Текст книги "Юность"
Автор книги: Рюрик Ивнев
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 9 страниц)
– Борик молчит. Хочется ответить – где вы, но громко, умышленно позевывая:
– Должно – быть в Петербурге. – Так легче и спокойнее говорить, но этого мало.
– Боря, ты скоро уезжаешь?
– Да.
Но Верино лицо не печалится.
– Ты знаешь, Боря, я рада.
– Что?
– Что ты уезжаешь – я рада.
– Странно. Ведь ты едешь со мной.
– Нет. Я еду в Москву и не с тобой, а после.
– Что я сделал тебе нехорошего?
– Ты? Ничего. Только я не хочу тебе мешать жить, и вообще я нахожу это ужасным.
– Ужас. Ужас! Ты помнишь вокзал, когда я приезжал. Он был такой, как город завоеванный.
– Нет. Я не помню. Я ничего не помню.
Я бегу от этого. Бегу. Неужели ты не можешь понять? Ты такая умница.
– Ах, оставь эти слова. Комплиментами меня не купишь.
– Ах, что ты, я вовсе не хотел. – Боря вспыхивает.
На террасе осенний ветер поднимает занавески и хлопает ими о периллы. Вера сидит на качалке. Руки заложены за голову.
– Это не от меня, но во мне. Я ничего не могу сделать. Вот прежде, как Ангелу Хранителю молилась тебе, а теперь противно. Противно. И все.
(Пауза.)
– Вера. Ты говорила с мамой?
– С мамой? Зачем? Я никогда ни о чем не говорю с ней. Вот о портнихе говорила вчера, но это не разговор.
– Ах, Вера! Куда мне идти, куда?
– Вы опрокинете лодку, Карл Константинович. Не качайте же, или я сойду.
– Тише. Тише. Не волнуйтесь.
– Ну, что это, Господи, за шалости.
– Нет. Нет. Ведь это не опасно.
– Карл Константинович, гребите лучше, чем дурачится. Смотрите, смотрите, они обгоняют нас.
– О, как грустно, воздух такой хрустальный.
– Ну, довольно вздыхать. Все чувствуют это, зачем еще говорить, что хорошо.
– Кира, мне кажется – вы не правы. Почему же, не дать воли чувству?
– Какому чувству? Ах, как это скучно. Не спорьте.
– Ай, ай, ай, он опять опрокидывает. – Люся Картолина взвизгивает и поднимается.
Лодка шатается еще сильнее.
– Сиди ты, неугомонная трусишка.
– Кира, Кира, оставь.
– Посмотрите, они совсем нас нагоняют. Кто это у них гребет?
– Борис Арнольдович, вероятно.
– Нет, куда ему, он рулевой.
– Это дамская должность.
– Вы его не любите?
– Ах, он такой несносный. Я думаю, это все напускное.
– Что именно?
– Печать эта «нездешняя».
– Он просто…
– Тише, тише, Карлуша услышит. Ведь он поклонник.
– Черт знает, что такое. Я читала вообще, но никак не подозревала, что это так близко может быть между нами.
– Ах, Люси, ты ничего не понимаешь.
– Это только говорят. Но никто не знает наверняка.
– А это что за тип? Карлуша, кто это в той лодке? Лицо незнакомое.
– Это Траферетов. Доктор. Только что кончил.
– Ах, вот, кстати, у меня горло, горло болит.
– Я думал язык от болтовни.
– Не дерзите. Я не люблю.
– Ого! С вами опасно.
– Да! Да! Да!
В лодке, которая обгоняла Картолинскую, сидели барышни Ветровы, Траферетов, Борис Арнольдович и Верочка. Когда лодки поравнялись, молодые начали брызгать друг в друга водой. И от солнечных лучей и ясного голубого дня казалось, что это не брызги воды, а золотые капли дождя.
Когда вышли на берег, весело болтая и шутя, к Боре подошел Карл Константинович.
– Я хотел с вами поговорить.
– Я слушаю.
– Пойдемте в сторону, чтобы нас не слышали.
По дорожке, утопавшей в зелени, они шли молча. Карл Константинович начал:
– Я относительно Траферетова.
Боря вздрогнул.
– Да, насчет Траферетова. Вы любите. Ну и вообще… Нет, нет, я не буду распространяться, но я хочу Вас предупредить.
– Что такое?
– Я хочу вас предупредить, чтобы вы не питали никаких надежд. Мы уже и так обратили на себя внимание. О нас говорят.
– Я вас не понимаю.
– Имейте терпение выслушать. Траферетов не… Ну, он влюблен в Ефросинью Ниловну.
– Боже мой, как же это?
– Так. Влюблен и только.
– Но этого не может быть.
– Верьте, что я вам добра хочу. Послушайте меня и забудьте его.
Вечерело. Зеленые деревья казались вышитыми на синем полотне. Трещали костры. Искры красные летали по воздуху. Пахло луком и огурцами.
Все как-то притихли, сидя на земле вокруг скатерти, на которой были разбросаны закуски. Рядом пыхтел самовар.
– Я давно не помню такого вечера. Верочка, как хорошо. Правда?
– Где Траферетов?
– Не знаю.
– А Боря.
– Не знаю.
– Боже мой, как они долго бродят. Ведь скоро домой.
– А вам можно предложить вопрос?
– Пожалуйста, я буду рад.
– И вы на него откровенно ответите?
– Конечно.
– Честное слово?
– Ну, да. Что за торжественность такая?
(Пауза.)
– А я вспомнил нашу встречу в вагоне. Вы тогда обещали тоже приехать. Помните наш разговор?
– Помню.
– Вы не сердитесь на меня?
– За что? Какой вы странный. Я вас совсем не понимаю.
– И не надо. Я сам не понимаю себя. Вчера был дождь, на террасе у нас холодно, цветы запахли сильнее, и больнее стало вот здесь, в груди что-то. Я не понимаю. Я один. Все время. Все время. А когда с вами – хорошо.
– Траферетов жмет Борину руку.
– Будем друзьями. Да? Мне хочется заплакать. Вам это не кажется смешно?
– Мне? Нет.
(Пауза.)
– Вы немного нервничайте.
– Немного?! Много, много. Я хотел спросить… Вы любите кого-нибудь?
– Я?
– Да, да. Вы. Любите? Правда, это? Ефросинья Ниловна?
– Нет, это не любовь. Я ухаживаю немного за ней, она веселая и потом свободная. Вы понимаете? Это большое преимущество.
– Как? Вы?
– Может быть вы влюблены? И я вам мешаю? Откровенно?
– Что вы, что вы. Я просто так. Если я бы попросил вас пристрелить меня, вы бы пристрелили?
Бледное Лешино лицо стало каменным.
– Как вам не жаль меня? Зачем вы меня мучаете?
– Я? Вас? Простите, я не хотел.
– Я думаю о другом. О своей смерти. Вы понимаете, о своей смерти. Я подошел к пределу. Дальше – тьма, дальше точка. Н-и-ч-е-г-о. – И вдруг опускается на землю и тихо плачет. – Леша, Леша, вы ничего не понимаете.
– Ну, что же это такое? Господа, пойдемте без них. Ведь уже поздно Карл Константинович, вы разве не согласны? Неужели вы хотите, чтобы мы их ждали?
– По большинству голосов, по большинству голосов. Я – за, лично.
– И я!
– И я! Уже холодно! Это не деликатно с их стороны расстраивать компанию.
– Господа не горячитесь, вот они идут сюда.
Показались две фигуры: Бориса и Лешина. Когда они подошли, их осыпали упреками.
– Где вы пропадали?
– Что это за секреты?
Борино лицо было по обыкновению бледнее, глаза темные горели каким-то особенным огнем. Леша Траферетов отшучивался. На обратном пути все были молчаливые и замкнутые.
Две лодки лениво скользили по гладкой поверхности реки. Вода была темная и грязная. А наверху горели ясные звезды, как золотые пуговицы на синем сарафане.
– Василий Александрович! Я к вам прощаться.
– Милый мой, хороший мой, что же вы не предупредили меня, старика, у меня так все нескладно. Ну, ничего заходите.
В единственное окно врывались тусклые лучи. На письменном столе среди желтых осенних листьев окурки папирос и бумага.
– Вы пишите что-то?
– Нет, это так, нечто вроде «мемуаров». Вот мы накроем это лошадкой.
– Какой красивый. Это мраморный конь?
– Единственная вещь собственная Количкина. На уроках скопил деньги и мне старику к дню рождения!.. Потом два письма осталось. Два письма. Борис Арнольдович, вы бы передали их, мне тяжело.
– Кому?
– Траферетову, Леше.
– Траферетову?
– Да. Да. Это его письма.
– Они переписывались?
– Да, они были большими друзьями. Друзья и … Боже мой, но ведь это же страшно.
– Неужели вы не понимаете? Со всяким может случиться.
– Нет, нет, я понимаю.
(Пауза.)
– Может быть, Коля был влюблен?
– В кого?
– В кого-нибудь.
– Нет, нет. Вот конь этот единственный. На уроки, на уроки… гроши… и к… рождению… старику отцу.
– Не плачьте. Я вас всегда расстраиваю. Я уйду.
– Нет. Нет. Я всегда так. Еще немного посидите. На будущий год приедете?
– Не знаю. Не знаю.
– Зачем вы ходите к этому полоумному старику?
Боря вздрогнул.
– Откуда вы взялись?
– Не из под земли же… Проходил случайно.
– Случайно… Случайно…
– Да… Да… Да…
– Но он убит, убит горем. Понимаете?
– Я убит еще сильнее.
– Сильнее убит? Как странно.
– Что?
– Ничего. Я так.
(Пауза.)
Странно шумят ветви. Осень. А я совсем не заметил, как прошло время это. Я пожелтел. Это ужасно. Вместо отдыха. Вот листья целая гряда. Золотые. Наклонился. Взял целую горсть.
– Я хочу вас поцеловать. Можно? – Борины губы приблизились к Лешиным. – Вы меня любите? Любите? Хоть немного. Скажите? Неужели да? Хоть капельку? Чуть-чуть? Но если это так, Боже, тогда я счастлив. Счастлив, как никогда. – Боженька, милый, хороший, спасибо, за то, что Ты исполнил мое желание.
– Мама? Вы не сердитесь на меня? Я очень нехороший. Я знаю.
– Борик, ты нервничаешь, потому это все…
– Вы забыли, забыли тот случай? Забудете, хорошо?
– Да. Да.
(Пауза.)
– С папой надо проститься, а то утром рано он уедет. Я на кухне. Мне нужно. Так ты поторопись, с папой…
Боря стучит в кабинет.
– Папа, можно?
– Входи, входи. Что скажешь?
– Папа, я проститься пришел, я еду завтра.
– Уже? Занятия разве начались?
– Да. Скоро начнутся.
– С Богом. Ты не видел мой портсигар.
– Нет.
– Ах, да, он у меня.
(Пауза.)
– Папа…
– Вот что. Денег у тебя довольно. Мама передала?
– Деньги у меня есть. Я хотел бы переговорить перед отъездом.
– Переговорить? Да кстати, если тебе мало месячных, ты не того… не стесняйся, пиши. Я в этом году прибавку получаю.
– Нет. Не то.
(Пауза.)
– Папа, помнишь тот случай?
– Какой голубчик?
– С карточками.
– С карточками? Какими?
– Ах, неужели ты забыл? Мама еще сердилась.
– Ах, да, это. Ты мне еще вздор какой-то наболтал. Ну, что же… Другой раз прячь. Все мы молоды были, и у всех такие вещи были. Тут ничего особенного нет. Только прятать нужно от детей. А ты оправдывался, и всякий вздор на себя наплел.
– Да, Да. – Боря вспыхнул.
– Конечно, ты думаешь, я этому поверил? У нас в семье всё слава Богу, в порядке. Этого не могло быть.
– Ну, да, да, конечно, я все это выдумал. Вздор. Не знал, как оправдаться. Перед матерью совестно было. Да, конечно, тут ничего такого нет, в этих открытках. Это нормально. – Борины глаза загорелись, руки сжались, и закололо в груди. Боря выбежал из кабинета. Боже! Опять эта боль! О, отец, как это ужасно. Как ты можешь так наказывать? Какой ужас! Какой ужас! Никого! Ни матери, ни отца, ни сестры. Все чужды. Все далеки. Вот Волик может быть подрастет, поймет. А вдруг и он тоже? И он будет таким? О, не дай Бог!
Боря так любил своего маленького брата, что одна мысль о страданиях, которые он должен будет пережить, испугала его. Неужели Траферетов? Один только? Но любит ли он так? Нет, нет, конечно, нет. Он часто думал об этом. Страдал. Но сделать нельзя ничего! Далекий и холодный Леша!
Поезд несся быстро, и дрожащие стекла и колеса мирно, казалось, повторяли: «Нет, не будет, нет, не будет». Нет, не будет, нет, не будет.
– Вы что, кофе будете пить?
– Я? Кофе со сливками, а вы?
– Тоже.
Высокое дверное зеркало салон-вагона отражает Борино веселое лицо до рта только. Глаза Борины не так печальны, как были последнее время там, дома.
– Вы рады, что уехали? – Траферетов мешает ложечкой сахар усиленно, внимательно.
– Очень. Очень?
– А дом? Неужели вам не жаль очага?
– Вы смеетесь. Ведь меня дома не любят.
– Как?
Так! Не любят. У меня сестра была Верочка, вся во мне, а теперь… даже проститься не захотела.
– И все из-за меня. Я ужасный человек.
– Нет, не из-за вас, а из-за меня самого.
– Это тяжело.
– Было тяжело, когда я был там. А теперь – ничего. Я почти счастлив.
– Но это ужасное почти!
– Кофе не особенно вкусный.
– Нет, ничего.
– У нас дома старушка няня чудный приготовляла. Ароматный.
– Боже мой! Если бы вы разлюбили Ефросинью?
– Да я ее и не люблю.
– Ах, нет, не правда, я знаю!
– Вы ничего не знаете, ничего!
– Если бы она вам не нравилась, если бы…
– Вы разве ее любите?
– Я? Никогда. Я не потому нет.
– Ефросинья что? Так, от нечего делать, можно было за ней поухаживать, а вот в Петербурге у меня есть…
– Довольно, довольно, не говорите об этом.
– Какой вы целомудренный. Это так редко теперь.
– Вы не остановитесь в Москве?
– Нет. Я прямо в Петербург, а вы.
– И я, конечно…
– Почему «конечно»?
– Так. Я хочу с вами приехать… туда.
Вагоны медленно покачнулись и остановились у дебаркадера. Был хмурый настоящий вокзальный вечер. Кое-где загорались пронзительные глаза-фонари. Было шумно, бестолково. Тревожный гудок донесся издалека. В Борином сердце были неясные томление и ожидание.
Вокзальная парикмахерская, несмотря на прибывший поезд, была пуста. Мухи, испуганные осенней хмуростью, трусливо жались по карнизам стен и по зеркальным углам.
– Водой прикажите освежить?
– Пожалуйста. – И Боря полузакрыл глаза.
Острый запах неприятного одеколона ударил в нос. Но это ничего. Он готов был прождать так долго, долго и даже чувствовать этот неприятный колющий запах лишь бы длинные смуглые пальцы продолжали тормошить его волосы, трогать то нежно, то с простодушной грубоватостью лицо, шею, щеки. Это ужасно. Я смотрю в зеркало и не могу оторваться от этих рук смуглых, этих глаз. Неужели это правда? Но в этом лице нет ничего, кроме чего-то упрямо-звериного. Лицо некрасивое, но решительное. Южное. В сердце Москвы? Как оно сюда попало – это лицо? Довольно. Довольно. Но глаза впивались сильнее в зеркало. Краска залила бритые напудренные Борины щеки. Помимо воли против желанья в мозгу зародились мысли, картины, бесстыдные, но волнующие и жуткие. Хотелось машинально заменить это смуглое лицо тем, Ефросиньиным, но стало противно точно от прикосновения языка к чему-то слизкому и грязному.
Вот оно. Вот оно. И в Бориных мыслях, как ураган, бушевали одни слова, одни звуки. Бессмысленные, странные: Вот оно. Вот оно. Залито. Залито.
Раздался второй звонок.
Боря расплатился, сунув недоумевающему южанину рубль на чай, и почти бегом направился к вагону.
– Вы чуть не опоздали? Вы взволнованы? Что с вами? – Траферетов берет Борины руки и смотрит в его глаза. – Зрачки расширены. Вы горите. Что-нибудь случилось?
– Ах, нет, ничего.
Медленно плывет мимо окон Москва. Издали звон колоколов бесчисленных походил на нежную, трогательную музыку. День был пасмурный, и золотые купола не горели ослепительно…
Борино лицо вдруг опустилось на Лешины колени. Он громко плакал, а мысленно говорил:
– Господи! Господи! Помилуй мя!
– Какой вы нервный, Боря, какой вы нервный. Сознайтесь, как приятна музыка колоколов. Она вас не успокаивает? А в городе ужасно. Слишком громко. Вы слышите – слишком громко. Вытрите лицо и пойдемте в салон.
– Мне перед вами стыдно, стыдно.
– Ну, успокойтесь, стыдного ничего нет.
– Нет! Очень стыдно. Самого себя стыдно. Вы очень добрый, но я вам многого не могу сказать. Одно лишь скажу: «Я несчастный, ужасно несчастный. Реву, как девочка маленькая. Нет, я не могу так жить, не могу».
Колеса стучат, по-всегдашнему, но говорят другое. Будто бы: «Нет, не несчастный, нет, не несчастный».
– Уже, уже!
– Мамаша, это дядя Фома стоит.
– Подожди, я ничего не вижу.
– Он! Он! Он!
Детский визг, веселые прерывающиеся слова и слезы радости или печали. Толпа носильщиков размеренно одинаковых, с блестящими бляхами в синем.
Все это чужое, чужое.
– Кто нас встречает? Боря? Боря?
– Нас? Погода хмурая. Как в Москве.
– Хуже.
– Мы вместе? На одном извозчике?
– Да. Да. Да. Конечно. Только носильщики разные. У меня уже есть.
И опять что-то острое колючее, обидное. «Я не хочу этого. Не хочу. – До боли сжал губы. – Но нет. От этого не уйти». И глаза невольно обращаются к нему. В ту сторону!
Красивое ясное лицо с серыми глазами. Только синяя рубаха облегает мускулистые руки и широкую спокойную грудь. Опустить бы голову на эту грудь, выплакаться и забыться. И все бы прошло. Все как рукой сняло бы.
– Борик, посторонитесь, мне не пройти.
Боря вздрогнул.
– Да. Так вы на извозчике. Вот за этим барином. Ваш номер?
– 117.
– 117. 117. Хорошо.
Это глупо. Ужасно глупо. Но в эту минуту кажется, что эти цифры – один, один и семь – магические, прекрасные.
Леша стоял рядом и в окно передавал свои вещи носильщику.
– Боря, у вас все готово?
– Все. Все. Идемте.
Длинный пасмурный дебаркадер. Все до боли знакомо. И снова желание, и снова мысли неотвязные. Хочется подойти ближе и прикоснуться к этим рукам, плечам. Боря закрывает глаза. Его толкают, наступают на ногу.
О, Боже, Боже, как это ужасно, как это мучительно. Вот девушка бледная, с синими глазами и плавными движениями. Красивая. Почему не к ней? Почему не к ней это чувство? Было бы чудо. Было бы счастье.
Вот она остановила свой взгляд на нем. Это ясно. Углы губ чуть-чуть улыбаются. В глазах – смешинки. Почему она безразлична, до муки, до ужаса безразлична. Если бы… Если бы… Можно было бы подойти, подойти к ней и сказать что-нибудь, вроде: «Ваше лицо мне знакомо». Или: «Я вас где-то встречал». И знакомство состоялось бы. Возможно – была бы любовь, счастье.
А здесь? Один идет впереди, ничего не понимая, другой рядом (№ 117), он не сможет понять. Как это больно, как обидно. Хочется укусить до крови руки, взвизгнуть, крикнуть, обратить на себя внимание равнодушной механически двигающейся толпе! Закричать: «Помогите. Помогите. Я погибаю». И вдруг неожиданно, неожиданно для самого себя вскрикнул: «Пожар! Пожар»!
На секунду все замерли. И вдруг, точно огромный, сложный механизм, управляющий толпой, испортился. Вместо мирно двигающихся людей – крикливые, вспуганные, суетливые лица. Несколько человек кинулись в сторону, обратную от выхода и часть толпы кинулась за ними. Произошла давка, шум, крик женщин, возбужденные голоса мужчин и среди всего этого треск ломаемых вещей: корзин, чемоданов, сундуков. Многие бросили вещи и кинулись к выходу, другие – в обратную сторону. Борю сжали так, что он не мог повернуться. Среди общей паники, суматохи никто не узнал, что это он крикнул эти бессмысленные, волнующие слова: «Пожар. Пожар».
Да и он сам не сознавал, что это он крикнул. Он не понимал ничего, кроме того, что он вплотную прижат к своему носильщику, выронившему его вещи, что он не может пошевелиться. Запах кожи, пота и дешевого ситца и теплое дыхание красного, близкого рта заставило закрыть его глаза и предаться мучительному бесстыдному, но одурманивающему наслаждению. В состоянии полузабытья схожем с ощущением лунатика, двигавшегося бессознательно навстречу опасности, как бы желая отметить этой минутой всем прошлым лишениям и неосуществленным надеждам, Боря приблизил свои губы к его рту и впился долгим томительным поцелуем.
Еще минута и настало отрезвление. Поняв мишурную опасность, толпа постепенно успокаивалась, стало свободнее, перед бледным лицом Бори, внезапно побелевшим, горели недоумевающие вопрошающие глаза носильщика. Секунда нерешительности промелькнула, и Боря, инстинктивно защищая себя от неприятного и обидного положения, продолжал симулировать испуг и нервное напряжение.
– Бога ради, помогите, защитите, я так боюсь огня. – Он взял руку носильщика и, обратив на него умоляющие глаза, шептал: – Пожар! Пожар! Вы слышите! Я так боюсь.
– Не бойтесь, ничего уже нет, это воришка какой-нибудь крикнул, чтобы, пользуясь суматохой вещи понахватывать.
Леша Траферетов оказался рядом.
– Не нервничайте. Вы бледны как бумага. Где ваши вещи? Носильщик, найди сейчас же, корзину с котомкою коричневой. Скорее на извозчика. Черт знает! Помяли вещи. Кретины!
– Кто там?
– Это я, Траферетов.
– Войдите, Леша.
На кровати, с какой-то примочкой на голове лежал Боря. В единственное окно продолговатой, заставленной какой-то мебелью и бесчисленными этажерками с книгами комнаты, заходящее солнце бросало тусклые красноватые лучи.
– Странная у вас комната! Точно мебельный магазин.
– Лень было искать. Я первую попавшуюся взял. Чисто. Спокойно. Это главное. А вы где?
– Я недалеко. У сестры, двоюродная. Пока. Потом буду искать комнату.
(Пауза.)
– Ну, как вы себя чувствуете?
– Голова болит. Не спал.
– Можно мне, как доктору вас осмотреть?
Боря сделал протестующий жест.
– О, нет, нет. Сейчас не могу. Я не принимал ванны еще.
– Ну, так что ж?
– Нет, неприятно грязным…
– Но ведь я доктор.
– Ах, нет, мне неприятно, если вы будете меня когда-нибудь вспоминать и в таком виде.
– Дайте одеколон?
– Вот там, на этажерке. Здесь не душно? Ну, ничего, побрызгайте.
– Ей-Богу, вы странный, какой то.
– Ну, хорошо, странный, я это знаю сам. И что же?
(Пауза.)
– Да нет, ничего, я так.
– Вы можете сесть около меня?
– Могу.
– Будете слушать?
– Буду.
– Я очень несчастный.
– Опять?
– Вам это наскучило?
– Нет, но вы внушаете себе это…
– Слушайте дальше. Я к вам расположен так, как ни к кому. Я вас люблю очень.
Леша наклонил голову.
– Тронут.
– И вот я вас прошу не бросать меня. Я знаю, я скучный, я странный.
– Боже! Боже!
– Нет, нет, я знаю. Вы сами же сказали.
– Да, но я не говорил, что с вами скучно, наоборот.
– Ну, все равно. А впрочем, я устал. Вы понимаете, я вас люблю. Дайте мне вашу руку. Вот так я буду ее держать. Хорошо? Вы никогда не писали стихи?
– Нет.
– Жаль. Я вас познакомлю с поэтом одним. Он очень музыкально пишет, я люблю его стихи, и читает он их красиво, но я музыку люблю, а смысл не улавливаю. Но ему это говорить нельзя. Он обидится. Его стихи:
К волне моей, к волне моей приникнем
И будем мы, как каменный овал.
Смотрю в глаза. Зачем, зачем твой лик нем?
Зачем меня восторг околдовал?
– Вам нравится?
– Как вам сказать…
– Боже мой, конечно откровенно.
– Нет.
Длинные коридоры, из которых один освещен, другие совсем нет, постепенно наполнялись публикой. Молодежи, как всегда на литературных вечерах, было больше. Молодые лица, улыбки, еще свежие и юные. Восторженные взгляды, смех, шепот. Боря стоит в углу, у окна не освещенного совсем. О чем-то думает. Темные глаза печальны.
– Кто читает?
– Литвинов.
– Литвинов читает, скорей идемте, мы опоздаем.
– Еще не началось.
Толпа бросилась в залу. Коридоры опустели.
– Вы тоже здесь?
– Да.
– В штатском?
– Я с военной формой распростился. – Карл Константинович в штатском старом костюме, какой-то нескладный и неузнаваемый.
Борины глаза удивленно раскрываются.
– Совсем?
– Совсем.
– Почему это?
– Да так. Потом расскажу подробнее. История одна. Это грустно.
– Что?
– Да все. Однако, идемте, уже началось.
Я пою, и мне море вторит.
Я плыву, и волна горит.
Забываю последнее горе,
Забываю, что сердце таит.
И вокруг заходящие волны
И вокруг – печаль, испуг.
Я неясным восторгом полный
Целую пальцы рук…
И опять зеленая пена.
И вокруг – печаль моя.
Я люблю. Ты любишь. Измена.
Чья любовь? Моя? Твоя?
Вдруг резкий свист оглашает залу.
– Это безобразие.
– Глупо.
– Не прерывайте, не прерывайте.
Несколько человек из близких к Литвинову окружают эстраду и аплодисментами стараются заглушить свист и крик. В зале волнение. Звонок председательствующего жалобный и заглушаемый звуками голосов. Боря усиленно аплодирует, стоя у самой эстрады. Бледное, растерявшееся лицо Литвинова выражает беспомощность.
– Тише, тише, дайте слово автору.
На эстраде опять Литвинов.
– Мне грустно, что таким скверным способам вы выражаете порицание стихам. Здесь свобода слова, каждый может критиковать, но не свистеть.
– А вы не читайте ерунды!
– Тише, тише не прерывайте.
– Я кончил.
Опять взрывы рукоплесканий и… оглушительные свистки.
К Боре подходит Траферетов.
– Вашему любимцу не везет.
– Ах, оставьте. Вы еще смеетесь.
– Да я не смеюсь.
– Не мешайте, я сейчас буду выступать.
– Вы говорили хорошо. Но не в этом главное. Лицо ваше изумительно выразительное.
– Вы смеетесь?
– Нет. Нет. Что вы?
– А я думал всегда, что я уродик.
– Вы-то?
– Да, я.
– Оставьте. Я не мог оторваться от вашего лица. Знаете, Литвинов, ваши стихи меня волнуют, они музыкальны и красивы. Вас не все понимают. Тем более, я ценю таких, как вы.
– Не говорите мне этого.
– Отчего?
– Как вам сказать? Вы меня, может быть, и так поймете.
– Нет. Нет.
– Тогда слушайте, только не сердитесь. Вы мне не можете доставить того наслаждения, о котором я мечтаю. Вы слишком далеки от меня.
– Я?
– Ну, словом, я бы вас не мог полюбить.
(Пауза.)
– С чего вы взяли? Мне совершенно не нужна не дружба ваша, не любовь.
– Тем лучше.
– Почему он вам не нравится?
– Кто?
– Вы же понимаете. Литвинов.
– Потому что нравитесь вы.
– Это каламбур?
– Нет. Это жизнь.
– Что это с вами? Вы серьезно?
– Да. Совершенно.
– Я удивляюсь.
– Чему?
– Вы то бредили Литвиновым, а теперь…
– Я бредил его стихами, и теперь брежу, а его я не люблю.
– А меня?
– Да.
– Что «да»?
– Люблю.
– Вы как женщина. Такой же нервный, капризный.
– А вы не догадливый.
– Ах, не хочу я быть догадливым. Не хочу. Слышите? Мне жалко вас. О, как жалко.
Что это? Неужели опять одиночество? Опять муки и горечь? Леша два дня не приходил. Боря на своей узкой кровати, лицом к подушке. В комнате темно. Не хочется зажигать лампы. Сегодня звонил Карл Константиныч. Но разве он может заменить Лешино отсутствие? Что делать? И Боре кажется, что это нарочно кто-то невидимый подстраивает неудачи. Хочется плакать. В душе пусто, холодно. Написать? Нет, подожду, подожду еще.
– Можно к вам?
– Войдите.
Входит сосед по комнате, студент Иртымьянц.
– Вы хандрите?
– О, если бы вы знали, как мне скверно. – И Борино лицо глубже прячется в подушку.
– Может быть, я вам могу помочь.
– Вы? – Боря поднимается и внимательно вглядывается в лицо Иртымянца.
Черные маслянистые глаза, изогнутые брови, рот сочный и от бритых усов синяя полоска на верхней губе. Вдруг вспоминается Московский вокзал. Парикмахерская. И то же чувство. Та же острая боль пронизывает сердце.
– Вы? Вы? Хотите помочь?
– Да, я, хочу помочь, – улыбается Иртымьянц. – И в этой улыбке что-то недоговоренное, что-то свое.
Борино лицо близко у наклоненного лица Иртымьянца, и губы, как камень, нагретый солнцем. Все ближе. Острое наслаждение пронизывает все тело. Тихие – неясные мысли: вот оно счастье настоящее, зовущее. И, как сквозь сон, вспоминается Траферетов, Карл Константинович и другие, точно на другом берегу они все, дальше, дальше. Этой минуты никогда еще не было. Это первая. Что за счастье! Да, стоило страдать и жить для этого. Любит? Любит?
И вдруг острая режущая боль. Боря схватился за щеку и сейчас же отдернул руку. Она была теплая и липкая. Капли крови упали на пол и как бы застыли.
– Вот тебе еще!
– И снова безумная, режущая боль, и еще более режущее отвратительное слово!.. вылетело из уст Иртымьянца, точно что-то мокрое и тяжелое упало.
– Вы на новой квартире? Я едва вас нашел.
– Да, я должен был переменить комнату.
– Должен?
– Да, именно должен.
– Я не понимаю, неужели что-нибудь случилось?
– Вышли неприятности.
(Пауза.)
– Леша, вы знаете, Леша, мне вам хочется все рассказать, все – это так томительно и больно, страдать одному. Может быть, вы меня пожалеете, но прежде вы должны мне дать слово, что вы ничему не удивитесь, не возмутитесь и… не ударите меня…
– Что? Ударите? Я вас совсем не понимаю.
Боря колебался, рассказать ли ему все, открыться ли? Печально смотрели темные глаза, и губы были бледны, против обыкновения. Откуда-то издали доносились звуки рояля, тоскливые, скучные, и вспомнился родной дом и Верины гаммы: сердце сжалось томительно и жутко.
– Вы помните наше знакомство?
– Помню.
– Я был очарован вами, ну прямо-таки влюблен. Когда вы не исполнили свое обещание и не приехали, я тосковал, я ходил как лунатик по комнатам, тоскливо сжимая пальцы. Вера всегда спрашивала: «Что с тобой»? Я не мог ей сказать правду и выдумывал что-то. Она жалела меня. Ведь прежде она меня любила. А потом – приехали вы, и я узнал об этом совсем случайно, от Василия Александровича. Может быть довольно? Больше не рассказывать?
– Нет, лучше говорите.
– Мы говорили с ним часто о вас. Я думал, почему вы приехали и не приходите ко мне, мне было обидно, горько, я стал другим человеком, и дома меня не узнавали. Я так изменился и всё вы… Вы были виноваты. Потом мы встретились. Я ждал от вас многого, но я ошибся.
(Пауза.)
– Понимаете теперь, сколько усилий мне стоило рассказать все вам? Вы чувствуете, как это ужасно быть одиноким и не понятым. Теперь я к вам отношусь по-другому. Когда я узнал вас ближе, я как-то помирился с мыслью, что вы не будите никогда моим другом, другом близким.
Траферетов молчал. Опускал свою темную голову, и, казалось, что он застыл, окаменел.
– Вы меня слушали? Поняли?
– Я это смутно чувствовал. Вы такой нервный, больной. Но я ничего не знал определенного. Мне вас жаль, но ей – Богу я ничем не могу вам помочь. Я не негодую, не презираю вас, как вы ожидали. Вы это не поймете, но мне противно. Противно, так, как вам должно быть противно сближение с женщиной. Я не ошибся?
– Да. Да. Это ужасно. Мучительно. Мне противны ласки женщины. Вы знаете – я пробовал, я мог, но это было невозможно. – Борино лицо потемнело. Вспомнились острые жуткие минуты сближения с Ефросиньей.
– Я вас понимаю. Понимаю, вам противно это, как мне то.
– Леша, не сердитесь на меня. Не ругайте особенно. Спасибо вам за все, за все то, мне вы мне дали. Для меня и это было много. Только не думайте обо мне очень дурно. Это вне меня. Я боролся, мучился, но что же я сделаю? Я слабый, ничтожный. Хотелось плакать сильно, бурно, но было мучительно стыдно. Меня ударили.
– Что?
– Недавно меня один студент ударил по лицу. И потом еще раз. Видно, мало было. Потому я и перешел на новую квартиру. Неудобно было оставаться. Понимаете – скандал. Позор. И я в роли… Боже, Боже, до чего я дошел… Вы не приходили несколько дней, я тосковал, мучился. В это время зашел он, этот студент. Такой ласковый приятный, и потом туземец, я много слышал о них. Я не мог сдерживать больше себя. Тоска, одиночество, холод и рядом свежее милое лицо. Хотелось забыться, закружиться в неизведанном вихре. Он как-то странно улыбнулся. Я принял это за призыв. Кинулся. Целовал. И вдруг этот удар, и кровь, кровь. Лицо мокрое, липкое, теплое и потом эта кличка ужасная, позорная пронизывающая. Леша! Леша! Я не хочу умирать, я хочу жить, а мысли о смерти все чаще приходят в голову. Что же мне делать, что? Скажите Леша. Отбросьте все предрассудки и скажите прямо. Вы вероятно в последний раз у меня, и мы больше не увидимся, это же понятно, что мы больше не можем встречаться, пожалейте же меня, скажите в последний раз, как другу, как больному другу, может быть умирающему, может быть самому несчастному.
Леша молчал, потом вдруг начал говорить тихо, странно, будто чего-то стесняясь.
– На этот счет существуют разные взгляды. Я так мало интересовался этим вопросом, но я могу вам кое-что посоветовать, как доктор. Надо лечиться…
– Нет, нет, я не хочу, я не могу.
– Вы же страдаете от этого?
– Да, да, но я не хочу лечиться, не хочу, да и это невозможно, это не лечится.
– Тогда сходитесь с людьми, которые вас понимают.
– Но я не могу сходиться с холодным расчетом. Мне противно одно физическое удовлетворение, я не могу так… Я не могу представить себе, что я могу… С тем… кто мне не нравится. Мое горе, моя беда в том, что мне нравятся те, кто или с презрением отворачивается от меня, или… бьет, как провинившегося щенка.