Текст книги "Заколоченные Сердца (ЛП)"
Автор книги: Рут Стиллинг
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 18 страниц)
Отель стоял в прозрачной березовой роще. Южная весна походила на северную, и ветерок играл почти пустыми ветками. В березках мочился юноша в трениках.
– Лель, – решил я, входя в просторный вестибюль.
Писатели делили гостиницу с хоккеистами, собравшимися в Новый Сад на чемпионат мира.
– Tere-tere, – закричал я парням в синих майках с надписью “EESTI”.
– Гляди, Лёха, – сказал хоккеист такому же белобрысому приятелю, – эстонец.
В ресторане “Тито” висел поясной портрет вождя, выполненный в дерзкой манере соцреалистического сезаннизма. Среди мемориальных вещей я заметил окурок толстой сигары. Однажды Тито встречал тут Новый год. На память о торжестве остался аутентичный сервиз.
– Возможно, этой ложкой, – сказал пожилой официант, принеся суп, – ел Тито.
– Возможно, этой вилкой, – продолжил он за вторым, – ел Тито.
– Возможно, этим ножом…
Я вздрогнул, потому что в моем детстве Тито обычно называли “кровавой собакой”, и прервал старика вопросом:
– А кто Тито был по национальности?
– Маршалом, – отрезал официант, и я остался без кофе. Даже с ним здесь непросто.
– Знаете, – спросили тем же вечером писатели, – как по-нашему будет кофе?
– Кофе? – рискнул я.
– Кафа.
– А по-хорватски – кава, – добавил один писатель.
– По-боснийски – кахва, – заметил другой.
– По-македонски – кафе, – вставил третий.
– По-черногорски – эспрессо, – заключил Горан Петрович.
Над Черногорией здесь принято посмеиваться, потому что она поторопилась найти себе отдельное место под солнцем, да еще у моря. Поводом к отделению послужили три уникальные буквы, на которые черногорский язык богаче сербского. Проблема в том, что букв этих никто не знал, и русские, открывшие и купившие изрядную часть этой чудной страны, привезли их с собой.
Включив в номере телевизор, я услышал голос диктора: “Наличие кэша, без наличия кэша, наличие без кэша”.
– Сербский, – решил было я, но потом заметил в углу буквы “РТВ”.
Русскому, впрочем, говорить по-сербски просто, но долго. Если перечислить все синонимы, то рано или поздно один из них окажется сербским словом.
Утром я нашел среди мраморных колонн газетный киоск и спросил у приветливой продавщицы:
– У вас есть пресса на английском?
– Конечно, – удивилась она, – когда завезут.
– К вечеру?
– К лету.
Оставшись без иностранных новостей, я ограничился местными. В этих краях только римских императоров родилось шестнадцать душ.
Обычно, попав в незнакомый город, я описываю архитектурные достопримечательности, делая это по той же причине, по которой Швейк советовал фотографировать мосты и вокзалы – они не двигаются. С людьми сложнее, если они не славяне. С ними мы быстро находим общий язык, потому что он действительно общий.
– Чего у нас больше всего? – спросила меня дама с радио.
– Того же, – честно ответил я, – что и у нас: эмоций.
– Это комплимент?
– Скорее – судьба.
Между тем литературный фестиваль вошел в силу, и меня представили переводчице.
– Мелина, – сказала она.
– Меркури? – вылетело из меня, но я оказался прав, потому что отец назвал дочку греческим именем из любви к актрисе безмерной красоты и радикальных убеждений.
Мы подружились по-славянски стремительно. Душа Мелины не помещалась в худом теле и была вся нараспашку. Тем более что она пригласила в гости, а чужое жилье, как подробно демонстрировал Хичкок, – собрание бесспорных улик, и я не стеснялся оглядываться. На балконе стояли пара лыж и два велосипеда. В передней висела гитара, на плите – чайник на одну чашку. Книг было умеренно, компьютер – переносной. Остальное место занимала раскрашенная по-детски яркими красками карта мира. Туда явно хотелось.
Литературный фестиваль открылся в старинном особняке. Раньше здесь располагался югославский КГБ. За стеной по-прежнему дико кричали, но из динамиков и под гитару.
Когда дело дошло до официальных речей, выяснилось, что Мелина переводила хорошо, но редко.
– Этого, – говорила она, – тебе знать незачем.
– А этого, – послушав еще немного, добавила она, – тем более.
Меня подвели к высокому и спортивному мэру.
– Мне нравится, – льстиво начал я, – ваш город…
– Мне тоже, – свысока ответил он.
Но тут нас, к счастью, прервала музыка. Ударила арфа: Гайдн, Эллингтон, что-то батальное. Одетая лилией девушка не жалела струн, но скоро одну музу сменила другая. Начались чтения. Сперва в переводе на сербский звучала венгерская проза, потом – словенская, затем – македонская. За столом, впрочем, выяснилось, что все авторы учились на одном курсе, играли в одной рок-группе и вместе издавали стенгазету “Знак” – про Лотмана. Поэтому мне удалось без труда вклиниться в беседу.
– Живеле! – закричал я, и все подняли “фракличи”, филигранные рюмки-бутылки с ракией. Как русскому, мне ее наливали в стакан.
Чокнувшись с соседом, я обнаружил в нем тезку. Чтобы не путаться, мы решили звать его Александром Македонским. Он не спорил и рисовал на салфетке карту родовых владений нашего эпонима, которые упорно не попадали в Грецию. Моего собеседника это радовало, греков бесило, из-за чего Македонию долго не брали в Европу.
– Реакционеры, – кричал он, – они не знают новой географии. С падением Берлинской стены исчез целый край света. Западная Европа теперь кончается Белоруссией, с которой начинается Западная Азия.
– А сейчас мы – где? – не сдержал я любопытства.
– Западные Балканы, – решительно вмешался другой писатель.
– Восточное Средиземноморье, – поправил его третий.
– Один хрен, – резюмировал четвертый, который лучше всех говорил по-русски.
Обшитая дубом гимназия, самая старая в Сербии, больше походила на Оксфорд, чем на среднюю школу. В такой мог учиться Булгаков и учить “человек в футляре”. На стене актового зала висел Карагеоргиевич в галифе. За спиной с темного портрета на меня глядел первый попечитель – Сава Вукович в меховом жупане. Гимназии было триста лет, ее зданию – двести, ученикам – восемнадцать.
– Какова цель вашего творчества? – спросили они.
Первые десять минут коллега слева, усатый автор сенсационного романа “Лесбиянка, погруженная в Пруста”, отвечал на вопрос сидя. Следующие пятнадцать – стоя. Наконец он сел, но за рояль, и угомонился только тогда, когда у него отобрали микрофон, чтобы сунуть его мне.
– Нет у меня цели, – горько признался я, – а у творчества и подавно.
Молодежь разразилась овациями – им надоело сидеть взаперти. Выбравшись во двор, мы разболтались с гимназистками. Они учили русский, чтобы заработать денег, и английский – чтобы выйти замуж.
– За кого?
– За русских, – непонятно ответили они.
Но тут я вспомнил, что в России молодежь тоже учит английский, и решил, что они объяснятся.
– Что самое трудное в русском языке? – сменил я тему.
– Мягкий знак.
– И, несмотря на него, вы взялись за наш язык. Почему?
– Толстой, Достоевский, Пушкин.
– “Газпром”, – перевела Мелина.
Обедать нас привезли в дунайский ресторан “Салаш”.
– “Шалаш”, – перевела Мелина, – как у Ленина.
Кормили, однако, лучше, и можно было покататься – на лодке или верхом.
– Правда ли, что сербы не любят рыбу, – спросил я у автора романов в стиле магического реализма, – потому что в Дунае живут злые духи вилы?
– Нет, – сказал Горан, – неправда, просто смудж на базаре – десять евро с костями.
Смудж на поверку оказался судаком, к тому же очень вкусным. Мы ели его на берегу разлившейся реки. Под столом прыгали лягушки. Вдалеке на мелкой волне качался сторожевой катер дунайского военного флота. Рядом мирно стоял теплоход “Измаил” под жовтно-блакитным флагом. Мимо плыла подозрительная коряга.
– Из Венгрии, – присмотревшись, заметил Горан.
Между переменами я выскочил из-за стола, чтобы погладить лошадь.
– Зврк, – заметил на мой счет писатель слева.
– Зврк, – согласился с ним писатель справа.
– Зврк, – закивали остальные, включая лошадь.
– Что такое “зврк”? – не выдержал я.
– Юла, непоседа.
Спорить не приходилось, потому что я всегда первым и влезаю и вылезаю из автобуса, не переставая задавать вопросы. Меня, впрочем, тоже спрашивали, но только журналисты, которым поручили заполнить страницу между политикой и спортом. Каждый из них начинал с того, что обещал задать вопрос, который до сих пор никому не приходил в голову. Звучал он всегда одинаково:
– Почему вы уехали в Америку? За свободой?
– Угу, – отвечал я.
Мелина переводила дословно, но репортер все равно вдохновенно строчил, надолго оставив меня в покое.
На прощание Мелина привела меня в самую старую часть города.
– Моя любимая улица, – сказала она, заводя в заросший травой тупичок.
У тропинки стоял беленый домик. В таком мог бы жить гном. В сумерках шмыгали мелкие кошки, сбежавшие из турецкой сказки. За забором уже цвела толстая сирень.
– По-нашему – йергован, – объяснила Мелина.
– Похоже, – согласился я от благодушия.
В этих краях оно меня редко покидает: не Восток, но и не Запад же, не дома, но и не среди чужих. Такое бывает со слишком прозрачным стеклом: кажется, что его нету, а оно есть, как выяснил один мой знакомый, пройдя из гостиной в сад через стеклянную дверь. К столу его вывели ни голым, ни одетым – в бинтах.
Романом с Сербией судьба что-то говорит мне, но я никак не различу что. Поэтому в балканских поездках мне мнится какая-то потусторонняя подсказка. Может, опечатка в адресе?
В самолете я пристегнул ремни – “ради безбедности лета”, как уверяла меня последняя табличка на сербском, и уставился в иллюминатор. Страны мелькали по-европейски быстро. Вскоре под крылом доверчиво расстелилась плоская Голландия – с воскресным футболом и бесконечными грядками тюльпанов. Они были разноцветными, как полоски на флаге еще не существующей державы.
Провинция у моряПервый раз я был в Хорватии, когда на дворе стоял 1984 год, и я нервно озирался на пограничников с чересчур знакомыми красными звездами. Социализм еще продолжался, в магазине продавали немытую картошку. Дубровник, однако, был очарователен и жене понравился.
– Красивее, – задумчиво сказала она, – я мужчин в жизни не видала.
Понятно, почему в следующий раз я оказался здесь тридцать лет спустя и один. Истрия, впрочем, не совсем Хорватия. Этот спрятавшийся под мышкой Италии полуостров принадлежит не столько политической географии, сколько античной истории. Когда-то здесь жили загадочные, как этруски, иллирийцы, не оставившие нам о себе ни одного слова, кроме топонимов. Потом – и долго – римляне. Восхищенные этой дивной частью Адриатики, они держали в Пуле флот – и пенсионеров. Ветеранам-легионерам раздали землю на мягких холмах, дружно спускающихся к ласковому и зимой морю. Неспешная жизнь, неширокие улицы, карманный форум, умеренная арка, короткий портик, скромный храм, нежаркое солнце – особенно в мой любимый мертвый сезон, который, хочется верить, тут никогда не кончается.
Но это не так, потому что каждую осень в Римской империи наступали праздники, и тогда пустующую в остальное время арену заполняли 25 тысяч зрителей – весь город с рабами и окрестностями. Третий по сохранности (после Колизея и Веронского) амфитеатр добрался до наших дней в таком безупречном состоянии, что гладиаторов можно выпускать хоть сегодня.
– Мы так и делаем, – похвастался экскурсовод, – заливаем арену льдом и зовем хоккеистов.
– А кто играет?
– Австро-Венгерская лига.
Привыкнув к причудам балканской геополитики, я не стал переспрашивать, но представил себе, как поразило бы это чудо римлян.
– Самой дорогой частью их застолья, – поделился я ненужными знаниями, – были не откормленные рабами мурены, не таинственный соус гарум, не персики персов и страусы нубийцев, а Aqua Neronis: вода со льдом, которую, загоняя лошадей, доставляли с гор в ящиках-термосах, обитых верблюжьей шерстью.
– Да, ему бы хоккей понравился, – согласился гид.
– Кому?
– Нерону. Он здесь бывал, да и другие императоры любили навещать наши края.
– Их можно понять, – согласился я и вышел на середину арены, присыпанной песком, чтобы кровь легче было убирать.
Решив испробовать судьбу бойцовского раба или христианского мученика, я поприветствовал, как показывают в Голливуде, ложу принцепса и принялся ждать последнего боя. Снизу занимавший полнеба амфитеатр казался непомерно огромным. Особенно – по сравнению с той мелкой фигуркой, которой предстояло погибнуть на забаву собравшихся. Отсюда парадная смерть не представлялась нарядной. Поежившись от перспективы, я, чтобы приободриться, заорал по-нашему:
– Кто жена капитана?
– Анна, – не торопясь ответило эхо.
– А генерала?
– Алла.
Поделившись с амфитеатром привычными ему сплетнями о военных, я покинул арену, покоренный сильными чувствами и внушительным зрелищем.
Венецианцам она тоже нравилась, и они хотели ее разобрать и перевезти на Лидо, но горожане не дали, решив, что им нужнее. То, что Венеция не взяла силой, она наверстала любовью. В Истрии вас повсюду встречают каменные львы, как на Сан-Марко, и каждый держит в лапах открытую книгу. Это значит, что город сдался на почетных условиях и пользовался привилегиями союзников, которых не слишком донимали венецианские купцы-оккупанты.
С тех пор так и повелось. Запутавшись в эпохах и народах, Истрия была тайной любовью всех, кто ею владел или пользовался. За исключением Джойса. Одной зимой он учил здесь английскому морских офицеров габсбургской империи. В Пуле тогда жило 80 тысяч космополитов и выходили газеты на семи языках – как в “Поминках по Финнегану”, но Джойсу все равно не понравилось.
– Адриатическая Сибирь, – жаловался он, демонстрируя полное невежество относительно Сибири.
В отместку за клевету Пула посадила писателя коротать вечность за столиком кафе у римских ворот на Сергиевской дороге. Заметив свободный стул, я уселся рядом с бронзовым Джойсом и прочел ему на ухо стихи другого изгнанника:
Если выпало в Империи родиться,
Лучше жить в глухой провинции у моря.
Все империи расплавляют в себе племена и расы, но здесь их было так много, что легко сбиться со счета. Хорошо еще, что мне помогли местные.
– Римская, Византийская, Венецианская, Австро-Венгерская, Югославская, Евросоюзная, причем каждая хуже предыдущей.
– Понятно, – поддакнул я, кривя душой, – сперва – Золотой век, потом Серебряный, и так далее, пока не докатились до Каменного.
– Стеклянного, – поправили меня, – теперь жизнь на нас смотрит только с экрана.
Но мне Истрия нравилась “в реале”, если можно так выразиться о крае, расположившемся в том аллегорическом пространстве, что и персонажи Карло Гоцци, Евгения Шварца и Федерико Феллини.
– Вот, кстати, и Сарагина из “Амаркорда”, – воскликнул я, увидав безумную старуху в черных чулках, но без юбки.
На нее никто, однако, не обратил внимания, ибо странностей в Пуле и без нее хватало. Скопившись за тысячелетия, они сложились в город, ускользающий от определений. Одна культура в нем просвечивает сквозь другую. Древности укутаны неплотными покровами прошлого, преимущественно – итальянского. Поэтому улицы Пулы носят дважды знакомые имена: латинские и славянские. Так, “Dante Trg” был площадью Данта, и казалось естественным, что ресторан на ней назывался “Помпейским”.
– Писатель? – узнал меня по значку книжной ярмарки официант и принес чернил, правда – есть, а не писать.
Справившись с кальмарами, я попросил хозяина поделиться главной гордостью Истрии: трюфелями.
– Tartuffo! – одобрил он выбор и принес серый суп, напоминающий разведенное картофельное пюре. Но стоило окунуть в него ложку, как аромат проник в ноздри, защекотал нёбо и взорвался на языке. Осенние (а значит, вошедшие в полную силу) белые (а значит, бессовестно дорогие) трюфели не меняли вкус блюда, а составляли его: острый, безошибочный, неописуемый и благородный, как белужья икра и самое лучшее, аристократически сухое шампанское. Мне, однако, принесли мальвазию. Молодое зеленое вино, как тот же трюфельный суп, прикидывалось незатейливым, но обладало тайной. С последним глотком ее открывал абрикосовый привкус – как будто плодовое дерево поделилось с виноградной лозой.
Почав истрийскую кухню с верхнего этажа, я медленно спускался к базару. Ажурная, как Эйфелева башня, конструкция степенно бурлила народом. Аккуратные старушки, приценившись для вида к угрям, покупали сардины и запивали торговлю чашкой эспрессо.
На втором этаже серьезно обедали – без помпы и своим. Не торопясь, я начал с адриатической “хоботницы”, которую греки зовут “хтоподом”, но жарят точно так же – на гриле, с лимоном. Простота этого архаического блюда, как, собственно, все гениальное, обманчива. Чтобы смягчить осьминога, рецепт требует отрезать ему клюв, выколоть глаза и шмякнуть о мраморный пол. Дальше были хорватские щи-иота, рыбный гуляш со сладкими креветками и полентой и местная разновидность отечественной тюри: уникальный для этой местности винный суп. Его готовят из поджаренного хлеба, оливкового масла и красного вина, а пьют из кувшина, пуская сосуд по кругу. На десерт мне достались палачинки – пористые блины с вареньем из айвы. Завершила обеденный перерыв рюмка пахучей траверницы, настоянной на всей флоре сразу, включая полынь.
– Чернобыль, – перевел я название травы на украинский, но от благодушия мне не поверили.
Найдя такой базар, я не мог не полюбить выросший вокруг него город и почти решил остаться в нем навсегда. Тем более что мне удалось подружиться с дерзкими кошками Истрии, которые возмущенно мяукали, когда я прекращал их гладить. Сытые и довольные, они привыкли к рыбе – до моря лапой подать. Усевшись на пляже, мы смотрели, как от пристани отчаливает рыбак, ловко управляясь с веслом по-венециански: стоя, словно в гондоле. Другой баркас, никуда не собираясь ввиду понедельника, устроил себе санитарный день. На мачте сушились черные тряпки. Среди них мне почудился пиратский флаг.
Литературный праздник разворачивался в тенистом от пальм саду, где стоял помпезный Дом офицеров. В XIX веке здесь играли в бильярд австрийские адмиралы, в XX – югославские, сегодня, в наконец-то мирной Хорватии, собрались писатели. Их встречала двухэтажная покровительница ярмарки: голая, как леди Годива, резиновая женщина, оседлавшая книгу.
– ПУФКа, – представили ее мне, но, разобрать аббревиатуру я не успел, потому что заиграл дуэт ударника с ударником.
– Национальный гимн? – спросил я.
– Скажете такое, – поджала губы соседка, и я больше не решался шутить над молодым и потому особенно обидчивым патриотизмом.
– Что делать, – вздохнула она, – хорваты – параноики, мы все еще боимся, что нас с кем-нибудь перепутают.
Я не успел оправдаться, потому что начались речи.
– Signore e signori, – начал мэр по-итальянски, но тут же перешел на восточноевропейский, – Хонеккер, говоря о триумфальном шествии коммунизма, уже победившем на одной пятой планеты, обещал, что скоро эта доля станет одной шестой, потом – одной седьмой и наконец – одной десятой.
Анекдот понравился всем, и, почувствовав себя среди своих, я решил не сходя с места узнать всю правду о Тито.
– Он для вас как для нас Сталин?
– Ну как вы можете сравнивать?! Наш-то был красивым мужчиной, охотник. Жалко, что его подменили.
– Кто???
– Ваши. Вернувшись из СССР, Тито начал играть на рояле. Крестьянский парень? Вряд ли. Значит, подменили.
Я принял новые сведения без возражений, вспомнив, что Истрия не только входит в балканскую зону магического реализма, но и считается родиной зловещего фольклора, начиная с вурдалаков.
Но больше них меня интригует волшебный язык южных славян, к которому я научился относиться настороженно. А как иначе, если “усердных” здесь называют “вредными”, а “понос” означает “гордость”? С остальным тоже не проще. Каждое слово будто взято из летописи. Любое предложение оборачивается стихами, причем Хлебникова. Эта причудливая речь, понятная и непонятная сразу, звучит как живое ископаемое и внушает гордость за славянские древности.
На таком лингвистическом фоне русский язык кажется беспринципной эклектикой: смесь греческого с латынью, разведенная татарским матом: “ипостась, блин”. Славянский словарь проще. О главном он говорит без обиняков и гласных. Получается кратко, как приговор или кредо: прст, крст, крв, смрт.
Сложности начинаются с алфавитов. Сербы, скажем, пользуются обоими. Одна моя книжка так и вышла в Белграде: про Россию – кириллицей, про Америку – латиницей. Но обычно азбуки не смешивают, придавая каждой идеологический оттенок и национальный приоритет. В Хорватии, после жутких югославских войн, больше всего пострадала кириллица. Ее даже предлагали объявить вне закона.
Не желая вмешиваться в соседские распри, я осторожно предпочел двум азбукам – третью: глаголицу. Ее изобретение приписывают тем же Кириллу и Мефодию, которые усложнили читателям задачу, придумав ни на что не похожие круглые буквы. Как и следовало ожидать, это тоже случилось в Истрии.
– Где именно?
– В городе на три буквы, – подсказали мне, как будто я разгадывал кроссворд, – первая – “х”, вторая – “у”…
– Не может быть, – зарделся я.
– Почему не может? Это – Хум. Там всего 26 жителей, если вчера никто не умер.
Соблазнившись экзотикой, я стал переписывать диковинные буквы. И зря.
– Монастыри, – сказали мне, – где пользовались глаголицей, закрылись век назад, и теперь ею пользуются только туристы, как амулетом: славянские руны.
Я жалобно посмотрел на переводчицу, и на прощание она мне подарила ладанку с первой буквой моего имени.
– Оберег, – объяснила она, – спасает от вурдалаков и графомании.
Вернувшись домой, я снял букву с шеи и повесил ее на компьютер. Ему нужнее.








