412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Рут Стиллинг » Заколоченные Сердца (ЛП) » Текст книги (страница 13)
Заколоченные Сердца (ЛП)
  • Текст добавлен: 16 июля 2025, 21:06

Текст книги "Заколоченные Сердца (ЛП)"


Автор книги: Рут Стиллинг



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 18 страниц)

Внуки империи

Византия никогда не была молодой. Примерно так первые фантасты представляли себе марсиан: одряхлевшая, забывшая вымереть раса. Даже тогда, когда византийская столица только строилась, империю обременяла тысячелетняя римская история, длить которую ей предстояло еще столько же.

Дети скоропалительной цивилизации, которую уже через сто лет обещает завершить экологический кризис, мы теряемся перед державным долголетием, выходящим за рамки нашего восприятия истории. Скорость несопоставима: все равно что катиться на лыжах по склону ползущего ледника.

С геологической точки зрения империя разливалась, как магма: все, что с ней соприкасалось, становилось ею. Византия – созерцательная фаза римской истории. Был меч, стал щит, но метаболизм – тот же. Империя могла выжить, лишь переваривая варваров, в том числе – наших.

Для нее они, впрочем, все были на одно лицо, которое ей было лень разглядывать. Даже тогда, когда византийцы встречались с русскими в бою и в постели, они звали их как Геродот – тавроскифами. Считалось, что в их земле не светит Солнце и живут сказочные звери – зубры, моржи и белые, что особенно поражало не знавших настоящей зимы южан, зайцы. Еще империю интересовала икра и, как всегда, солдаты, которых ей катастрофически не хватало в сражениях с еретиками, варварами и пришельцами.

Война, однако, бывает и формой осеменения. Разрушив Храм иудеев, римляне разнесли губительный для язычества монотеизм. Китайцы, выгнав лам из Тибета, сделали его религию всемирно известной и притягательной. Разграбив Константинополь, крестоносцы украсили Европу, начав с ее лучшего города. Когда послы уже совсем умирающей империи отправились на Запад, чтобы умолять о спасении, они проезжали сквозь Венецию зажмурившись, не желая оплакивать родные колонны и статуи.

Последний византийский город, Венеция сохранила связь с Римом – и со вторым, и с первым. В ней еще бьется нерв той универсальной античности, которая не снисходила до раздела ойкумены на Восток и Запад. Не потому ли мы и любим ее так истерически, что тут нас стережет второе дно?

– Первое дно, – объясняют учебники, – стало причиной возникновения города, ибо оно спасало Венецию от пришельцев. Ее крепостью была лагуна: для конницы – слишком глубокая, для флота – слишком мелкая.


История становится собой только со второго раза – не когда происходит, а когда в нее играют. Прошлое обретает универсальную ценность в процессе стилизации: каждая культура ищет себе историческую рифму, замыкающую национальный характер в сонет, оперу или роман, на манер Вальтера Скотта.

Так немецкие романтики из XIX столетия перекочевали в XVI, назначив его золотым веком тевтонской древности. Обставив ее мейстерзингерами, Дюрером и фахверковой архитектурой, они создали уютный миф, сумевший пережить мировые войны. Щелкунчик в конечном счете победил Гитлера.

Франция предпочла XVII столетие, которое в глазах благодарных, особенно – иностранных, читателей останется веком мушкетеров. Англия Диккенса и Шерлока Холмса выбрала викторианскую эпоху. Китай – уже на наших глазах – освоил мифотворческий потенциал своих классических династий, обнаружив, что из них получаются самые красивые в мире фильмы.

Но еще задолго до беспринципного постмодернизма проект трансформации сухой хроники в увлекательную беллетристику предложил Константин Леонтьев.

– Византия, – писал он, – представляется чем-то сухим, скучным, поповским, даже жалким и подлым, потому что среди русских не нашлось писателя, который посвятил бы ей свой талант.

Вот почему мы можем перечислить Людовиков, но не Константинов, Генрихов, но не Львов. Перепутав империи, мы играли в рыцарей Запада, а не Востока. Пушкин писал про крестоносцев. Даже русский “Годунов” – трагедия шекспировская, как и ее герой – ренессансный самозванец. Что касается славянофилов, то они не писали романов. В результате единственный византийский боевик – “Андрей Рублев”. И еще – знаменитая книга Аверинцева. В ней я прочел про константинопольских евнухов.

– Всякое начальство, начиная с императора, – объяснял Аверинцев византийский взгляд на вещи, – не от мира сего. Оскопить ради службы чиновника значит избавить его от земных соблазнов и уподобить ангелам.

Как раз такие обитатели бюрократического рая густо населяют самое византийское сочинение в мире – “Замок” Кафки. Но наших классиков этот сюжет не волновал. Впрочем, был случай, который мог бы изменить ситуацию. В начале второго тома “Анны Карениной” Вронский встретил товарища по пажескому корпусу Голенищева.

– У нас, в России, не хотят понять, что мы наследники Византии, – начал он длинное, горячее пояснение.

Но мы никогда не узнаем подробностей, которых Томасу Манну хватило бы на тетралогию, потому что Толстого не интересовал предмет и раздражала горячность:

– Несчастие, – замечает Вронский, – почти умопомешательство видно было в этом подвижном, довольно красивом лице в то время, как он продолжал торопливо и горячо высказывать свои мысли.


Достоевского, в отличие от Толстого, Византия волновала неистово. Превращая географию в теологию, он писал, что Константинополь – самая “великолепная точка Европы и земного шара”. В “Дневнике писателя” Достоевский требует ее для России.

– Константинополь должен быть наш, – криком кричит он, словно подпрыгивая от нетерпения, – Россия до него доросла-с.

Зачем Москве второй Рим, чтобы стать третьим, я до сих пор не могу понять. И не смогу, если верить архимандриту Джорданвильского монастыря, согласно учению которого концепция Третьего Рима доступна только православным. Но я все же из зависти в нее заглянул.

– Империя – писал русско-американский иерей, – может быть только одна, и она – наша. Рим объединил мир, чтобы Христос не отвлекался. С тех пор задача всех преемников кесарей хранить православное царство, ни с кем не делясь, а главное, ничем не соблазняясь.

Поэтому архимандрит благословляет две беды, спасшие русский народ от искушений Запада, – татарское иго и железный занавес. Благодаря им Москва все еще сохраняет надежду стать Третьим Римом, чтобы спасти человечество, послужив ему трамплином к небу.

Безупречность этой византийской логики – в отсутствии исторических разрывов. Не признавая пунктира, она придает прошлому смысл, трактуя обыкновенную историю как священную.

Одержимость бескомпромиссностью этого вектора (“отсюда и в вечность”) делает последним византийцем Солженицына. Вернувшись домой, он объявил отчизне рецепт спасения от смертельного недуга, диагноз которому был им так красноречиво и мужественно поставлен еще в прежней жизни.

– Единственная надежда русских, – сказал Солженицын при большом стечении народа, – в том, что они должны стать воистину христианским народом.

Услышав такое, Пахомов привычно пригорюнился:

– Опять нам быть первыми.


Мой Константинополь был слишком долго Стамбулом. К тому же я угодил в него в тот день, когда власть в стране захватила армия. Для турок этот переворот был уже четвертым, но для меня первым, и я решил запечатлеть исторический момент. Военным это не понравилось, и пленку у меня отобрали вместе с камерой.

– Янычары, – громко объяснила мне жена, забыв, что как раз тут этим именем гордятся.

Уйдя от греха подальше, мы отправились в исторический центр, но не увидели его. Между нами и достопримечательностями каждый раз оказывался торгующий коврами мужчина в бордовой феске и белых штиблетах, как у Остапа Бендера. Вспомнив, что тот тоже был турецким подданным, я сдался. С тех пор на стамбульском ковре живет наш кот, а Византию я ищу в дальних окрестностях ее бывшей столицы.

– Знаете, – признался я своему белградскому издателю, – готовясь к балканскому путешествию, я по привычке начал издалека, вызубрив имена византийских императоров и даты великих сражений.

– Напрасно, – хмуро ответил он, – наши руины недавнего происхождения, к тому же у их автора имя не греческое, а латинское – Пентагон.

Но церкви все-таки были нашими, византийскими. В самую старую нас привезли слушать древний акафист. Нам повезло: исполнять его согласился звезда византийского вокала Павле Аксентиевич, для простоты называвший себя Драгославом. Поскольку выступать он соглашался только в храме, нам пришлось долго ждать, пока там отпоют старушку.

Зайдя в церковь, иностранцы пугливо отошли в сторону, а свои включились в церемонию. Глядя, как драматург Миливое, страстный поклонник Хармса и Довлатова, истово кладет поклоны, я понял, что церковь и тут на подъеме. Не умея принять участие в службе, я решил скоротать время, подружившись с видным греческим поэтом.

Анастасиса отличали стать Ахилла, бруклинский акцент и умные до лукавства глаза левантийца. Такие были у моего отца, который, кстати сказать, тоже вырос на периферии византийского мира, в Киеве. Видя в каждом эллине Гомера, я пристал к поэту хуже пиявки.

– Гиббон назвал греческий язык, – подмазывался я к эллину, – самым удачным созданием человеческого гения. Но мне, увы, удалось выучить на афинских улицах лишь одно звучное слово – “малака”.

Я понял, что́ ляпнул, когда Анастасис сложился пополам и на нас зашикали монахи.

– В приличном переводе это означает призыв к сольной любви, – разъяснил грек, отдышавшись, и по-свойски добавил: – если не дают.

Лед тронулся, и мы бы перешли на “ты”, если бы не говорили по-английски. Сперва прошлое поэта внушало мне подозрение: уж слишком хорошо он знал мою историю, включая даты пленумов. Ну кто еще помнит отчество Микояна? Но потом я забыл о его левых симпатиях, ибо меня волновала судьба другой империи.

– Видите ли, – объявил я не без заносчивости, – сюда меня привел семейный интерес: мы ведь – наследники Византии.

– А мы и есть Византия. Для нас она никогда не кончалась. Вот она, – твердо сказал он, показывая на полных мужчин, согласно затянувших одну, не меняющуюся ноту. – Это – наш оркестр: басы-исократы, а там, – ткнул он в правый угол, – ждет своей очереди второй хор – антифония.

– Для звучности? – не понял я.

– Нет, чтоб прихожане не заснули. Музыка Византии, как вся ее история, монотонна до святости. В этом – ее сила. Тут никогда не терпели прогресса, ибо считалось, что единственное будущее, которого стоило ждать, – это вечность.

Мы вышли во двор и посмотрели на синее балканское небо, чтобы сравнить его с золотым потолком, в котором парил Пантократор.

– Ничего похожего, – сказал я.

– О том и речь, – согласился грек.

По пути в Венецию

Первый раз я попал сюда из Рима, где начинающие эмигранты ждали визы в Америку и обживали Италию с помощью пообтершихся товарищей, устраивавших экскурсии на Юг или Север. Я выбрал последнее направление, хотя, казалось бы, недавно оттуда приехал.

Путь к Сан-Марко лежал через барахолку с обманчивым названием “Американо”. Русские всех национальностей торговали здесь скарбом, напоследок вырванным у империи. Хуже всего шли матрешки. Даже мы не знали, что с ними делать. Зато, как это повелось с древности, римляне ценили варяжский янтарь. И еще – ленинградский фотоаппарат “Смена” с цейссовской оптикой.

Держа в одной руке камеру, а в другой – бусы, я, приплясывая от нетерпения, торопился втюрить свой товар недоверчивым прохожим. Торговля шла вяло. Твердо по-итальянски я знал только одно слово – “Чипполино”. Зато говорил на латыни: “Exegi monumentum aere perennius”.

Дальше никто не слушал. Спас меня пожилой священник, решивший, что я учился в иезуитской школе.

Вооруженный барышом в 35 тысяч лир, которые можно было обменять на ящик сомнительного бренди, десяток замороженных кур или одну Венецию, я отправился на экскурсию с автобусом себе подобных.

К путешествию я готовился долго, точнее – сколько себя помню. Поэтому сперва я не увидел ничего, кроме чужих метафор. Но когда они стали складываться в город, неисчерпаемый, словно язык, и компактный, как словарь, я понял, что мне его хватит навсегда. Между тем пришло время обедать.

– “Флориан” или “Квадри”? – спросил опытный вожатый.

Выбор был непростым: перед каждым кафе стояло по белому роялю, и музыка звучала одна и та же – из “Крестного отца”.

Как это водится у русских, за нас решили писатели. Я вспомнил, что во “Флориане” сидел Гете. Вслед за ним мы перешли площадь и, устроившись в тени колоннады, чтобы не лишать себя звуков и запахов, открыли по банке “Завтрака туриста”, сопровождавшего нас от Бреста до Форума.

Примерно так я себе представлял переход Суворова через Альпы. В отличие от него я решил сюда вернуться.


В этот раз я начал добираться к Венеции с тех ее колониальных окраин, что раньше назывались Далмацией. На этом побережье любил отдыхать Тито – во дворце Карагеоргевича. Вышло так, что мы все трое жили в его доме, но в разных странах. Маршал – в Югославии, мы с королем – в Черногории.

Ее заново открыли всего за месяц до визита. Жалко, что невзрачные. Меня читали здесь не меньше, чем в Сербии, так что от раскола я ничего не потерял, но и не выиграл. Как обычно, моих читателей можно было собрать под одной крышей. На этот раз она была XII века.

Встреча началась с дипломатических даров. Хозяева принимали меня как образованного скифа. Чтобы поразить мою и впрямь восприимчивую фантазию, в соответствии с еще живыми в этих краях византийскими традициями мне преподнесли ископаемую диковину – двуглавого орла.

– Отечественная разновидность этой державной птицы, – уверяет Татьяна Толстая, – носит на одной голове тюбетейку, а на другой – кепку.

В Черногории, однако, орла венчали две короны.

– Неужели так и летает? – спросил я приветливого бургомистра.

– Только на парадах, – успокоил он меня.

Теперь на вопросы предстояло отвечать мне. Сидя в прохладной часовне, история которой была существенно длиннее американской, я купался во внимании черногорцев, путавших меня с кем-то куда более значительным, чем мне удавалось казаться.

Считаясь с национальными чувствами, особенно – молодыми и ранимыми, я уверял хозяев, будто вижу разницу между ними и остальными югославами. Они в ней, впрочем, не сомневались.

– Мы, – без затей объявил мне директор музея, – выше всех в мире.

– Это потому, что не сдались туркам?

– Да нет, просто длиннее. Рост был наиболее ценным, чтобы не сказать – единственным приданым наших бедных принцесс. Они улучшали породу выродившихся монархов всей Европы. Итальянский, скажем, наследник был таким шпендриком, что его чуть не застрелили на свадьбе.

В черногорской воинственности не приходилось сомневаться – музей пестрел простреленными в боях знаменами.

– В Вене флагов, может, и больше, но они в них сами дырки вертели, а у нас – от турецких пуль.

Я, конечно, не спорил, тем более что директор вел себя по-европейски. В графе “национальность”, поспешно введенной в анкеты юной страны, он честно написал: “Не колышет”.

– А где, собственно, Черногория? – спросил я, когда мы с ним поднялись на заповедную вершину.

– От горизонта до горизонта, – показал рукой директор, – если, конечно, не смотреть на юг – там, за озером, уже Албания. Ну и равнина – не в счет. Зато горы наши. Тут уж точно ничего не растет. Бедность – лучшая крепость.

Моря отсюда видно не было, но раньше оно тоже было чужим. В древнем городе Будва пролегала граница между Турцией и Венецией. В сущности, так оно и осталось, но теперь границу между Востоком и Западом отмечали русские. Они стремительно скупали недвижимость, ибо, потеряв одну империю, торопились сколотить другую, обойдя на этот раз проклятые проливы.

– Пляж, – жалуются местные, – подчистую скупили. У нас ведь можно до ноября купаться. Русским, конечно.

– Лучше моржи, чем медведи.

Убедившись, что в новой стране наших хорошо знают, я уехал от курорта в маленький Котор. Закрученный, словно на бигуди, залив ввинтился в черные горы, расступившиеся у пристани. В этом углу кончалась Венецианская империя. С другой – исторической – стороны она завершилась моим нью-йоркским знакомым. Он вырос на Гранд-канале в семейном палаццо, говорил на венецианском диалекте, носил фамилию дожа и оказался мелким жуликом, утаившим часть моей зарплаты.

Проведя меня сквозь крепостную стену Котора, мой просвещенный хозяин обвел рукой карликовую площадь и процитировал с эмфазой:

– “Вечного обилья почиет тень над мирными краями, где новый Феникс расширяет крылья”. Кто это?

– НАТО?

– Если верить Гоцци, вам бы отрубили голову. Это – загадка принцессы Турандот. Вот он – венецианский Лев Адрии.

Только тут я заметил над воротами дружелюбную дворнягу с застенчивой улыбкой. Присобаченные известкой крылья указывали на геральдическое происхождение зверя, мирно воплощавшего мечту просветителей.

– Чтобы смирить природу, – сказал гид, – надо научить ее читать.

– И голосовать.

– Именно. Венецианская республика прожила тысячу лет, чего уже не скажешь ни об Афинах, ни об Америке. А все потому, что лев с книгой – это и есть цивилизация.

– Тогда лев в очках – культура.

– Это когда ничего другого не осталось.

– Чтобы быть счастливым, – писал состарившийся Казанова, – довольно хорошей библиотеки.

Кроме мемуаров, он оставил нам энциклопедию сыров и труд об удвоении куба. Однако его превзошел соотечественник, опубликовавший в Венеции бестселлер “Учение Ньютона для женщин”.


– Надо быть кретином, – заметил Умберто Эко, – чтобы провести в Венеции больше двух дней. Там же нет ни одного дерева.

Спорить со знаменитостью у меня не хватило наглости еще и потому, что я испортил ему настроение, угостив щами. Откуда мне было знать, что, женившись на немке, писатель невзлюбил квашеную капусту.

Стоит однако признать, что мне уже приходилось сталкиваться с латинским темпераментом, сидя за столом, когда мы жили в Риме и собирались в Америку. Подружившись с соседом, я позвал его на гречневую кашу, контрабандой вывезенную с родины. Впервые попробовав это блюдо, итальянец схватил кастрюлю и опорожнил ее в унитаз.

– Ни одно разумное существо, – придя в себя, объяснил он, – не должно есть такую гадость.

– И он бесспорно прав, – выслушав меня, сказала венецианская славистка, преподававшая здешним студентам “Ночной дозор” и прочую классику. – Что касается Умберто Эко, то у нас принято бранить Венецию, как у вас – Диснейленд.

– Не вижу сходства.

– Китч вроде венецианской люстры. Безнаказанно ее можно повесить только в Венеции.

– Ну да. В ковбойских сапогах можно ходить только в Техасе.

– И только Бушу.

– Но вы же тут живете?

– Зимой. Это же не настоящий город. По вечерам горит одно окно на сто. Дворцы сдуру раскупили американцы и держат пустыми. Тут и школ почти не осталось, даже кинотеатра нет. У нас ничего не строили с XVIII века. Венеция – аппендикс истории. Как говорил Паунд – шелковые лохмотья.

– За это мы ее и любим.

– Еще бы не любить, – неожиданно быстро согласилась собеседница и указала на лавку гондольеров.

На витрине лежало все необходимое: золотые флажки со львом, канотье, тельняшки, презервативы.

– Вы же знаете, каждый гондольер – поэт, певец и сводник.

Я не знал, но голос понизил: вокруг говорили по-русски.

Присматриваясь к приезжим, я сунулся за дамой в магазин. Продавщица участливо, как в разговорнике, обратилась к вошедшей:

– Вы говорите по-немецки? Французски? Английски?

– Нет, – взвесив, ответила женщина по-русски.

– Вот и хорошо, я сама из Молдовы.

– Даки, – с умилением вспомнил я любимую книгу школьных лет “История СССР с глубокой древности”, – не зря у них гостил Овидий.

Ночью выпал туман и в лагуне отменили навигацию. До вокзала добрались на водном такси. С катера даже в самых узких каналах не видно было домов. Венеция исчезла, как женщина под одеялом. Но я знал, что она там есть, и жадно смотрел в мокрую тьму, не желая расставаться с южным краем нашей цивилизации.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю