффа "О расположении атомов в пространстве" – работу, переполненную до краев мальчишеской фантазией, – язвительно писал Кольбе. – Этот Вант-Гофф, служащий Ветеринарной школы в Утрехте, очевидно, не имеет вкуса к точным химическим исследованиям. Он находит, что можно забраться на своего Пегаса (скорее всего взятого из конюшен Ветеринарной школы) и объявить, как он воочию видел распределение атомов в пространстве во время отважного парения на горе Парнас".
Уколы Кольбе не прошли бесследно: с его помощью учение Вант-Гоффа дружно отнесли к числу лженаучных. Почти все химики в один голос скандировали о недопустимости проникновения в их ряды шарлатана, стремящегося из химической науки сделать посмешище. "Химия – наука экспериментальная, связанная с накоплением опытных фактов, – возмущались они, – а какой-то молокосос хочет из нее сделать химию спекулятивную только при помощи графиков на бумаге!.. Не дозволим! Не допустим!"
Важный вклад в развитие стереохимических представлений в самом конце прошлого века сделал Пауль Вальден. Он совершил крупное открытие, определив пространственное обращение стереоизомеров и показав, как одно и то же органическое соединение может порождать оптические антиподы. Это явление назвали "вальденовское обращение". Такое обращение было свойственно в реальной жизни и самому Вальдену, который, подстраиваясь под ту или иную ситуацию, "разворачивался" на целых 180 градусов и высказывал диаметрально противоположные взгляды. Его способность менять принципы и позиции, как перчатки, и необыкновенная противоречивость натуры поражала всех, кто с ним когда-либо общался или соприкасался.
Показателен такой пример. Прожив в России 56 лет и написав в ней почти все свои основные научные труды, немец по происхождению Вальден сначала отзывается об исследованиях русских химиков самым лестным образом. В 1917 году он даже выпускает книгу "Очерк истории химии в России", где не только обозревает работы русских ученых с точки зрения их несомненной пользы для развития науки, но даже немного преувеличивает роль отдельных личностей. Через два года он эмигрирует в Германию, оставляя высокие посты директора Рижского политехнического института и руководителя химической лаборатории Петербургской Академии наук, а вместе с ними и свое прежнее мнение о тех, с кем бок о бок работал раньше, торопясь умалить их заслуги перед обществом. Проходит еще несколько лет, и ученый начинает совершать обратный "вальденовский оборот", готовя к публикации серию материалов по истории химии, где он снова весьма восторженно говорит о достижениях советской химии и ее "семимильных" шагах. Такой "политической акцией" перевертыш-Вальден отвечает на свое избрание почетным членом Академии наук СССР.
Мы уже в курсе, какое важное открытие сделал американский биохимик Эрвин Чаргафф, положив начало одной из новых научных дисциплин – молекулярной биологии. Знаменитое "правило Чаргаффа" значительно усмирило ее многочисленных противников, предварив "золотой век" этой науки. Теперь все уверены, что за молекулярной биологией будущее. Но в 50 – 60-х годах так не думали. Сам же Чаргафф вслед за своим революционным открытием разражается книгой "Амфисбена", где в противовес разуму ниспровергает основные положения находящихся в стадии становления молекулярной биологии и генетики. И потом он никак не хочет примириться с рядом блестящих открытий, особенно с теми, где дезоксирибонуклеиновая кислота (ДНК) рассматривается как основной генетический "кирпичик". "Механизм синтеза ДНК in vivo все еще мне неясен", – заявляет первопроходец.
Великий Эйнштейн, поднявший переполох в научных кругах своими взглядами на пространство и время, в глубине сознания остается типичным физиком-классиком, принадлежащим к старой научной гвардии. С одной стороны, он рассматривал теплоемкость твердых тел и протекание отдельных физических процессов наподобие явления фотоэффекта с квантовомеханической точки зрения (за что, кстати, был удостоен Нобелевской премии, а вовсе не за теорию относительности, как многие ошибочно считают), ввел в научный обиход понятие о фотоне – кванте света, которому по существу свет и обязан излучением, а с другой – противился представлениям квантовой механики всеми фибрами души, постоянно конфликтуя с Бором и другими физиками-теоретиками.
Чем объяснить такую двойственность в сознании ученых? Только ли их мучительными сомнениями и интеллектуальной перегрузкой? Или же здесь дают о себе знать индивидуальные особенности, уровень морали мыслителя и личная этика?
Демонстративным было и поведение Эйнштейна, которого то и дело кидало из одной крайности в другую. Видный американский науковед Дж. Холтон, рисуя психологический портрет Эйнштейна, утверждал, что гениальный ученый явно подвержен влиянию самых несостыкуемых научных концепций. "Поэтому гений служит зеркалом, которое отражает узловые противоречия научного развития", – делал Холтон заключение из своих наблюдений. Но причем здесь гениальность? Почти каждый ученый в повседневной жизни проявляет себя так же, как и в научной деятельности. Механизмы работы сознания, обеспечивающие творческие взлеты и падения, неизменно затрагивают и психологию личности, проявляясь в "странных" отношениях такого человека с его научным окружением и близкими людьми.
Чаргафф, будучи членом многих влиятельных академий наук и автором многих новаторских идей, всеми силами стремился к "чистоте" в науке, творческому осмыслению ее задач и вообще казался окружающим скромным и порядочным человеком, который "кожей" чувствует моральную ответственность перед обществом за каждый свой шаг. Блестящий оратор и полемист, он часто выступал в роли "примирителя" враждующих сторон, умел легко погасить разгоревшиеся страсти. Однако у Чаргаффа было и другое лицо: махрового консерватора и честолюбца. Когда на него "накатывало", он изводил коллег бурчанием, выказывая недовольство их "безумными" идеями, и мрачно реагировал на любое не ему принадлежащее значительное научное достижение. Нередко, заведясь, Чаргафф сам лез на конфликт. На словах вроде бы порицая тягу других к саморекламе, этот неординарный человек не упускал ни одной возможности полюбоваться собой или отрекламировать свои научные воззрения.
Характерно, что от этой внутренней противоречивости Чаргафф никаких неудобств не испытывал, напротив, пребывал в состоянии душевного комфорта.
Элементы внутренней рассогласованности и двойственности характера, в принципе, присущи любому из лиц, причастных к научному или художественному творчеству. Проблема эта весьма деликатная, но обходить ее стороной вряд ли было бы правильным. Это не столько болезнь, сколько норма. По мнению швейцарского психолога Карла Юнга, творец в отличие от других людей и должен быть неуравновешен, "взрывчат", что собственно и помогает ему в конечном итоге обеспечивать поступательное развитие науки, которая сама является весьма непостоянной и капризной дамой. Причем, чем масштабнее захватившая исследователя проблема, тем у него больше шансов оказаться в эпицентре самых бурных событий и тем больше эти события будут отражаться на его характере. Отсюда напрашивается, на наш взгляд, важный вывод, что чем сложнее научная проблема, чем выше интеллектуальный и творческий потенциал занятого ею человека, тем непредсказуемее его поступки. Можно в шутку сказать, что сколько ученых в ученом кругу, столько в нем и острых углов.
Процесс научного поиска похож на путь эквилибриста и требует огромного напряжения. Драгоценные "крупинки" мысли, сопровождающие каждый шаг исследователя на пути к истине, достаются ему так же нелегко, как канатоходцу сантиметры цирковой проволоки. Стоит ли удивляться тогда появлению в этом непредсказуемом процессе всяких нестандартных ситуаций и положений, порождающих собой как приоритет духа, так и моральные издержки? Какой смысл искажать суть творчества, обходить молчанием ошибки и заблуждения, скрывать "компрометирующие" ученых обстоятельства и действия? Имеют ли историки и биографы на это нравственное право?
Однако в биографической и научно-популярной литературе почему-то сложилась именно такая тенденция – представлять на суд читателей своих "героев", лишенными каких-либо моральных изъянов. Облик мыслителя обычно "лепили" так, чтобы это был сугубо положительный образ, предназначенный исключительно для подражания.
На самом деле людям науки были свойственны и эгоизм, и брюзгливость, и деспотичность, и зависть. В их жизни находилось место элементарной трусости, подобострастию, а порой они доходили до полной моральной опустошенности и даже делали друг другу маленькие пакости. По уши хватало злобы и подхалимства. Некоторые ученые во имя желанной славы прибегали к фальсификации и подтасовкам научных данных, не гнушались откровенного плагиата. Особенно сильно эти негативные чувства заявляли о себе, когда между чрезмерно честолюбивыми замыслами и реальными достижениями образовывалась пропасть. На этой почве происходили мощные столкновения между разными талантами, стремящимися любой ценой "вытеснить" друг друга из сфер их научного влияния.
По оценкам ряда специалистов, занимающихся проблемами психологии научного творчества, истоками особо крупных конфликтов служили неуживчивые характеры ученых, их ревностное отношение к чужим разработкам, высокомерие и надменность, пренебрежение к труду коллег, особенно молодых и еще не окрепших в научной борьбе. Но чаще в "космические" войны на научном поприще творческие личности втягивались по сугубо благородным мотивам. Это стремление оградить науку от шелухи ложных предположений и суждений, сохранить ее девственную чистоту и нравственные принципы. Поэтому в число рьяных спорщиков нередко попадали и таланты "высшей пробы" с незаурядным мышлением, способные к качественным творческим взлетам, которых не понимала и резко отталкивала консервативная ученая среда. Отдельные исследователи отмечали интересную особенность: чем легче вовлекается человек в перерастающую в конфликт полемику, тем выше его научный рейтинг. Анализ самых разных биографий показывает, что наиболее одаренные умы чуть ли не с самого начала исследовательской работы угождают в конфликтные ситуации. Слишком велики их научная страсть и желание овладеть истиной. Но так ли уж это плохо?
Представьте на минуту, что в науке работали бы одни бесконфликтные и беспринципные люди, да и сама наука сделалась бы бесконфликтной, беспроблемной и бесспорной. Двигалась ли бы она тогда к прогрессу? Навряд ли. В этом убеждаешься на примере гибели отдельных научных направлений. При попытках создать бесконфликтную науку в советский период существования России, когда одним росчерком пера уничтожались морально и физически все инакомыслящие, были сметены и целые научные дисциплины. Не станем развивать эту больную для нас тему, поскольку репрессия науки требует слишком обстоятельного разговора, скажем только, что все известные порывы по искоренению мнений, противоположных государственной политике и лозунгу "Полемики не допускать!", давали совершенно обратные задуманным результаты. Несмотря на широкомасштабные наступления сил невежества и мракобесия на науку, она, оправившись от потрясений, через некоторое время начинала развиваться еще интенсивнее, чем прежде. А самый яркий драматический конфликт приводил, как правило, к победной развязке в разрешении особо значимых научных проблем. Такие конфликты гражданского толка лишь стимулировали научный поиск и побуждали ученых к новым открытиям.
Конечно, спор спору рознь. Конфликты, возникающие из-за разногласий в научных концепциях, ничего не имеют общего с конфликтами, продиктованными личными амбициями, которые выливаются в мелочные склоки, личные оскорбления и беспочвенные упреки. Последние – это позорные страницы в жизнеописаниях крупнейших мыслителей, да и в истории науки тоже. Но проходить мимо них никак нельзя.