Текст книги "Заколоченные Сердца (ЛП)"
Автор книги: Рут Стиллинг
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 18 страниц)
Дед Мороз
Поход начинался задолго до рассвета, если зарю вообще стоило принимать в расчет, учитывая широту и время года. Боясь проспать и остаться дома, я вставал первым и уже одетым дожидался взрослых – отца и брата. Почему туда не брали женщин, мне никто не объяснял, а я не спрашивал, гордясь первым мужским делом в своей, мягко говоря, незрелой жизни.
К базару мы шли молча, чтобы лишний раз не открывать рта на морозе. Возле первого павильона (им служил ангар для дирижаблей, которыми первая латвийская республика тщетно надеялась защититься от соседа) уже собралась тихая толпа с фонарями наготове. Гуще всего она, разумеется, была у ворот обнесенного передвижной изгородью крааля. Ввинтившись в стену спин, мы старались, не растеряв друг друга, оказаться поближе к цели. Но когда ворота распахнулись, течение вынесло нас к невыгодному для других углу. Тут стояли наиболее дорогие и самые высокие елки, не влезавшие в малометражные во всех измерениях новостройки. Отец, однако, признавал только те деревья, что упирались в потолок нашей старой квартиры.
Помятые, но довольные, мы возвращались с добычей домой и ложились досыпать, доверив женщинам – маме и бабушке – украшать елку гэдээровскими игрушками, которые все еще назывались “трофейными”. На мою долю оставляли только деревянного божка со сломанным ухом, выцарапанным кошкой глазом и порыжевшей от старости бородой. Конечно, я знал, откуда берутся подарки, за которые мне приходилось умело торговаться с родителями. Но этот Дед Мороз был персональным идолом. В маленького, а тем более ущербного бога поверить проще, чем в большого и всемогущего. Поэтому в детстве все – язычники. В старости, впрочем, тоже. Мать, например, впав в детство, поверила в самолеты, которые, подчиняясь неведомому ей расписанию, и впрямь, как солнце, прилетают с Востока и улетают на Запад.
Представляя личную – мою – мифологию, Дед Мороз исполнял не все, а только самые потаенные желания, о которых я сам не догадывался. Он приносил сны. Лучший из них я запомнил навсегда.
Прямо за базарными ангарами, сквозь сутолоку портовых амбаров, за плоской полосой светлого моря, на другом берегу не замеченного картой пролива открывалась земля, которая называлась Швецией и вызывала во мне судорогу неизъяснимого восторга.
– Пролив? Швеция? Блондинки? – встрепенулся Пахомов и обрадовал вердиктом: – Пробуждение либидо.
– Либидо, да не то, – парировал я выпад Фрейда, ибо твердо знал, что в этом сне родилась другая любовь – к Северу.
Как компас, я всегда нацелен на Север, возможно – из фронды. Ведь Север – диссидент культуры. Это – единственная альтернатива Югу. Снизу к нам вел шелковый путь цивилизации, сверху проникало варварство. И каждый раз, когда наша история, избалованная пластичной античностью, уступала грубому соблазну Севера, она горько жалела о своем падении. Но искус приходит снова. Нам, как той же магнитной стрелке, не избавиться от Севера, потому что там родилась эстетика, которая со временем стала нашим этикетом.
Это произошло тысячу лет назад, когда случилось исландское чудо. Всех островитян тогда было не больше семидесяти тысяч – меньше, чем в Афинах Перикла или Флоренции Медичи. К тому же исландцы не умели писать. Но именно они создали свои стихи и нашу прозу. В исландских сагах впервые появились черты, ставшие итогом стилистических поисков западной словесности. Это – лаконичная недоговоренность, ироническая недосказанность, повествовательная нейтральность, общая сдержанность красок – “цвета воды”, как любил говорить Бродский. Северная практика умолчания напоминает тот столь уместный в этих широтах айсберг, которому подражали Хемингуэй, голливудские ковбои и подростки, выросшие, как я, на Аксенове. От частого употребления этот стиль оказался литературным штампом и популярным характером. Эстетический идеал смешался с этическим и стал школой жизни. Я сам в ней вырос, еще не зная, что правильный диалог можно найти не только в “Великолепной семерке”:
– Сколько тебе лет, исландец?
– Восемнадцать.
– Ручаюсь, что других восемнадцати ты не проживешь.
В исландских сагах умирают как у Беккета: “Хрут взмахнул секирой и ударил Эльдгрима между лопаток так, что кольчуга лопнула. Эльдгрим упал мертвый с коня, как и следовало ожидать”. Женщины в сагах признаются в любви, как это могла бы сделать Брет Эшли: “Он высок ростом и кажется мне красивым”. Мужчины напоминают Атоса: “Из всех людей, – говорит коннунг, – Халльдора было труднее всего испугать или обрадовать. Выпадало ли ему счастье или несчастье, он ел, пил и спал не меньше, чем обычно”. И, конечно, никогда мы не услышим ободряющий или осуждающий голос автора. Эта искусно избегающая орнамента словесность возвела простоту в прием, создавая эффект путем вычитания – как Кафка. На все саги нашлась лишь одна метафора, и она бы ему понравилась: “Он был обременен виной, как можжевельник иглами”.
Первого в своей жизни исландца я встретил в баре-гастрономе “Москва” на Брайтон-Бич. Он был так пьян, что мне не удалось выяснить, как и зачем он туда попал. Но, наученный сагами, я видел в нем всех его предков и наливал им из своего графинчика.
Дело в том, что Исландия, как Лев Толстой, помнит обстоятельства своего рождения и может перечислить всех, кто при этом присутствовал. Заселившие остров колонисты оставили нам свои имена и судьбы. Благодаря сагам мы их всех знаем как облупленных – от кого родились, на ком женились, но главное – кого убили. Самая богатая в европейском Средневековье словесность походила на уголовную хронику, ибо, как и сейчас, популярная литература тогда редко интересовалась сюжетами, если они избегали трупов.
Саги заменяют Исландии не только историю, но и исторические достопримечательности. В пустынной стране, на столь безжизненной земле, что американские астронавты репетировали здесь свою лунную эскападу, культурным наследием становится упомянутый в сагах ландшафт. Не чистенькая столица, сманившая к себе почти всех островитян, не скромные церквушки, построенные из привезенного леса, а каменистое Поле Закона служит сердцем исландской древности. Здесь, в котловине большого озера, возле трещины, разделяющей континентальные шельфы Старого и Нового Света, тысячу лет назад, как напоминает туристам ЮНЕСКО, родился первый парламент – альтинг.
Исландия тогда была мечтой анархиста. Еще не придумав себе правительства, она жила без войн, налогов, полиции, палачей и тюрем. С правосудием справлялась кровная месть, дававшая сагам сюжет, мужчинам – урок, нации – темперамент.
– Пойдем в усадьбу, – говорит герой любимой народом “Саги об Эгиле”, – и, как подобает воинам, убьем всех, кто нам попадется, и захватим все, что сможем захватить.
– Мы все, конечно, викинги, – сказал мне стокгольмский цветовод, – но исландцы хуже всех. Шведы ищут престижа, датчане – удовольствий, норвежцы – простых радостей, одна Исландия – темная лошадка Скандинавии.
Оно и понятно, ведь это страна, где строчку из саги – “Земля разверзлась перед всадником и поглотила его” – сопровождает флегматичный комментарий: “Такое не редкость на острове с бурной вулканической деятельностью”. Возможно, она виновата в том, что на каждую душу трехсоттысячного населения по-прежнему приходится больше всего поэтов, а также – симфонических оркестров и гроссмейстеров, включая поселившегося в Рейкьявике Роберта Фишера, которого многие считают берсерком от шахмат.
В окрестностях этого дальнего фьорда очень мало людей, чуть больше коров и совсем нет дорог. По твердой траве можно ехать куда угодно, если не боишься свалиться в море. Заблаговременно остановившись, я вышел из наемной машины и, передвигаясь ползком, добрался до края, чтобы свеситься с утеса, насколько хватало смелости. Внизу, далеко внизу, плавал тюлень, похожий на Одина. Он что-то кричал или лаял, но грохот волн заглушал все остальные звуки. Перевернувшись, я оглядел сушу и обнаружил в ней мелкую яму. Чуть раскопанное городище обнажило останки землянки, а в ней – насыпанное грунтом ложе хозяина. Воровато оглядевшись на предмет археологов, я улегся в постель викинга и притворился им.
“Колдовство, – уверяют саги, – действует только на спящего”.
Поверив им, я туго закрыл глаза, надеясь увидеть своего любимого героя – Квасира.
Северные боги нравятся мне не меньше южных. В них есть архаическая неотесанность. Сегодня мы предпочитаем ее лакированным олимпийцам, изувеченным той болонской школой, что изображала всех кумиров на одно лицо – от Аполлона до Сталина. Увернувшись от истории, асы “Эдды” сохранили индивидуальность – смертную, корявую, ущербную и завидно оригинальную. Про каждого можно рассказать анекдот. Тор боролся со старостью и заставил ее отступить. Химинбьерг слышит, как растет шерсть на овце. Богиня красоты Фрейя ездит на кошках и любит воинов – с поля боя ей достается половина убитых. Вторая идет Одину. Главный и мудрый, он на пирах ничего не ест, только пьет, как Веничка. И это естественно: в северном мире, живущем морем, вообще все льется. Даже смерть тут жидкая. Она вливается в жилы павших, заменяя собой дух и кровь, как об этом сказано в “Беовульфе”:
…покуда в сердце его
не хлынула
смерть потоком.
Спасти от нее в безнадежной религии варягов не может даже высшая мудрость. Об этом рассказывает история сотворенного из слюны богов Квасира, чье имя восходит к тому же корню, что и наше “квасить”.
– Он был так мудр, – пишет в “Младшей Эдде” Снорри Стурлусон, – что нет вопроса, на который он не мог бы ответить.
Однако и ученость не спасла его от страшной участи.
– Квасир, – продолжает Снорри, – захлебнулся в мудрости, ибо не было человека столь мудрого, чтобы мог выспросить у него всю мудрость.
– Поэтому, – добавлю я, – мы придумали интернет, и Квасира можно считать его первым патроном и мучеником.
Мир как дерево. Такая метафора кажется странной только тем, кто к ней не привык. Но в северных мифах вселенная, созданная из трупа великана Имира (его кровь – моря, кости – горы, зубы – валуны), сохраняет антропоморфные черты, которые ей опять норовит приписать новая наука. А дерево ведь и впрямь похоже на человека, во всяком случае когда он тянется вверх. Поэтому, если забыть о глобусе, удобно верить в мировое дерево, чья вертикаль пронизывает многоэтажную метафизику корней и кроны. Впитывая судьбу из родной почвы, вечнозеленый ясень Иггдрасиль растет, задевая головой небо. Этим дерево тоже похоже на человека.
Не эта ли глухая память об историческом родстве гонит нас зимой из теплого дома? Вернувшись с мороза, мы вносим елку под свою крышу, ставим в красный угол, наряжаем как себя и называем праздником.
Больше любого другого я люблю это странное время года. Ничьи дни, когда, умилившись вместе с Америкой Рождеством, мы вступаем в волчью пору декабря. Дождавшись его, я пользуюсь язычеством зимы по назначению. Днем сижу, как Дед Мороз, под елкой. Ночью сплю возле нее, надеясь, что навеянные волшебным деревом сны сбудутся, по исландскому поверью, – так, как я их истолкую.
Сага об исландцах
Жил человек” (так обычно начинаются исландские саги), который до визга полюбил эту страну еще тогда, когда его не выпускали дальше Бреста, и этот человек был мною. Положение, однако, не стало безвыходным, потому что лучшие достопримечательности Исландии – непереводимые стихи и непревзойденная проза. Первым я верю на слово, например таким:
Еле ползет Время. Я стар и одинок.
Не защитит Конунг меня. Пятки мои
Как две вдовы: Холодно им.
Изощренные до невменяемости стихи и скальды были первым исландским экспортом, только потом пришел черед трески и блондинок.
Сагам повезло больше. Они гениальны на любом языке, но лучше всего – на кинематографическом. Я об этом и раньше догадывался, но в этот раз мне открыл тайну главный саговед страны, которого я выловил в президентской библиотеке Рейкьявика.
– Когда мой коллега приехал в Голливуд, – рассказал он мне старую историю, – его отвели в секретную комнату, где лежали все сорок исландских саг в английском переводе. Здесь, сказали ему, мы черпаем сюжеты, тон и характеры для наших вестернов, которые, как и саги, повествуют о рождении закона и борьбе с ним.
При этом саги пользуются прозой так, будто ее нету. Ее, впрочем, тогда действительно не было, и у нас ушла тысяча лет, чтобы вернуться к той же точке – забыть все, чему научились, и писать, как в сагах, только нужное. Эта брутальная проза избегает любых украшений, всякого пафоса и выражает эмоции ироническими недомолвками – как Клинт Иствуд или Гуннар, сын Хаммуда и Раннвейг, который и в драке был так спокоен, “что его держал всего один человек”.
– Я обещал, – говорит перед атакой Торгейер, – принести Хильдугинн твою голову, Гуннар!
– Едва ли это так важно для нее, – отвечает Гуннар, – тебе, во всяком случае, надо подойти поближе ко мне.
Саги – главное сокровище Исландии. Недаром единственный полицейский, которого я встретил во всей стране, охранял пергаментный манускрипт лучшей из них – “Саги о Ньяле”. Прильнув к стеклу, я жадно глазел на невзрачную книжицу. Бисерные буквы бежали по строчкам, как муравьи, если бы те смогли выжить в исландском климате. В соседнем стеллаже меня ждала “Старшая Эдда”, и я перестал дышать от благоговения. Шартр Севера, эта ветхая книга была тем великим монументом, что сохранил европейцам альтернативу олимпийской мифологии.
Самое поразительное, что исландцы до сих пор все это могут читать. Не как мы – “Слово о полку Игореве”, не как англичане – “Беовульфа”, а как дети – “Три мушкетера”: ради драк и удовольствия. Объявив свой язык живым ископаемым, власть запрещает пользоваться чужими корнями, а когда приходит нужда в новых словах, чиновники и поэты создают их из старых. Телефон называется “нитью”, телевизор составляют глаголы “видеть” и “забрасывать удочку”, компьютер объединяет слово “цифра” с пророчицей “вёльвой”, что указывает на способность машины рассчитать будущее.
Поэтический язык, лишенный международных корней и сажающий в одно слово два “th”, невозможно выучить, во всяком случае – по пути. Но я все равно старался, ибо он встретил меня уже на трапе. Оказалось, что исландцы крестят свои самолеты в честь вулканов. Мне достался как раз тот, благодаря которому я застрял на неделю в Париже, причем, напомню, в апреле. Это была самая счастливая катастрофа в моей жизни, и я никогда ее не забуду вулкану Эйяфьядлайёкюдль. Хорошее имя для дочки, потому что назвать так кошку не позволит охрана животных. Оставив вулкан в покое, я углубился в разговорник. Три слова дались мне легко: “takk”, “sex” и “vodka”. Первое значит “спасибо”, остальные – забыл.
Вооружившись знаниями, я приготовился к долгожданным приключениям, ибо всегда мечтал увидать места, где сочиняли саги, посмотреть на людей, чьи предки натворили то, что в них описано, – и попробовать их еду, о которой я так много слышал, в основном чудовищного.
Среди поваровВсе началось, как водится, в нашем веке, 11 сентября.
– Террор, – объяснил мне Болдвин Йонсон, родоначальник гастрономического фестиваля, – целился в Америку, а досталось всем. Когда туристы перестали посещать даже наш безопасный остров, мы решили сделать Рейкьявик кулинарной столицей – и сделали.
– В Исландии, – начал мой хозяин парадную речь, – четыре тысячи триста фермеров, и я всех знаю в лицо.
– Потому что они фермеры?
– Потому что они исландцы, нас ведь всего триста тысяч. На каждой ферме, – продолжил он, – дюжина коров, три сотни овец, полсотни бродячих кур и лососевая речка. Парники освещает энергия гейзеров, вода течет с гор, людей мало, домов мало, дорог мало, железных нет вовсе, зато моря хоть отбавляй, особенно после того как мы победили англичан в Тресковой войне. Экологическая глушь, Исландия бесперебойно производит чистоту – как кармелитские монашки. Вот почему наша еда такая вкусная: рыба свежа, как поцелуй волны, мясо пахнет цветами, и водку зовут “черная смерть”.
Объявив Рейкьявик столицей самой модной сегодня скандинавской кухни, Исландия каждую зиму свозит к себе на состязание лучших поваров Европы и Америки. С тремя из них я въехал в город. Молодые, бритоголовые, обильно татуированные, они походили на киллеров. Ревнивые, как тенора, повара держались вместе, зная, что другие не понимают их языка и страсти.
– Мидии, – сказал мне один, – я припускаю в сыворотке.
– А где вы ее берете?
– Но она же всегда остается, когда делают рикотту.
– А если я не делаю рикотту?
– А что же вы тогда делаете?
Тут в нашу беседу вклинилась реплика об исландской баранине. О ней говорили как об адюльтере – с придыханием, опустив глаза и облизываясь.
Добравшись до Рейкьявика, мы разделились по интересам. Я отправился осматривать город, повара – его пробовать: воду и соль, белизну которой здесь берегут, как фату невеста. Достаточно одной ржавой гранулы, и порыжеет весь урожай сушеной трески.
К обеду мы собрались за овальным столом. Первым на кусках лавы подали исландское масло. Оно обязано своей славе приморским коровам, которые заслуживают собственной саги. Лучшее молоко получается у тех коров, что пасутся на пляже, слизывая морскую соль с травы. Поэтому в Латвии – чудная сметана, в Эстонии – творог, а в Корнуэлле – двойные девонширские сливки. Хлебом был грубый каравай, выпеченный в горячем пепле, черным кольцом окружающем тот самый Гейзер, что дал имя всем своим родичам. Не уверен, что это сказалось на вкусе, но вулканический бутерброд поразил мое воображение. Особенно когда я намазал его тресковой икрой, час назад протертой с исландской солью. Закуской служили почти сырое овечье сердце и рыбья печень, которую понимают в России, но не в Америке. Наконец внесли сладковатое баранье плечо, устроившееся на копченом пюре из миниатюрной северной картошки.
Прежде чем есть, судьи нюхали и фотографировали каждое блюдо. Пробу они снимали на ощупь, слова цедили, хвалили редко, ругали охотно, и только мне все нравилось, кроме десерта.
– Прекрасный исландский шоколад, – объявил шеф, – требует, чтобы его подавали горьким.
Но как, спросил я себя, как удвоить горечь?
Вопрос был риторическим, потому что повар уже знал ответ, ибо добавил хмель в шоколадное мороженое. Сладкое стало горьким, как хинин, что вызвало восторг жюри.
– Деконструкция десерта, – услышал я и понял, что судьба первой премии решена.
Элитная кухня как фигурное катание. В обычной жизни ты не станешь передвигаться двойными тулупами или обедать семью блюдами, каждое – на чайную ложку. Высокая кухня, как высокая мода, не бывает ни практичной, ни даже человечной: и та и другая – искусство в себе и для себя.
– Вкусно, блин, можно и дома поесть, – сказал мне знаменитый австрийский повар, который ел в жюри, готовил в Москве и от двух русских жен научился акать и бранить Путина.
Среди зверейПомимо людей, Исландию населяют птицы, тролли, недомашние животные и эльфы. С последними никто не ссорится. Каждый раз, когда дорога делает неоправданный изгиб, это значит, что не хотели беспокоить семью эльфов, живущую под холмом. Конечно, современные исландцы не верят в потустороннюю чепуху. Они просто следуют примеру Нильса Бора, который прибил подкову на дверях лаборатории, ибо она приносит удачу и тем, кто в нее не верит.
Из видимых существ важнее всех овцы, с которыми я познакомился за обедом. Надо признать, что исландский баран ведет завидный образ жизни и ни в чем себе не отказывает. Зимой его холят под крышей, летом он уходит в горы, где ест ягоды, обильно покрывающие подогретые горячими источниками склоны. Привыкнув к свободе, он независим и горд. Собаки в Исландии не кусаются, об овцах этого не скажешь, и я сам видал барана с четырьмя рогами. Даже шерсть у них кусачая – свитер получается власяницей, что не мешает исландцам их вязать – за телевизором, на лыжах, в постели.
Одичав и расплодившись, исландская отара так разрослась, что потеснила остальное население.
– В нашей стране, – объяснили мне, – приходится по две овцы на каждого исландца.
– И обе с ним живут?
– Разве что зимой, – успокоил меня собеседник, и мы пошли закусывать высушенной на костре из овечьего помета бараниной. Ее ломкие лепестки торчали из экспортной шишки, которую привезли из краев, где есть настоящие деревья. Сейчас, правда, власти пытаются восстановить сведенный викингами лес, но не пошли дальше карликовых берез – чтобы не заблудиться, достаточно встать на ноги.
Познакомившись с исландскими овцами, исландских лошадей я решил познакомить с собой.
Коней, как и людей, в Исландию привезли тесные суда викингов. В дорогу отбирали самых мелких – коренастых и живучих, тех, в ком сосредоточилась эссенция породы. С тех пор их расовую чистоту блюли тысячу лет. Чужих сюда не пускали, а своим, уезжавшим, скажем, на скачки, не разрешали возвращаться. Исландская лошадь самобытна, словно йети: мохнатая, свирепая, невысокая, но назвать ее пони – все равно что сказать про Наполеона “метр с кепкой”.
До пяти лет лошади не знают узды и живут привольно, как ваганты. Свобода нужна, чтобы у каждой развился самостоятельный характер.
– Какой предпочитаете? – спросил меня грум.
– Medium rare, – ответил я наугад, стесняясь признаться, что когда я в последний раз сидел на лошади, она была деревянной.
– Тогда – Звездочку, в меру резва.
Мы молча посмотрели друг на друга, и я заметил белое пятно на лбу. Точно такое, некстати всплыло в памяти, было у жеребца-убийцы из рассказа Конан Дойла “Серебряный”. Я вывел кобылу из стойла и тут же об этом пожалел. К дождю прибавился снег и острый, прямо-таки кинжальный ветер. С великим трудом я влез на спину мокрого животного и сказал “takk” за то, что оно не сбросило меня сразу.
Сверху открывалась свежая картина. Горы стали доступнее, дорога не имела значения, до земли было далеко, и падать – больно. Отпустив поводья, я решил не вмешиваться в процесс. Кавалькада тронулась шагом, но путь вел к реке, и лошади не собирались сворачивать. Въехав в стремнину, Звездочка пустилась вскачь, не разбирая броду. Как настоящая исландка, она была счастливой мазохисткой и радовалась ледяной воде, словно черноморскому пляжу.
Освежив нас купанием, Звездочка пустилась во все тяжкие. Забыв про меня, она флиртовала с жеребцами и дралась с подругами. На крутом склоне ей нравилось менять галсы, в долине – внезапно останавливаться в надежде на то, что я вылечу из седла и рассмешу товарок. Я ей не мешал, потому что не знал, как это делается. Когда Звездочке надоел скучный наездник, она отправилась домой – галопом. Раньше я не знал, что это значит, теперь – боюсь вспоминать. Окрестности уносились вдаль, и мне казалось, что навсегда. Добравшись до конюшни, она насмешливо фыркнула и стряхнула меня в сено.
– “Takk”, волчья сыть, травяной мешок, – сказал я ей, надеясь, что лошадь знает только исландский.
Тем же вечером на ужин подали конину.








