Текст книги "Воровство и обман в науке"
Автор книги: С. Бернатосян
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 27 страниц)
«Он весь был проникнут духом бесконечно малых…»
К сожалению, редко у кого из мировых величин, прославившихся своими научными изысканиями, высокие профессиональные качества сочетались с такими же высокими моральными принципами. Для большинства мыслителей абстрактно любить науку и общество было куда проще, чем сделать в отношении конкретного дела или лица хоть один-единственный шаг, которого потребовали бы совесть и убеждения. А ведь именно по таким шагам и шажкам составляем мы мнение о добропорядочности человека, его великодушии и чистоте.
Но иногда поступки ученого столь разноречивы и так переплетены, что составить о нем определенное мнение почти не представляется возможным, настолько скромность уживается у него с тщеславием, открытость сердца с жестокостью, а щедрость с корыстолюбием. В одних случаях он идет на истинное самопожертвование, в других находится под влиянием необъяснимой разрушительной силы. Он бывает способен в мгновение ока по достоинству оценить чужие достижения и точно также одним махом втоптать их в грязь. Кто же тогда он на самом деле – гигант или пигмей? В этом не могли зачастую разобраться даже близко знакомые с такими противоречивыми фигурами в науке люди.
Пример тому – непостижимая, противоречивая личность Пьера Лапласа, того самого, что добровольно уступил собственное открытие начинающему математику Био. Вспомните, какое восхищение вызвал в нас этот благородный жест! Но, как ни странно, многие из научного окружения Лапласа вовсе не считали его образцом нравственности и довольно часто характеризовали как завистливого славолюбца и беспринципного человека. Причем не только в научном творчестве.
По свидетельствам современников в особенности оскандалился Лаплас, когда решил делать политическую карьеру. Он метался, как маятник, между различными политическими силами и неизменно оказывался на стороне победивших, коварно предавая интересы побежденных. Ему ничего не стоило поменять взгляды, убеждения и позиции, если требовалось сохранить свои привилегии и обеспечить себе беззаботное существование. С победой Великой французской революции Лаплас вынырнул в председатели Палаты мер и весов, но вскоре оказался уволенным по причине "недостаточности республиканских взглядов и слабой ненависти к королю". Почистив перышки, он снова стал карабкаться наверх. Ждать должности пришлось недолго. С установлением якобинской диктатуры Лаплас очутился в роли руководителя Бюро долгот, а с приходом к власти Наполеона занял и "высокое" кресло министра внутренних дел.
Наполеон, кстати, был одной из немногих исторических и политических фигур, кто усматривал в науке расцвет своей нации и выдвигал ученых на ответственные государственные посты. Поддержал Наполеон и Лапласа. В период его правления наука вообще занимала самое привилегированное положение в обществе. Право, нам стоит объективнее подойти к оценке "золотого" периода французской науки в начале XIX века и без всякой предвзятости отдать дань попечительству Наполеона, без которого она вряд ли бы так расцвела. Ведь он поддерживал практически любое начинание, представляющее ценность для Франции, и был большим другом научной интеллигенции. Почему же некоторыми историками науки с поразительной настойчивостью навязывается диаметрально противоположная точка зрения, свидетельствующая о "близорукости" великого полководца в вопросах науки и техники? При этом в качестве "доказательства" неизменно фигурирует случай, связанный с "отставкой", которую получил Фултон со своим пароходом.
Что за ерунда! Если Наполеон и был когда-то нашим политическим и идеологическим противником, то это вовсе не означает, что в угоду патриотическим амбициям его образ позволительно искажать. Впрочем, как и смысл, который он вкладывал в свои реплики. Так, например, слова Наполеона "ослов и ученых – в середину!", произнесенные им во время большого Египетского похода, где по его настоянию участвовали такие великие умы Франции, как химик Клод Бертолле, математик и механик Гаспар Монж и другие, у нас вдруг стали трактовать буквально. Таким образом, дескать, Наполеон выразил свое пренебрежение к науке, сравнив ученых с ослами. На самом же деле все обстояло иначе. Слишком велик был тогда момент опасности, и обеспокоенный полководец всего лишь собирался укрыть в толще своего войска тех, кем он более всего дорожил. На ослах же перевозилось ценное научное оборудование, потому и им по понятиям Наполеона следовало во что бы то ни стало сохранить жизнь. Видите, как легко насаждается обман в истории и все переворачивается вверх тормашками!
Но вернемся к политической карьере Лапласа. С тяжелыми обязанностями министра внутренних дел он не справился, как и в свою пору с председательскими. Снова последовало отстранение от должности, но получивший уже один горький урок ученый скорехонько вошел в Сенат, где вначале добивался поста вице-президента, а затем и канцлера. Без поддержки Наполеона не обошлось и на этот раз. Но как только Наполеон потерпел поражение в битве при Ватерлоо, Лаплас первым из Сената развернулся на 180 градусов и первым проголосовал за его высылку на остров Святой Елены. Такой была его благодарность за оказанное правителем покровительство. Предав Наполеона, но все еще боясь потерять полученные при нем доходные места, Лаплас тут же принялся заискивать перед Людовиком XVIII, за что был произведен в пэры Франции, а затем получил еще и титул маркиза. Как же точно высказался о нем свергнутый император, написав в изгнании следующие строки: "Великий геометр грешил тем, что рассматривал жизнь с точки зрения бесконечно малых… Во всем и везде он искал какие-то мелочи и тщедушие, идеи его отличались загадочностью… он весь был проникнут духом бесконечно малых, который вносил в администрацию".
Негативный поведенческий опыт был перенесен Лапласом и на ниву науки. Многие его поступки отличались той же мелочностью и низкопробностью. Беспринципное круговращение меж различных политических кланов ради получения хоть какой-либо мало-мальской выгоды невольно перешло и на взаимоотношения с ней. Используя свои глубокие знания и неординарное мышление, Лаплас стремился только к одному – престижности. Без цели урвать от науки солидный куш, этот многосторонне одаренный человек не принимался ни за одно научное занятие, касалось ли оно математики, физики или астрономии. В первую очередь в его душе поселялись тщеславие и честолюбие, оттесняя на второй план все другие мешающие им чувства. Ради прославления своего имени он действительно был способен на любые крайности.
И своего добился! Имя Лапласа увековечено, с ним знакома каждая ветвь человеческого потомства. В одной только математике оно фигурирует во множестве вариаций: "оператор Лапласа", "интеграл Лапласа", "управление Лапласа", "преобразование Лапласа", "теорема Лапласа", "шаровые функции Лапласа"…
Вот, кстати, еще одна иллюстрация его непомерного стремления к самоутверждению. При каждом удобном случае подчеркивая, что не любит, а потому и не использует в своем творчестве гипотез, Лаплас вдруг неожиданно для всех выдвигает широкомасштабную гипотезу о происхождении Солнечной системы, изменяя тем самым своим принципам. Почему? Да потому, что познакомившись с космогонической гипотезой о происхождении планет величайшего мыслителя Иммануила Канта, высказанной тем полстолетия назад, Лаплас усматривает в ней идею, достойную носить его собственное имя. Он безжалостно бросает только что начатые им математические исследования и полностью переключается на работу, развивающую идеи Канта, будто кто-то внутри нашептывает ему, что именно она принесет настоящий мировой успех и обеспечит в будущем известность великого астронома. Удивительно, но интуиция Лапласа не подводит, и надежды оправдываются с выходом в 1796 году его книги "Изложение системы мира".
В ней же Лаплас выдвигает и рассматривает другую гипотезу – о возможности существования в космосе "черных дыр". По его представлениям, дошедшим до сегодняшних дней, в какой-то точке космического пространства могут сосредоточиваться такие сверхмассивные тела и с таким колоссальным полем тяготения, что они не выпускают из своего поля действия даже свет. Вот это глубина мышления! Или кривизна личности? Скорее второе. Поскольку из недавно найденных в архиве Лондонского Королевского общества материалах содержится иная "правда" об идее "черных дыр". Не Лапласу принадлежит эта идея, а английскому астроному-любителю Джону Майклу, который делится ею в переписке с Генри Кавендишем. Последний, высоко оценив научную сторону гипотезы, предает письмо коллеги огласке на первом же заседании Лондонского Королевского общества, которое незамедлительно дает добро на публикацию воззрений Майкла. Такая статья действительно появляется в журнале этого общества за 1784 год. В ней озерных дырах^есть все, представлены даже математические выкладки о возможной массе космических тел, при которой могут возникнуть сильные поля тяготения, препятствующие прохождению через них света.
Дотошный Пьер Лаплас, не упускавший из внимания ни одного серьезного научного сообщения в областях, которые его интересовали, конечно же, подержал в руках английский журнал. Более того, предполагается, что Лаплас просто-напросто украл ценную гипотезу у Майкла и, выждав лет десять-двенадцать, чтобы выводы статьи окончательно стерлись в памяти современников, а сам автор ушел в мир иной, выдал ее потом за свою, изложив заодно целостную космогоническую теорию происхождения небесных тел, "позаимствованную" у Канта. Но если причастность Канта к своей же идее давно перестала быть секретом, то имя обставленного Лапласом одаренного англичанина до последнего времени сверкало лишь в подворотнях истории науки.
Как вспоминал коллега Лапласа по Парижской Академии наук Доменико Араго, приверженец "бесконечно малых" буквально закипал от гнева, когда кто-то осмеливался заявить о себе просто хорошей научной работой. А уж если в его "вотчине" начинали звучать цитаты не из его трудов, то это было подобно землетрясению. Чаще всего в роли такого "цитируемого" соперника оказывался Жозеф Лагранж, к которому у Лапласа возникла острая и неприкрытая антипатия. Лагранж, напротив, старался не реагировать на колкие выпады "мэтра" в свой адрес. По крайней мере, он не позволял себе, как Лаплас, ввязываться в ненужные баталии частнособственнического характера и опускаться до мелочных "разборок" и сплетен. Этой позиции воспитанный Лагранж придерживался до смертного часа и напоследок с облегчением сказал: "Я никогда не испытывал к кому-нибудь ненависти. Я не сделал ничего дурного, и мне будет легко умирать".
Лапласу, думается, умирать было трудно. Ведь ненависть и насилие сделались его неотъемлемыми чертами. Он постоянно давил своим авторитетом на французскую науку, да так, что в ней в конце концов сложилась парадоксальнейшая ситуация: было или не было в определенной области знания работ Лапласа, все равно многих авторов вынуждали на них ссылаться. С подобным научным "изнасилованием" столкнулся в начале своей творческой деятельности математик и механик Луи Пуансо. Когда Луи вынес на обсуждение ученых кругов один из своих трудов, где ни разу не упоминалось имя Лапласа, то ему любезно посоветовали снабдить его ссылками на несуществующие высказывания "великого геометра". "Как можно представить Академии статью по механике, – удивлялись смелости Пуансо некоторые мужи науки, – если в ней не фигурирует имя Лапласа? В таком виде работа никогда не будет оценена!" Несчастный Пуансо, разумеется, был вынужден уступить этикету и внести имя Лапласа в свою статью безо всяких на то причин. Не правда ли, знакомая картина? Так вот порой и у нас сплошь и рядом к именам молодых ученых безосновательно приписываются имена их научных руководителей, лишь бы диссертация или статья понравилась "авторитетам".
Заметим, что первое "заочное" столкновение Пуансо с Лапласом на научном поприще оказалось таким сильным, что впоследствии у Пуансо сложилось стойкое отрицательное мнение о его заслугах. Он утверждал, что Лаплас никогда не добивался истины, поскольку "она прячется от этого тщеславного человека, который говорит о ней только неясными словами". "Однако, – подчеркивал он, – вы видите его пытающимся обернуть эту темноту в глубину, а своим затруднениям он придает благородный вид вынужденной заботы, как человек, который боится сказать о ней слишком много и разгласить общий с ней секрет, которого у него никогда не было".
Как же в столь неприглядную картину вписывается симпатичный жест Лапласа по отношению к Био, который, вероятно, в его жизни был тоже не единственным? Откуда такая противоречивость в оценке личности Лапласа у его коллег и, тем более, в среде биографов и историков науки? Что она отражает? Внутреннюю борьбу научных кланов или разноголосицу мнений породил сам Лаплас с его взаимоисключающими чертами характера? Заподозрить кого-то в неискренности мы не имеем права, хотя она тоже не исключена. Может тогда имеет смысл поискать не различие, а сходство в этих разноречивых толкованиях? Посмотреть, что обеим сторонам казалось в Лапласе безусловным. Оказывается, все без исключения отмечали его недюжинные способности и всеобъемлющий ум, благодаря которым Лаплас состоялся как выдающийся ученый. Но в ключе наших рассуждений – это далеко не та планка, которая должна быть взята творцом рода человеческого. Тоже полагал и русский просветитель Н.И. Новиков, живший почти одновременно с Лапласом: "Ежели ученый… при учености своей злое имеет сердце, то достоин сожаления, и со всем своим знанием есть сущий невежа, вредный самому себе, ближнему и целому обществу". И все-таки при самой строгой нравственной оценке Лапласа не следует забывать, что он при всей его "звездности" все-таки был обычным живым человеком с присущими ему слабостями и достоинствами.
Злой колдун или добрый волшебник?
Пьер Лаплас не единственная личность в науке, чьи поступки попеременно окрашивались в светлые и темные тона, и кто постоянно шел на поводу своих эмоций в отношениях с окружающими людьми. Подобная противоречивость была присуща и выдающемуся французскому мыслителю Жану Д'Аламберу, одному из основоположников математической физики и прикладной механики, автору великолепного издания «Энциклопедии наук, искусств и ремесел». Тому самому, который в свое время из самых благородных побуждений пробил «дорогу в жизнь» Пьеру Лапласу. Факт, что и говорить, малоизвестный. Взяв его под свое покровительство, Д'Аламбер в 1775 году помогает ему занять освободившееся место профессора Артиллерийской школы в Париже, с чего собственно и начинается блестящая научная и политическая карьера Лапласа.
Наряду с этим Д'Аламбер проявляет, по свидетельству его современников, неразборчивость и явно негативную позицию в оценке результатов работы других исследователей. Какие только, например, замечательные теории и идеи не выдвигал в самых разных областях математики, небесной механики и гидростатики французский академик Алексис Клеро, но Д'Аламбер своей уничижительной критикой неизменно "сажал его на место", стараясь любыми, даже высосанными из пальца доводами, обесценить достижения этого ученого. Явной предвзятостью и целенаправленным поиском мелких недочетов сопровождалась почти каждая рецензия Д'Аламбера при поступлении к нему "нелапласовских" работ.
Однако, не дай бог, было кому отважиться подвергнуть сомнению его собственные труды! "Д'Аламбер повсюду проявляет великое стремление сделать все то, что утверждали другие, – писал Эйлер Лагранжу на счет его "политики" в науке, – но никогда не потерпит, если такие же возражения касаются его исследований". Обвинение Эйлера в использовании Д'Аламбером чужих идей в поисковой работе оставим пока без комментариев. Оно слишком серьезно, чтобы с ним соглашаться без детального изучения существа вопроса. А вот по поводу завышенного самосознания Д'Аламбера Эйлер был безусловно прав.
Качало из стороны в сторону и уже знакомого нам Луи Пуансо. Страстно обличавший Лапласа в недобрых чувствах к другим, он сам весьма негативно и не без зависти относился к появлению более-менее значительных работ по математике и механике. Особенно настрадался от него будущая ученая знаменитость Огюстен Луи Коши, который заложил основы новой математической дисциплины, связанной с теорией функций, математической физикой, математическим анализом и теорией рядов. Коши обнаружил полную беспомощность в споре с другими французскими математиками во главе с Пуансо относительно вновь выдвинутой им теории упругости и введенного в нее понятия напряжения. Вредный Пуансо наотрез отказался воспринять "нелепую", на его взгляд, теорию Коши. "У него там какое-то косое давление!" – публично съязвил он. Конечно, когда вот так безжалостно в пух и прах разносят твои работы, руки невольно опускаются.
Правда, у Огюстена Коши они опустились ненадолго. По прошествии нескольких лет, заняв все-таки свое место под солнцем, он, объединившись с Ж. Фурье и С. Пуассоном, сам начинает издеваться над оригинальными идеями молодого и подающего надежды Эвариста Галуа. "Рассуждения мсье Галуа недостаточно ясны, недостаточно развернуты и не дают возможности судить, насколько они точны. Мы не в состоянии даже дать в этом отзыве наше мнение о его работе", – пишет заключение от имени Парижской Академии наук С. Пуассон.
Не станем говорить о моральном уроне, который нанесла эта беспощадная травля попавшему под обстрел авторитетов талантливому исследователю, посмотрим, каковы были ее последствия для науки. Прошло еще по крайней мере полстолетия, пока предложенная Галуа оригинальная алгебраическая интерпретация, заложившая основы теории групп, не привлекла внимание научных кругов. Получив должное признание, она вошла почти во все фундаментальные и прикладные научные дисциплины. Но это произошло лишь после того, как ничего не подозревавший о работах Галуа немецкий ученый Георг Риман через двадцать лет пришел в Германии к тем же самым результатам, что и его иностранный предшественник. Только тогда французы вспомнили, наконец, о своем соотечественнике, обогатившем математическую науку и, кстати, трагически погибшем на дуэли. (Существует версия, что смерть Галуа стала результатом спланированного и тщательно организованного убийства этого ученого как крайне активного республиканца.)
Однако положивший начало гонениям на Эвариста Галуа, Огюстен Коши на этом не остановился. Видимо, разноса и закрытия перспективной математической теории ему показалось недостаточным, чтобы расквитаться за собственные переживания в начале творческого пути. Теперь он протянул ядовитые "щупальца" к другому молодому таланту – норвежскому математику Нильсу Гендрику Абелю. Через пять лет после инцидента Коши с Галуа Абель представил на обсуждение Французской Академии наук свой "Мемуар об общих свойствах весьма широкого класса трансцендентных функций".
Этот блестящий труд, отправленный академией на рецензирование Коши, надолго затерялся среди других якобы неотложных работ. Так и не дождался Абель прижизненного признания. И причиной тому были неожиданно взыгравший в крови Коши псевдопатриотизм и жесткое противостояние Абелю. Ведь он отлично понимал, что "зеленый свет" в ту пору давался только тем математическим теориям, которые получали оценку "авторитетной" школы французских математиков. Без "особого мнения" Французской Академии ни одна новая теория не могла получить путевки в жизнь. Только после смерти Абеля, ушедшего из жизни в 27-летнем возрасте, его труд стал достоянием общественности. И все это было делом рук того самого Коши, который параллельно своим горячим участием и поддержкой способствовал яркому научному творчеству Жана Фурье и Михаила Остроградского. Вот и разберись в психологии великих людей!
Приведенные случаи абсурдного с точки зрения научной логики поведения из жизни выдающихся математиков охватывают только небольшой отрезок времени истории развития научной мысли во Франции в конце XVIII – в начале XIX веков. В целом история располагает еще большим числом примеров, когда сделавший грандиозное открытие человек, с явно опережающим свое время мышлением, неожиданно меняется и, скатываясь в пропасть глухого консерватизма, сам начинает чинить препятствия становлению всего нового и прогрессивного. Вот какими издержками оборачивается для творцов так называемая "звездная болезнь". Причем внутреннее сопротивление "мэтра" начинающему исследователю, способному генерировать ценные идеи, скорее является правилом, чем исключением.
Во все времена познавшие славу знаменитости всех рангов и уровней проявляли удивительную изобретательность и шли на разные увертки, лишь бы не допустить вторжения новых, энергичных сил на свою "территорию". Зависть и злой умысел, неприязнь и недоброжелательство, ожесточенность и озлобленность всегда стояли на пути больших открытий и изобретений. Как в древние времена великий Платон скупил и сжег все работы своего научного противника Демокрита, так и в современную эпоху маститые ученые, дабы не пришлось потесниться, подменяют науку голым администрированием, прибегают к изощренным интригам, направленным, в первую очередь, на искоренение любой неожиданной инициативы и неординарных взглядов, способных породить сомнения в их "монументальности".
Бороться с такими "перерожденцами" очень тяжело и грустно. В особенности потому, что их перерождению большей частью способствует закладывающаяся в научной среде потребительская атмосфера. "Очень жаль, что, когда человек достигает славы, возникает своего рода заговор, направленный на то, чтобы он больше ничего не создал в науке и превратился в дельца", – высказался однажды об этом досадном явлении Лоуренс Брэгг. Он сам испытал весь яд язвительных уколов и лицемерия, когда был за работы в области исследования рентгеновских лучей удостоен Нобелевской премии. У его преследователей не укладывалось в головах, как это вдруг отдали предпочтение молодому физику, а не тем, кто корпел над этой проблемой годами и даже десятилетиями.
Горькую чашу разочарования испил в молодости и французский египтолог Жан Франсуа Шампольон, сумевший расшифровать неподдающиеся разгадке древнеегипетские иероглифы. Но его успеху почти никто не порадовался. Напротив, он был жестоко атакован всякими завистниками и недоброжелателями, откровенно желавшими ему провала. Такой реакции со стороны ученых мужей Шампольон никак не ожидал. А после открытия жизнь его сделалась просто невыносимой. Сверхчеловеческие усилия, вложенные им в исследования древнеегипетских рукописей, казались сущей ерундой по сравнению с теми стрессовыми ситуациями, в которые ввергали ученого взбешенные "авторитеты" филологии. Их в буквальном смысле душила мысль, что проблему, об которую они безуспешно разбивали свои могучие лбы, разрешил какой-то безвестный "молокосос". Дело дошло до того, что открытие собирались "отменить" из-за выисканных в работе Шампольона мелких недочетов и несоблюдения им некоторых формальностей, которые якобы указывали на его непрофессионализм.
А вспомнить трагические события, в центре которых оказались молодые ученые Бойаи и Майер? Как только в самом начале пути они заявили о себе оригинальными открытиями, то тут же были остановлены цепкой хваткой "стариков"! "Почему они, а не мы?" – этот сакраментальный вопрос, по-видимому, еще не раз сотрясет здания научных институтов и лабораторий, ломая судьбы и надежды очередных "жертв", пока разъедаемый завистью ученый мир не посчитает нужным опомниться и не вынесет сам себе самый строгий приговор в отношении всех мучеников науки, которых за одни страдания уже можно смело причислять к лику святых.
Никто не утверждает, что в ученой обители должны царить тишь, гладь и божья благодать. Без борьбы на пути поиска истины наука существовать не может. В диалектическом принципе борьбы противоположностей заключена эволюция нашей жизни, и там, где отсутствует столкновение идей, отсутствует и поступательное движение вперед. Как совершенно справедливо замечал П.Л. Капица, "если в какой-либо науке нет противоположных взглядов, то такая наука отправляется на кладбище". Однако отстаивание научных взглядов ни в коем случае не должно диктоваться снобизмом и иерархическим чванством, удовлетворять личным амбициям и способствовать разрешению частных вопросов, а уж тем более сопровождаться унижением человеческого достоинства любого втянутого в полемику лица. Этого требует элементарная научная этика. По убеждению Фредерика Жолио-Кюри, "наука сама по себе не моральна и не аморальна. Моральными или аморальными следует считать лишь тех, кто использует ее результаты".
Отсюда в первую очередь необходимо задуматься именно над этикой научного общения, добиться того, чтобы нравственные принципы ученого являлись его "входным билетом" в Храм знаний. Люди учатся на ошибках. Поэтому нам куда более важна горькая историческая правда, чем приправленные ложью биографии мыслителей. Тем не менее историографы и энциклопедисты до сих пор стараются обходить стороной сложные и запутанные этические вопросы в специальной литературе, подавая творчество ученых однобоко, припомаживая и разглаживая на лицах великих каждую морщинку. Зачем? Какая от этого польза? Ученые подвержены "шатаниям" души, может быть, даже больше, чем люди обычных профессий. Именно из-за особых свойств творческой натуры, особого стиля жизни, особого и пристального внимания к ним всего мира, особых привилегий, которые они получают за свой труд, бремя страстей человеческих давит на них с особой силой, и, как ни у кого другого, у людей науки сердце наиболее отчаянно спорит с разумом.
Настаивать на включении в справочники и учебники исчерпывающей информации о жизни выдающихся деятелей науки неразумно, но в монографической литературе не касаться вопросов психологии творчества и забывать про этику – значит, просто попусту переводить бумагу. И уж тем более недопустимы в ней портретные искажения. "Мы не должны дозволять никому переделывать историческую истину…", – говорил замечательный русский врач Н.И. Пирогов. Но кто прислушался к его мудрым словам? Авторы монографий с готовностью переделывают ее то в угоду правящей власти, то подчиняясь экономическому диктату, то исходя из собственных симпатий и антипатий. Научная работа, как и работа по ее отражению, должна быть изолирована от любого насилия, планирования, регламентирования, команд "сверху" и полностью лежать на совести самого исследователя, взявшего ответственность за неё перед собой и богом.
В 1977 году в популярном журнале "New Scientist" (№ 1083) девяностолетний английский физик Э.Н. Андраде, которому посчастливилось работать бок о бок с такими корифеями науки, как Э. Резерфорд, С. Аррениус, А. Флеминг и К. Пирсон, опубликовал свои соображения по поводу царящего в различных научных школах в разные периоды XX столетия морального климата. По его мнению, этические принципы в науке, изменились далеко не в лучшую сторону. В "старое доброе время", как вспоминал ученый, его коллеги при всей скудости лабораторного оборудования, тесноты помещений и дышащих "на ладан" физических приборов были настолько увлечены своей работой, что не замечали этой убогости, и совместные обсуждения научных проблем превращали в праздник, в "веселую увлекательную игру".
Сейчас, казалось бы, для плодотворной научной работы исследователям созданы все условия. В их распоряжении и современные испытательные стенды, и безупречные подручные материалы, и уникальная измерительная техника, но в просторных кабинетах и конференц-залах почему-то нет места ни доброжелательному юмору, ни остроумной шутке, ни безобидному творческому галдежу. Где ни окажись, везде столкнешься с внешней приглаженностью и притаившейся за ней скукой. Из отношений учителей и учеников исчезли прежние открытость и искренность, а многоступенчатая система присвоения ученых степеней и званий только усиливает эгоцентрические настроения объединенных, казалось бы, одной целью людей.
Бескорыстие и благородство не в чести. В почете хищническая хватка и изолированность от всего мешающего "делать" карьеру. Порядочность и научная принципиальность все меньше в ладу с теми, кто историю науки делает и кто ее пишет. Но почему? Почему нормальное творческое общение стало неугодным? Не потому ли, что мы сами бежим от обременительных этических и нравственных ориентиров? Зарываемся от правды, как страус зарывается носом в песок? Может быть, упиваясь благородством Луи Пастера, которое он проявлял к единомышленникам, и одновременно закрывая глаза на его постоянную, доходящую до гнева, невоздержанность по отношению к инакомыслящим, мы тем самым не желаем замечать бревно в собственном глазу? Какая намеренная забывчивость! Или нам просто в кожу въелась привычка преклоняться перед авторитетами, перед любыми исполинами человеческой мысли?
Вот и лакируем этих исполинов, подгоняя их под некий абстрактный идеал, хотя по большому счету ни Пастер и даже ни Лаплас с Ньютоном не были кристально честными и морально чистоплотными людьми. Но кто же тогда абсолютно порядочен? На кого равняться, вступая на тернистую стезю науки? Ищите, смотрите, листайте архивы, только не поддавайтесь литературе "кривых зеркал". Разочарование – большая беда, чем недоочарование. Молиться на ложных идолов опасно. Это все равно, что, призывая на помощь доброго волшебника, вдруг обнаружить, что к тебе явился в его обличьи злой колдун.
И ВЕЛИКИЙ ПАСТЕР ИНОГДА ГРЕШИЛ
Недавно парижская Национальная библиотека приобрела и занесла в свои неисчерпаемые фонды значительную часть личного архива Луи Пастера одного из лучших сынов Франции, считающегося «отцом" современной микробиологии и иммунологии. Историки науки не преминули воспользоваться предоставленной случаем возможности заполнить «белые пятна" в творческой биографии знаменитого ученого. К вящему удивлению некоторые из этих пятен оказались на самом деле черными – великий Пастер тоже иногда грешил.
В частности, американский историограф А. Гейсон из старейшего в США Принстонского университета обнаружил в архиве Постера любопытные сведения, говорящие далеко не в пользу выдающегося биолога Лабораторные Журналы, содержащие записи не для «чужого глаза", свидетельствовали о фактах «некорректного– в ряде случаев подхода Пастера к проведению медицинских экспериментов. Так в 1895 году к Пастеру привели на прием мальчика покусанного бешеной собакой. Недолго думая, ученый ввел ему вакцину, в то время на безопасность еще не проверенную, т. е. фактически преступил гиппократову заповедь «Не навреди". Хорошо, что все обошлось, и новая вакцина вреда действительно не нанесла А ведь могло быть и иначе! Предположи, что Пастер в данном случае был абсолютно уверен в положительном результате инъекции, но как тогда смотреть на другой его поступок, вообще никак не вяжущийся с принятой в ученых кругах этикой и связанный с той Же вакциной?