Текст книги "Заколоченные Сердца (ЛП)"
Автор книги: Рут Стиллинг
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 18 страниц)
Вот здесь, – не выходя из-за стола, начала экскурсию Лиис, – всегда было бойкое место: перекресток с пятью углами. Именно тут Эстония впервые вошла в семью цивилизованных наций, ставших теперь Европой.
– Как? – с привычной завистью спросил я.
– На здешнем торжище пираты острова Саарема продали в рабство северного царевича, которого со временем выкупили на свободу и сделали королем Норвегии Олафом. Уже тогда здесь был свободный рынок, – добавила Лиис.
– Горячие эстонские парни.
– А то, – согласилась Лиис, – поэтому датчане и отдали Эстонию немецким рыцарям за четыре тонны серебра.
– Один Лотман – дороже.
– Кто спорит.
За это надо было выпить, и мы подняли грубые кружки из рыжей глины с медвяным пивом.
– Тервесекс! – закричал я, враз исчерпав вторую половину своего эстонского словаря.
– “Терве”, – объяснила Лиис, – значит здоровье, а секс…
– Я знаю.
– Вряд ли, – засомневалась Лиис, – это суффикс.
– Так и думал, – наврал я.
Готовясь к лингвистическим испытаниям, я всем говорил “тере”, но это не помогало: старые мне отвечали по-русски, а молодые на английском, ибо русского уже не учили.
– А могли бы, – с угрозой сказал Пахомов, который из принципа пишет Таллин в имперской орфографии. – Одно слово – эстонцы, – шипит он, – за лишнюю букву удавятся.
– Скорее, наоборот, – возразил я.
Мне ее, впрочем, не жалко, хотя вторая “н” смотрелась избыточно. Как всякая проделка политической корректности: вместо негра – афроамериканец, вместо русского – россиянин, вместо еврея – тоже.
Высокая эстонка, говорящая по-английски с ирландским акцентом, внесла грубое деревянное блюдо с закусками. В меню оно называлось “Услада крестоносцев”.
– Я думал, их услада – резать неверных.
– Наших язычников сперва крестили. Тут, впрочем, акцент на пряностях: брюква с имбирем, острая чечевица, рыцарские огурцы с перцем.
– Глобализм?
– Но в меру. В “Ганзе” не подают картошку и водку – Америку и спирт открыли позже.
Это ничему не помешало, потому что мы перешли на монастырский “Аквавит”, в котором градусов не меньше, но пьется легче. К третьей перемене, между грибами и лосятиной, я набрался (храбрости), чтобы спросить, как эстонцы относятся к русским. Лиис не знала, потому что эстонкой была только по профессии. К ней относились хорошо, ко мне – тоже, как, впрочем, ко всем туристам, которые слетались в Таллинн тучей.
Китайцев, как теперь водится, было больше всего. Я слышал, что европейский тур они начинают в Трире, на родине Маркса. Дальше уже не важно, ибо все европейцы на одно лицо, особенно в музее, где китайцы степенно переснимали портрет завитого вельможи, проигравшего Петру Эстонию. Спрятавшись от строгого экскурсовода за колонну, две юные китаянки хихикали над голой Венерой.
После этих троих мне больше всего понравился зал скульптуры. В нем собрали бюсты тех, кто оставил след на этой земле, даже если он на ней и не был. Зал по-братски делили Киров, Христос, Карл XII, святые, передовики, крестоносцы, ударники. Стоя вперемежку, они превращали историю в сумбур и кашу, что, надо сказать, в Прибалтике не слишком отличается от правды. В конечном счете все это оказывается не слишком важным. Сквозь ушко настоящего прошлое проходит лишь в нарядном – облагороженном – виде.
От русских, например, остались только лучшие – Солженицын, Довлатов, Тарковский (в Таллинне снимали “Сталкера”). Мне даже показали гулкий фабричный корпус, ставший в кино Зоной. Теперь там театр.
– Джентрификация, – важно объявил я и вновь приложился к кружке. Как всё здесь, пиво было ни на что не похоже. Оно отдавало лесными травами, диким медом и седой древностью. В ней, собственно, весь фокус. С тех пор как Евросоюз запретил горючие и вонючие сланцы, Эстония пустила в ход свой главный ресурс – Средневековье. Каждый день его становится все больше. Старый город растет так быстро, что я в нем от радости заблудился – дважды.
История – нефть Европы, и она не устает расширять промыслы, реставрируя обветшалое и возводя разрушенное, но только красивое. Остальному нечем зацепиться за историю, и оно ссыпается в Лету, как райкомы, военные базы и тяжелая промышленность…
– …которую они променяли на свой туристский Диснейленд, – обиженно заключил Пахомов, называвший балтийские страны лимитрофами и не отличавший их народы друг от друга.
Я понимал обиду Пахомова, потому что любил бабушку. Она умерла в Риге, где провела большую часть своей почти столетней жизни, но так и не примирилась с латышами, которых готова была принять за своих, если бы они говорили по-человечески. Чужой язык бабушка принимала за каприз и вызов, чем, надо сказать, не отличалась от главнокомандующего прежнего округа со слишком скромной для его поста фамилией Майоров.
Мне язык не мешал, потому что я его так толком и не выучил. В смешанных компаниях говорили по-русски, а в других я не бывал, о чем горько жалел, ибо самые красивые девицы учились в Академии художеств, где говорили только на латышском. Языковой барьер охранял куцую эстетическую свободу, позволявшую рижским мэтрам завести живопись, чуть отличную от неизбежного в метрополии соцреализма.
Другим очагом сопротивления были песни – по одной на каждого латыша. Но мы знали одну – “Kur tu teci”, а с таким репертуаром далеко не уедешь. Мы и не пытались: латыши, казалось, мало чем отличались от русских, если не считать коротковатых брюк. Только задним числом я сообразил, что прибалты были выше того среднего роста, на который работал советский ширпотреб. За это их, беловолосых и голубоглазых, брали играть фашистов, сперва – в советском кино, потом – в постсоветской жизни. По уровню вражды, узнал я из российских опросов, Эстония лишь немногим уступает чеченским боевикам и американским империалистам. В Таллинне это не заметно, что и понятно: те, кто так считает, редко покидают берлогу.
– Чего ты хочешь, – вздохнул Пахомов, – ваша Балтика – оселок. С Востоком Россия воюет, а от Запада ждет еще и ответной любви. Вот почему Россия – европейская, а не евразийская страна: она всегда лицом к Европе. Последствие агорофобии. На Восток мы перли сдуру, а на Запад – от страха перед завоеванным. Стимул Петра – бегство от бесформенности: обменять степь на клумбу, прислониться к границе и прорубить в ней не врата, а окошко.
– Скорее уж, – влез я, – форточку, если говорить об Эстонии.
Не то чтобы она такая маленькая. Просто мы о них мало знаем. Как писал Яан Кросс, чтобы вывести эстонцев из “состояния безымянности”, понадобился шахматный гений Пауля Кереса. Но надолго его не хватило. Бабушка, правда, любила Георга Отса, а я – Юло Соостра, чья синяя рыба (сама себе тарелка) ждала меня на выставке посреди парка Кадриорг.
Путь к нему отмечал знак “Осторожно, белки”, и я переложил бумажник в боковой карман. В парке стоял камерный президентский дворец легкомысленно-розового цвета. Власть сторожили три тощих льва на гербе и два румяных солдата. Я сфотографировал их всех и порадовался тому, что эстонская независимость в надежных руках и лапах.
Опыт возвращенияВсякое путешествие – шок, в родные края – электрический. Не удивительно, что приезд в Ригу высекает из меня искру, но, как в испорченной зажигалке, она освещает лишь фрагмент пейзажа, оставляя в темноте картину целиком. Чтобы проникнуть в нее, надо сюда не приезжать, а здесь жить. Что я и делал, пока не отправился в Америку.
За годы разлуки Рига изменилась, как все мы, но наоборот: чем старше, тем краше. И я ее с трудом узнаю, как себя на школьных фотографиях. Сегодня это – шедевр городской эклектики. Восемь столетий спрессовались в одно условное и прекрасное прошлое. Если желудь – энтелехия дуба, то конечный продукт реставрации – город Belle Époque, остановившей историю в нужный и счастливый момент. Рига выглядит так, как должна, такой, какой она себе снится, но точно не похожей на ту, что когда-либо была.
Заново включившись в Европу, Рига перегнала ее: теперь она вся старая, но с иголочки. Все, включая деревянные, дома, которые того стоят, возвращается к своему идеальному облику. Власти пристально следят за ремонтом и не позволяют никакого произвола. Любая деталь, от архитектурных излишеств до практичных, но изящных дверных ручек, обязана соответствовать оригиналу.
От этого происходит эстетическое недоразумение: город – сплошной анахронизм. Тут все древнее стало свежим и одновременным: замок крестоносцев, католические монастыри, протестантские церкви, ганзейские амбары, Шведские ворота и беззастенчиво разукрашенные дома ар-нуво, который здесь называют югендстилем. Дальше Рига не пошла, и единственная сталинская высотка гниет на обочине.
Удачно застывшая история переносит нас в самую удавшуюся Риге эпоху – предвоенную. Когда-то Рига была третьим по значению городом Российской империи. Говорят (я не проверял), что здесь построили первые танки, автомобили, телефоны, приемники и все остальное, без чего нынешняя Рига легко обходится, ибо она, как говорят (я не проверял), ничего не производит, живя красотой, туризмом и банками.
В начале ХХ века, которому подражает век нынешний, богатство рижан выплескивалось на улицы так очевидно, что каждый дом отказывался походить на соседний. Изделие целой сотни талантливых зодчих, Рига – архитектурная фантазия на европейские темы. Бесконечное разнообразие сюжетов и деталей складывается в одно эпическое полотно, которое ни одному городу не уступает и многие превосходит.
Но самое удивительное, что я здесь жил и ничего об этом не знал. Возможно потому, что не любил свое детство. Слишком рано научившись читать, я заменял друзей и врагов персонажами, но все равно страдал от одиночества. Школа была тюрьмой, двор – с лужами, небо – серым, город – тоже. Чтобы вернуться в Ригу и увидеть в ней праздник, понадобилась смена оптики и режима.
Первое свойство демократического государства – всеобщее недовольство. В тоталитарных странах ее ругают шепотом, в авторитарных – на демонстрациях, в нормальных – постоянно, ведь тут она своя, на виду и меняется. Все, кого я встретил, с кем выпил и поговорил, внятно объяснили мне, почему в Латвии плохо, но будет хуже. Иногда в таком положении дел были виноваты русские, часто латыши и всегда, к моему удивлению, американцы.
– Ваши, – сказал мне латвийский финансист, перепутав меня с Вашингтоном, – не понимают, что в странах Третьего мира коррупция – орудие модернизации.
– Ваши, – возразил ему другой финансист, перепутав меня с Пентагоном, – не понимают, почему американские солдаты должны защищать страну, которая отмывает русские деньги.
– Ваши, – резюмировал третий финансист, который принял меня еще и за Уолл-стрит, – высасывают наши бюджетные деньги и надувают Латвию, как могут и хотят, продавая ей устаревшее вооружение.
С русскими было не проще. Однокурсник, учитель русского языка в латышской школе (карьера, от которой я сбежал в Новый Свет), пророчил лингвистическую катастрофу.
– Нынешнее поколение российских детей вырастет в латышских школах инвалидами русского языка, они даже с родителями будут говорить с акцентом, ты же понимаешь, что это значит?
– Еще бы! Нынешнее поколение российских детей в американских школах обречено на ту же судьбу.
– Наши внуки в Латвии уже не прочтут Пушкина.
– Боюсь, что его и в России скоро будут читать со словарем и менять на “Гарри Поттера”.
Не сумев ни с кем договориться, я опускал политику, нажимал на эстетику и хвалил фасады.
– Всё на них и уходит, – горевали собеседники, – одна показуха.
– Зато какая! – не сдавался я, но и тут не нашел сочувствия.
– Новая Рига портит прежнюю и любимую, – сказал самый знаменитый сейчас рижанин режиссер Алвис Херманис, с которым мне удалось познакомиться, – тотальный ремонт содрал патину естественного увядания, история лишилась морщин, все стало нарядным и искусственным, словно надутое ботоксом. Представьте себе, если бы такую операцию провели в Венеции.
Я представил и прикусил язык, пока Алвис рассказывал поучительную историю.
– В советское время мою знакомую выпустили в Венецию, в составе делегации, конечно. Впервые увидав город, о котором все мы мечтали, она расплакалась. Приставленная к делегации дама-парторг сказала, что хорошо ее понимает: до чего город довели – вся штукатурка облезла.
Я понимающе закивал, но про себя не согласился: Рига никак не похожа на Диснейленд. Как бы ее ни омолаживали и ни приукрашивали, Рига погружена в особую ауру, которая источает аромат подлинной старины.
– Иногда буквально, особенно на Маскачке, – добавил мой школьный товарищ, упомянув район, в мое время известный хулиганами, а сейчас – руинами, до которых еще не добралась джентрификация.
Прекрасные города создают архитекторы, великие – писатели, и вторые, пожалуй, важнее первых, ибо описанное долговечнее построенного, и легенда, как это произошло в Риге с роскошным ганзейским Домом черноголовых, позволяет вырастить разрушенное заново.
В рождении городского мифа участвует толпа творцов – короли и солдаты, монахи и еретики, художники и ремесленники, повара и лицедеи, – но лучше всего получается у пишущих: Париж мушкетеров и Пруста, Прага Кафки и Швейка, Лондон Диккенса и Холмса, Петербург Гоголя и Достоевского, Нью-Йорк О.Генри, Буэнос-Айрес Борхеса, Дублин Джойса, даже Дрогобыч Бруно Шульца.
Бывали и такие чудеса, что одному автору удавалось создать мифы сразу двух городов. Мы знаем булгаковский Киев, который в “Белой гвардии” зовется, как Рим у Ливия – Город, и булгаковскую Москву, по которой водят туристов.
Обычно мифы растут медленно, словно дубы, но я видел, как они возникают прямо на глазах. Такое произошло с Вильнюсом, за который взялся его знаменитый уроженец Томас Венцлова. С восторгом читая его книгу, которую он коварно выдал за путеводитель, я вникал в тактику мифотворчества. Живя по соседству с Литвой, я часто ездил в нее за Чюрлёнисом, Мильтинисом, джазом и плакатами. Но только от Венцловы я узнал, что Вильнюс вместе с Афинами и Римом входит в триумвират языческих столиц, что он может считаться самым северным итальянским городом, что Вильнюс – щит Европы, веками защищавший ее от Азии. Разоблачив, но сперва рассказав фальшивые легенды Вильнюса, Венцлова переоформил накопленный поколениями городской миф в роман с извилистым сюжетом, героическим конфликтом и целой ратью увлекательных персонажей.
Добравшись до этого вывода, я открыл еще один секрет: о городе надо писать так, будто его нет и никогда не было. И тогда он расцветает в той параллельной действительности, где слова равны камням. Когда такую книгу напишут о Риге, она наконец станет тем, чем заслуживает стать: бесценным украшением Европы.
Четыре столицыМы редко задумываемся о том, кому, собственно говоря, Восток Дальний, а кому – Ближний. Между тем это очевидно: Англии. В своей империи она вела отсчет от Лондона, полагая его центром мира и отправной географической точкой. Примерно то же в СССР произошло с При-Балтикой. Это название подразумевало провинцию у отвоеванного моря, которая расположена слишком близко в Западу, чтобы считать ее уж совсем своей.
– Какие у вас в Риге деньги? – спрашивали меня попутчики, когда я путешествовал по России автостопом.
– Талеры, – врал я на голубом глазу и так убедительно, что иногда мне верили.
Советская власть чувствовала себя здесь не совсем уверенно, что не мешало ей наслаждаться чужой красотой и устраивать КГБ в лучших районах. В Таллинне – на добротной улице Пагари. Сейчас здесь музей. Кабинеты следователей с лампой в глаза, камеры без окон, шкаф-изолятор, в котором можно только стоять, и то лишь втянув живот. На стенах – фотографии заключенных, на столе – книга отзывов. Перелистав всю, я не нашел кириллицы. Мне уже приходилось с этим сталкиваться. Соотечественники воспринимают подобные музеи, которые теперь есть в каждой освободившейся столице, как выпад и оскорбление.
Чтобы приблизить три балтийские страны, власть, не дождавшись взаимности, постаралась избавить их от собственной истории и объединить в один край с туманным названием Прибалтика.
На самом деле три балтийские столицы разительно отличаются друг от друга. Общего у них только несчастное географическое положение – между могущественными и сердитыми соседями. Во всем остальном Таллинн, Рига и Вильнюс так же не похожи, как и страны, чьими столицами они являются.
– Запомните, – сказал мне вечно веселый эстонский предприниматель, – все, что вы должны знать о наших странах, исчерпывается несколькими словами: Эстония – это Финляндия, Латвия – Россия.
– А Литва?
– А Литва – это Литва.
Вооружившись этим афоризмом, я начал балтийское турне.
В тот Таллинн, что писался еще с одним “н”, но уже выделялся фрондой, приезжали за правдой герои Аксенова и находили ее за рюмкой приторного ликера “Кянукук”, о чем я помню с тех пор, как прочел “Пора, мой друг, пора” в четвертом классе.
Намного больше в городе осталось от Довлатова. Несмотря на то что самую злую свою книжку Сергей написал об Эстонии, именно он, “сын армянки и еврея, объявленный эстонским националистом”, стал русским патроном Таллинна. На нем примирились две общины, которым Довлатов служит мостом. Эстонские политики, в чем мне довелось убедиться, цитируют его книги по-русски и читают по-эстонски. Со спикером парламента я разговорился.
– Трудно управлять маленькой страной, – сказал он за рюмкой в буфете.
– Соседи с Востока беспокоят, – понимающе закивал я.
– Нет, со всех сторон, тут же все всех знают, бутылки сдавать пойдешь, обязательно кого-нибудь встретишь. Я и от охраны отказался – засмеют.
Миниатюрная столица на краю небольшой страны, Таллинн был редкой жемчужиной. Не разбавленная Ренессансом и не утопленная в барокко готика предстает дремучей, колючей и монохромной. Особенно в скандинавской, ободранной Реформацией версии. Тут можно было бы снимать Бергмана: белые стены, белые ночи, белесое море – не вопль, а стон духа. Но всю эту лишенную излишеств веру и эстетику преобразует безошибочно сказочный фон. Я, например, попал в музей марципана. Витрину украшали вылепленные из него же бюсты: платиновая Мэрилин Монро, позолоченный Элвис Пресли и угольно-черный Эдди Мерфи.
Приезжим Таллинн кажется игрушечным, местные не спорят и охотно подыгрывают. На Ратушной площади гудит воскресный базар. Больше всего кукол, изображающих викингов.
– А я-то думал, – пристал я к продавцу, – что эсты были пиратами.
– Те же викинги, – парировал он.
Момент истины настиг меня в Ратуше, которую нельзя не узнать из-за флюгера Старого Томаса.
– Кем он, собственно, был? – спросил я у кассы.
– Вымыслом, – вздохнула девица, но с ней тут же заспорили товарки, и я ушел в кривые двери, не дождавшись финала исторической дискуссии.
В просторном зале, где собирались отцы города с XV века, стояли бархатные кресла на полтора зада: дородство почиталось признаком успеха и гарантией надежности. На стенах висели наставляющие власть гобелены: они изображали суд Соломона. Но главное – из окон, если не слишком присматриваться к антеннам и питейному заведению “Тройка”, открывался примерно тот же вид, что и несколько веков назад.
Я точно знаю, что Таллинн таким не был, когда я школьником приехал сюда впервые. Но я точно знаю, что он таким был задолго до того: гордый своей независимостью ганзейский город.
У ящерицы не могут вырасти крылья – только хвост. Способность к регенерации присуща тем счастливым своей древностью городам, которым было что терять. Нью-Йорку, скажем, терять особенно нечего, вот он и растет дичком.
– Горы! – воскликнул Параджанов, впервые увидав наш остров, тесно заставленный небоскребами.
И правда, Нью-Йорк – эпицентр градостроительного хаоса, напрочь лишенного, как сама природа, исторического умысла. Но балтийские столицы – палимпсест: старое проступает сквозь новое и пожирает его. Такие города растут, пятясь.
Рига – другое дело. Она – моя, даже тогда, когда я не узнаю хорошо знакомого. Например, стеклянные часы “Лайма”, возле которых встречались влюбленные. Сперва власти заменили рекламу шоколадной фабрики надписью “МИР”. Потом соорудили просторный сортир. Из него открывался вид на канал и оперу. Теперь на этом месте ресторан: карпаччо из лосося, телячьи щеки в бургундском. И так всюду. В клубе автодорожников “Баранка”, где танцы венчала драка, открыли дегустационный зал с колониальным десертом: хлебный суп в кокосовом орехе. На базар, куда мы ходили лечить похмелье капустным рассолом, водят группы иностранцев, чтобы открыть им сокровенные тайны балтийского угря и латвийской миноги.
– У нас, – жалуется мне старожил, – все помешались: говорят только о еде.
Я догадываюсь – почему. Из трех столиц Рига – самая буржуазная. Если сокровища Таллинна сосредоточены в старом городе, то в Риге их, городов, два. Один – кривой, булыжный, с высокими амбарами, пронзительными шпилями, пузатой Пороховой башней и крепостью крестоносцев, где поселился президент. Я не знаю другого места, где бы старина так умно и любовно укладывалась в жизнь, не мешая ей.
Но есть и другая Рига, та, что ЮНЕСКО назвала наравне с Барселоной важнейшим центром модерна, ар-нуво и югендстиля. Все три термина означают одно и то же: последнюю вспышку Запада накануне Первой мировой войны, выключившей, по слову английского дипломата, свет в Европе.
Надо честно сказать, что эту произвольную архитектуру авангард считал пошлой. Лучшие рижские кварталы полны излишеств, начиная с лифтов. Асимметричный, как волна, орнамент, самодельная мифология, каменная флора и цементный зверинец – все дома разные, но поселиться хочется в каждом.
Заглядываясь на памятники исчезнувшей жизни, мы с завистью звали ее “буржуазной” еще тогда, когда не вслушивались в гордый корень. Бюргер – обитатель свободного города, который бережет свои права, умеет ими пользоваться, ценит уют и распространяет его на все, до чего дотянется.
Бывают города, что больше своих стран, и Рига, как Вена и Прага, один из них. Мне повезло в ней вырасти, другим – в ней жить.
Решив убедить в этом собравшуюся общественность, я заливался в микрофон соловьем.
– Рига – первый русский город в Европе, – начал я панегирик.
Двое латышей вышли, хлопнув дверью. Другие меня мягко поправили:
– Вы хотели сказать – первый латышский город в Европе.
– Латвийский, – заупрямился я, – ведь половина города – русскоязычных, и им повезло, как мечтал Егор Гайдар, оставаясь дома, попасть в Европу.
В зале воцарилось хмурое молчание, и, не дождавшись аплодисментов, я отправился в Вильнюс.
Спускаясь к югу, чувствуешь себя так, будто пересек Альпы. Таллинн входит в скандинавский круг столиц, Рига – в тевтонский, но Вильнюс, вопреки географии, принадлежит солнечной романской Европе, что бы он ни говорил на своем архаичном, близком санскриту языке.
Больше всего Вильнюс отличается цветом от серого, как гранитный валун, Таллинна и красной, как черепица, Риги. Тут преобладают теплые оттенки охры, и интерьеры желтых костелов разогревают барокко до истерики рококо. Над католической роскошью нависает история Великого княжества Литовского. Самая большая держава Европы, которая простиралась от моря (Балтийского) до моря (Черного) и включала в себя Смоленск и Киев, эта Литва напоминает о себе свежими монументами, дворцами, музеями и рецептами: красной дичью, тминным квасом и медовухой зверской крепости.
Язычество в Литве закатилось лишь в XV веке. Примерно тогда, когда Леонардо писал “Тайную вечерю”, в Жемайтийской чаще убили последнего жреца. Помня об этом, я зашел в лавочку “Балтийский шаман”. На куче янтаря спал жирный полосатый кот.
– Кис-кис, – вежливо сказал я.
– Laba diena, – поздоровалась вместо него раскрашенная хной девчушка в перуанской шляпе.
– Кто из вас шаман?
– Оба, но кот сейчас отдыхает.
– Что вы мне как профессионал ворожбы посоветуете?
– Янтарь, наш – на льне. Такой от всего спасает, от остального лечит.
Я купил браслет, прибавив на всякий случай оберег с балтийскими рунами и веночек из дуба.
– Священное дерево в нашей традиции, – одобрила продавщица, – в прежней двуязычной прессе так и переводили: “Дуб наш парторг”.
Уже завершая путешествие по трем столицам, я обнаружил четвертую. Ею оказался Ужупис из республики Заречье на излучине Вильни, давшей имя Вильнюсу.
Не в силах исправить этот неприглядный район, здешняя богема сменила его смысл и контекст. Ужупис объявил себя независимым и, обходясь без танков, добился более-менее официального признания. Отсюда можно послать открытку с собственным почтовым штемпелем, у них есть свой президент, свои послы и свой державный символ: ангел на колонне.
– Сколько человек живет в вашей стране? – спросил я у одного из тех, кто ее придумал.
– Около тысячи, но к ним надо прибавить все человечество. Гражданами Ужуписа считаются все, кто одобряет его конституцию, и я еще не встречал никого, кому бы она не нравилась.
Чтобы проверить сказанное, я отправился к невзрачной улочке, вдоль которой вытянулась конституционная стена со скрижалями на 28 языках. Выбрав русский, я внимательно изучил все 38 параграфов и три заповеди: “не побеждай, не защищайся, не сдавайся”.
С остальным спорить тоже не приходилось. “Каждый имеет право на любую национальность”, гласила одна статья, “Каждый отвечает за свою свободу” – другая, и “Каждый имеет право умереть, но не обязан”, подытоживала третья.
Мне больше всего понравился 13-й пункт: “Кошка не обязана любить своего хозяина, но в трудные минуты должна прийти ему на помощь”.
Уезжал домой я гражданином Ужуписа, решив, что меня полностью устраивает конституция, которая не требует от своих котов и подданных ничего, кроме здравого смысла и его отсутствия.








