Текст книги "Закон"
Автор книги: Роже Вайян
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 17 страниц)
Эльвира присаживается рядом с Мариеттой. И шипит ей в лицо:
– А ну говори, кто у тебя есть?
Мариетта криво улыбается и не отвечает.
– У нее кто-то есть! – хором восклицают все три женщины.
Они подымаются и плотным кольцом окружают Мариетту.
– А ну говори, кто у тебя есть?
Эльвира щиплет ее за руку повыше локтя, щиплет злобно, с вывертом. Мария хватает ее за запястья и пытается вывернуть руку. Старуха Джулия вцепляется ей в волосы.
– Говори, кто у тебя есть?
Мариетта отбивается от них изо всех сил. Ударяет мать головой, локтем отталкивает сестру. Наконец ей удается вырваться, она бегом огибает длинный стол и присаживается у кресла дона Чезаре на низенькой скамеечке, на которую иногда тот ставит ноги.
Дон Чезаре слышит, как дыхание Мариетты постепенно становится ровнее.
Женщины орут. Эльвиру сестрица ударила локтем в грудь – у нее непременно будет рак, как у жены дона Оттавио. У Джулии до крови рассечена губа – родная дочка хотела ее убить.
Дон Чезаре хлопает по столу ладонью. Женщины умолкают и собираются на военный совет в другом конце залы у огромного камина, там, где темнее. Мариетта сидит на низенькой скамеечке, уткнув лицо в ладони, и из-за колен дона Чезаре одним глазком следит за матерью и сестрами.
Теперь она дышит совсем спокойно и ровно.
Дон Чезаре не отрывает глаз от греческой статуэтки, на которую падает круг света из-под абажура керосиновой лампы.
В темном уголку у камина, в противоположном конце залы, три женщины о чем-то быстро-быстро шепчутся. Они разрабатывают военную операцию – как бы им захватить врасплох Мариетту, которая, подумать только, чуть не убила свою родную мать…
Маттео Бриганте кончил игру в “закон”, ему пора идти контролировать бал. Впрочем, игра уже потеряла прежний накал с той самой минуты, когда Тонио согласился выпить стакан вина, вернее, полный стакан унижения. Доверенный дона Чезаре проиграл подряд еще шесть партий и задолжал трактирщику двести двадцать лир, но им уже никто больше не интересуется. Судьбе следовало бы остановить свой выбор на новой жертве. Хотя, возможно, и не следовало бы. Игра в “закон”, как и трагедия, требует единства действия. Хорошие игроки умеют кончить игру, когда жертва покарана как раз в меру.
Тонио вышел из таверны и побрел за “ламбреттой” к Главной площади.
Под сосной Мюрата Джузеппина вкалывала буги-вуги все с тем же римлянином. Франческо, сын Маттео Бриганте, умело управлял оркестром. Рожок вел сольную партию в стиле нью-орлеанских негров. Даже римлянин, все еще презрительно выпячивавший нижнюю губу, что придавало ему сходство с императором Византийской империи, и тот при всем своем желании не мог ни в чем упрекнуть ни джаз-оркестр, ни свою партнершу. Недаром манакорцы – исконные горожане, были горожанами еще в IV веке до рождества Христова, когда Порто-Манакоре считался достойным соперником Урии – города, посвященного Венере.
Наконец комиссару удалось отделаться от агронома. Он подошел к зеленому барьерчику и стал смотреть на танцующих. От пота платье Джузеппины взмокло на лопатках. Комиссар вдруг увидел глазами ее партнера-римлянина мокрое, потное платье, липнущее к лопаткам. Он повернулся и зашагал к противоположному углу площади, туда, где не так слепили глаза голубые электрические лампочки.
Обитатели Нижнего города любовались танцующими издали. Маленькими группками, в два-три человека, расхаживали по террасе курортники, ожидая свежего морского ветерка, но ветерка все не было. Гуальони, мальчишки, состоящие под началом Пиппо и Бальбо, то проносились вихрем по площади, то запруживали соседние улочки, то рассыпались в толпе курортников, словно выпущенный из ружья заряд дроби. Городские стражники, держа дубинки в руках, следили за маневрами гуальони.
Когда комиссар очутился в самом темном углу площади, он лицом к лицу столкнулся с Тонио, который приплелся за своей “ламбреттой”.
– Добрый вечер, синьор комиссар, – сказал Тонио.
– Добрый вечер, – отозвался комиссар.
На Тонио словно что накатило, за минуту он даже не знал, что заговорит. Просто встретился с комиссаром, и слова вдруг стали сами складываться в связные фразы. А комиссар даже не глядел на него, рассеянно бросил “добрый вечер”, и глядел-то он не на Тонио, а поверх его головы, туда, где бросали голубоватый свет электрические лампочки, развешанные для бала.
– В то утро, когда у швейцарца бумажник украли, – говорил Тонио, – на перешейке были… с моря пробрались, бросились в воду с самой вершины горы, где дон Чезаре раскопки ведет… вплавь перебрались через водослив озера… пловец, видать, классный; в молодости его “хозяином морей” величали… добрался до дюны метрах в двухстах ниже моста, через бамбуковые заросли прополз… вот потому его никто и не видал…
– Кроме тебя одного, – заметил комиссар.
– Кроме меня одного, – подтвердил Тонио. – Я на крыше находился, сушил на решете винные ягоды. А с крыши вся бамбуковая роща просматривается.
– И только сегодня ты об этом вспомнил?
– Да я не смел вам об этом сказать… человек уж больно опасный… Маттео Бриганте.
Комиссар в упор разглядывал Тонио, щупленького, низенького, в уже утратившей первоначальную белизну куртке, желтолицего, как все малярики, с желтыми белками глаз.
– Маттео Бриганте, – повторил Тонио.
Комиссару Аттилио вдруг стало грустно.
– Значит, тебе, – проговорил он, – значит, тебе Мариетта…
– Мариетта ничего не видела! – крикнул Тонио.
– Значит, тебе, – продолжал комиссар, – значит, тебе Мариетта здорово всю кровь перебаламутила.
– А я вам говорю, что сам видел, как Маттео Бриганте деньги своровал!
– А Мариетту ты каждый день видишь, вертит перед тобой задом, а тронуть ее тебе слабо, вот ты и остервенился…
– Я узнал Маттео Бриганте даже раньше, чем он из воды вылез… Вижу, плывет человек, я сразу догадался, что это он. Ведь он совсем по-особому плавает, не так, как другие… любой вам подтвердит…
– Выходит, Маттео тоже не прочь Мариетту пощупать, – заметил комиссар.
– Он вылез из воды повыше бамбуковой рощи, проскользнул за кустами розмарина…
– Предположим даже, что ты его видел, – резко оборвал комиссар. – А может, он к твоей Мариетте пробирался. Да и кража вовсе не в это утро произошла.
– В то утро, когда произошла кража, – гнул свое Тонио, – я его видел, клянусь, видел.
Комиссар кинул на Тонио омраченный печалью взгляд.
– В утро кражи, – заявил он, – Маттео Бриганте был в Фодже, у одного дельца. Я сам лично проверял.
– Я хоть перед судом клятву принесу, – сказал Тонио, – что сам видел Маттео Бриганте на перешейке в утро кражи.
Вокруг них уже образовался кружок зевак, правда, зеваки держались пока что еще на почтительном расстоянии. Люди ломали себе голову, стараясь угадать, о чем это Тонио дона Чезаре может так долго разговаривать с комиссаром. А Тонио говорил задыхаясь, говорил полушепотом. Пиппо, вожак гуальони, и его адъютант Бальбо протиснулись в первые ряды зрителей.
– При одной только мысли, что ее тискает другой, ты даже храбрости набрался, – усмехнулся комиссар.
– Но ведь клянусь вам, я видел, когда он через кустарник к машине полз…
– Катись-ка к своей Мариетте, – оборвал его комиссар.
Он шагнул было прочь, по Тонио встал перед ним и загородил ему путь.
– Можно подумать, – крикнул Тонио, – можно подумать, что в Манакоре закон устанавливает Маттео Бриганте!
– Даже храбрости набрался, – пробормотал комиссар Аттилио.
Но тут он заметил окружившую их толпу, и в первом ряду неразлучных Пиппо и Бальбо. Тогда он схватил Тонио за плечо, повернул его спиной к себе и рывком толкнул к “ламбретте”.
– Vai via, becco corouto! А ну катись отсюда, рогач зашоханный! – крикнул он с таким расчетом, чтобы все его услышали.
Тонио еле удержался на ногах и схватился за крыло “ламбретты”.
Комиссар, крупно шагая, направился к танцевальной площадке, освещенной молочно-голубыми праздничными фонариками. Оркестранты устроили перерыв. Франческо Бриганте растолковывал своим коллегам по кружку джаза, как надо по-настоящему исполнять би-боп. Джузеппина присела на перила террасы, высоко вознесенной над портом и заливом. Римлянин стоял рядом с ней и, хотя он весь взмок от жары, не расставался со своим светло-голубым свитером: правда, он его снял, но накинул на плечи, а рукава завязал узлом на груди, потому что в каком-то журнале он видел, что в Сен-Тропезе свитера носят именно таким манером. Джузеппина хохотала, видны были только ее ярко намазанные губы и лихорадочно блестевшие глаза. Она покачивала ногой, и кружева всех трех нижних юбок, надетых друг на друга, белой пеной окаймляли подол ее бального платья. Римлянин глядел на нее без улыбки, нижняя губа его была все так же презрительно выпячена.
Комиссар подошел к зеленому барьерчику. Все взоры устремились на него. Представители местной знати приветствовали его взмахом руки; их жены слали ему улыбки: красавец, элегантный мужчина, умный, любезный – манакорцы еще не знали, что Джузеппина навязывает ему теперь свой закон. Комиссар повернул и направился к себе в претуру.
Тонио все еще стоял возле “ламбретты”. Думал он о том, что сейчас заведет мотор и покатит в темноте на любой, какой только ему заблагорассудится, скорости; но думалось об этом почему-то без всякого удовольствия, он и сам на миг удивился: как же это так? Во рту у него была сплошная горечь, так бывает, когда до одурения накуришься, и тут же ему пришла охота закурить. Он пересек площадь и взял в долг пяток сигарет в магазине “Соль и табак”, открытом по случаю бала в неположенно позднее время. Выйдя из лавочки, он закурил.
Первый приступ тошноты налетел на него посреди площади. “Разве у нее копытца есть?” – спросил дон Руджеро. “Не имеешь права, Тонио”, – заявил трактирщик. “Рогач занюханный”, – только что крикнул комиссар. “Плохой ответ”, – сказал Пиццаччо. “Смотрите, как я берусь за дело”, – похвастался Маттео Бриганте. Однако Тонио удалось добраться до “ламбретты”. Он вцепился в никелированный руль мотороллера, и его вырвало.
Двое каких-то прохожих, увидев, как блюет Тонио, посмеялись:
– Здорово, видать, набрался наш Тонио. Должно быть, в “закон” выиграл.
– И сам весь кувшин вылакал!
– Ясное дело, когда нет у человека привычки патроном быть…
Умберто II лишили престола. Внучатая племянница целый месяц писала этикетки для коллекции древностей и даже не задала ни единого вопроса об Урии. В тот самый год болонцы целыми толпами наезжали охотиться на озеро и перебили почти всех “железных птиц”. Как раз в этом году дон Чезаре и “потерял интерес”.
Внешне его привычки не изменились. С давних пор он привык, что ложе с ним делят женщины: то одна, то другая; так продолжалось и теперь, в данное время это была Эльвира. Когда к концу вечера он вставал со своего кресла, собираясь подняться к себе в спальню на второй этаж, тем же движением подымалась и Эльвира, сидевшая в углу с женщинами, и молча шла за хозяином. Оба раздевались, не обмениваясь ни словом. В постели он протягивал руку, чтобы удостовериться, тут ли она, клал ей ладонь на грудь или касался ее ноги своей ногой; во сне, поворачиваясь на другой бок, он, даже не проснувшись по-настоящему, снова в темноте искал ее – ему важно было тронуть ее, неважно что попадается под руку, только бы тронуть: таков уж он был с двадцати лет, то есть с 1904 года, даже тогда он не мог заснуть, если рядом не лежала женщина. Но с Эльвирой он никогда не разговаривал. Время от времени, правда все реже и реже, он брал ее во мраке спальни, брал молча, так что иногда Эльвире приходило в голову: да знает ли он сам, что это ее, Эльвиру, он сейчас берет. Таким он стал с тех пор, как “потерял интерес”.
Он продолжал охотиться и, несмотря на опустошения, причиняемые болонцами, приносил много дичи. Был он отменный стрелок и с возрастом не сдал, ему было знакомо каждое болотце, дюны, холмы, лучше даже, чем его людям. Но, сразив пулей великолепную дичь, он теперь уже не чертыхался на радостях, даже в глазах не вспыхивал огонек удовольствия: он убивал живую тварь, как боец на бойне. Уже в течение многих лет Тонио сопровождал его на охоту, тащил за доном Чезаре ягдташ и второе, запасное, ружье, и плелся сзади без удовольствия, даже с некоторым страхом: ему чудилось, будто он состоит в услужении у статуи, огромной статуи, которая без устали прет себе вперед, все тем же крупным шагом, как заводная, прямо через заросли бамбука, через камыши, через дюны, поросшие розмарином, и через холмы, поросшие колючим кустарником; Тонио, правда, весьма смутно, представлялось, что, очевидно, муки грешников в чистилище – не в аду, а именно в чистилище – чем-то сродни вот этому бесконечному, бессмысленному шаганию вслед за статуей, у которой ты находишься в услужении. А возможно, это, напротив, преддверие рая…
С управляющими, дельцами и редкими визитерами, еще переступавшими порог дома с колоннами, дон Чезаре держался по-прежнему. Но слова его звучат в мире, лишенном эха, и движется он в пространстве, лишенном устойчивости. Когда говорят “идем в низину”, подразумевается “преддверие рая”. С тех пор как он “потерял интерес”.
Дон Чезаре был “лишен интереса” вроде тех безработных, что лишены работы. Это же не их вина, значит, это и не его вина. Он даже чувствовал какое-то отдаленное родство с этими бедолагами, которые с утра до вечера простаивали, подпирая стены домов, выходящих на Главную площадь Порто-Манакоре; только у него не оставалось надежды, что произойдет чудо и что-то вновь займет его. И к надежде тоже он “потерял интерес”.
Привыкнув смолоду мыслить категориями философии истории, дон Чезаре иной раз спрашивал сам себя, почему это он “потерял интерес” именно на пороге второй половины XX века, в низине Урия. Спрашивал, впрочем не придавая своим вопросам значения просто потому, что он сохранил привычку спрашивать себя, как, кстати, сохранил и все прочие свои привычки.
В возрасте от двадцати до тридцати лет, то есть между 1904 и 1914 годами, по желанию отца, дон Чезаре объехал всю Европу с целью пополнить свои знания. В одну из таких поездок он на обратном пути из Лондона в Неаполь, намереваясь сесть на пароход в Валенсии, заглянул по дороге в Португалию, да там и застрял. Вот тут-то он задумался, всерьез задумался над упадком этой нации, некогда владевшей чуть ли не половиной земного шара. Он свел знакомство с писателями, которые писали не для читателя, а в пустоту; с политиками, которыми вертели англичане; свел знакомство с дельцами, которые ликвидировали свои дела в Бразилии и жили на скромную ренту, мирно и бесцельно влача свои дни в забытых богом провинциальных городках. Тогда он еще подумал, что нет большего несчастья, чем родиться португальцем. Впервые именно здесь, в Лиссабоне, он встретился с народом, который “потерял интерес”.
А теперь он думал, что итальянцы, французы, англичане тоже “потеряли интерес”. Интерес перекочевал из этих стран и обосновался в Соединенных Штатах Америки, в России, в Индии, в Китае. И сам он живет в стране, “потерявшей интерес”; исключение составляли, и то лишь на поверхностный взгляд, разве что северные провинции, но эта была только видимость, итальянцы с Севера Италии, равно как и французы, просто умели скрывать отсутствие интереса за треском своих автомобилей и своих мотороллеров. И французы и итальянцы после второй мировой войны явно начали “португализироваться”. Вот о чем думал дон Чезаре, но думал без интереса.
Изменилось даже его отношение к своей коллекции, которой он, однако, продолжал заниматься. Если теплился в нем еще интерес, то лишь к одним древностям. Только смерть полностью лишает человека всяческого интереса, но ведь смерть как раз и есть окончательное и бесповоротное освобождение от любых уз, полнейшая антизаинтересованность. Поэтому-то дон Чезаре продолжал заниматься своей коллекцией и новыми ее экспонатами, которые ему приносили его люди или землепашцы с соседних участков. Но в каталог он их уже не вносил, не посылал о них статей в археологические журналы. Рукопись его кардинального труда о граде Урия была закончена уже давно: полторы тысячи страниц убористого почерка, в полном порядке сложенные в ящиках секретера; он не предлагал рукописи издателям, ни одному не предлагал: пришлось бы сокращать, ужимать, резать – ради кого, ради чего? – или же опубликовать этот труд на собственный счет в шести толстенных томах ин-кварто, с многочисленными комментариями, издать этот монументальный труд всего в нескольких экземплярах для специалистов по истории греческих колоний в Южной Италии в эллинистическую эпоху – эта мысль была ему даже по душе, но, очевидно, не слишком, иначе бы он не отступил перед нудной процедурой переговоров с типографщиком, необходимостью держать корректуру, встречаться с незнакомыми людьми.
Ежедневно в вечерние часы после сиесты и до ужина его было запрещено беспокоить. “Работает”, – говорили домашние. А он глядел на вазы, на масляные лампы, на статуэтки, на монеты, выставленные в залах второго этажа, а также под кровлей, – все пронумерованное, снабженное этикетками, – смотрел таким же взглядом, как смотрит нынче вечером на статуэтку, которую принесли ему рыбаки и которую он водрузил на край длинного, из оливкового дерева стола, так, чтобы на нее падал световой круг керосиновой лампы, а Мариетта сидит у его ног на низкой скамеечке, поставив локти на колени, положив подбородок на сжатые кулачки.
Это только так говорится, что смотрел; для того чтобы определить его взгляд, неправильно употреблять этот глагол, подразумевающий некое активное действие. Это вовсе не значит, что дон Чезаре пассивно созерцает свою новую статуэтку. Он не только видит ее, он на нее смотрит, хотя взгляду его как раз и недостает активности; он думает о ней, хотя мысли его тоже недостает активности. Он думает о статуэтке, и думает в то же время о других экземплярах своей коллекции, и думает в то же время о всем городе Урия, процветающем эллинистическом городе, возрождающемся из топи, с агорой на земляном насыпи, там, где сейчас сушат свои сети рыбаки, с белоснежными домами, с портиками и колоннадами, с гражданами, не “потерявшими интереса” ни к чему, что происходит в мире, с разлитым повсюду духом разума, который пронизывал в древности великую Грецию; фонтаны, девушки с амфорой на плече, порт, куда причаливают суда, груженные всем тем, чем богат Восток, и храм Венеры на самой оконечности мыса, вознесенный над морем. Но и здесь выражение “думает” не совсем точно, коль скоро мысль – это активная форма, противопоставляющая субъект объекту и предполагающая некое воздействие субъекта на объект, а дон Чезаре с каждым годом все больше и больше “терял интерес”, так что в некотором роде сам становился объектом для себя самого: доном Чезаре лицом к лицу с доном Чезаре, думающим о терракотовой статуэтке и о городе Урия, где повсюду разлит дух разума, и настолько же чуждым дону Чезаре, как и терракотовой статуэтке, и мертвому городу Урия; без любви, без ненависти, даже без желания любить или ненавидеть, столь же лишенный всех и всяческих желаний, как похороненный под песками город Урия. Вот это-то и есть подлинная “утрата интереса”.
Между тем Мариетта, прикорнув у ног дона Чезаре, время от времени поглядывала из-за колен старика на мать и двух своих сестер, шепчущихся о чем-то у огромного камина. А вся тройка замышляла, как бы им половчее схватить ее, когда дон Чезаре пойдет к себе наверх, примерно наказать дерзкую, посмевшую поднять руку на родную мать, и любой ценой вырвать у нее имя ее возлюбленного, из-за которого она не желает идти в услужение к агроному-ломбардцу. Мариетта не слишком-то их боится, разве что Эльвиру, здоровенную бабу уже под тридцать, но Эльвире придется идти за доном Чезаре в спальню. Однако Мариетта все же была начеку, ей-то хорошо было известно, какие они все скрытницы.
Обычно Мариетта спала в одной комнате со старухой Джулией, своей мамашей. Но она прикинула, что, как только дон Чезаре окажется у себя в спальне, она убежит и переночует в сарайчике на какой-нибудь лимонной или апельсиновой плантации. Авось не впервой. Сколько раз уж ей приходилось спасаться там от разлюбезной своей родни.
Дон Чезаре поднялся, взял терракотовую статуэтку и, обогнув стол, направился к дверям, ведущим в коридор. Тем же движением поднялась и Эльвира, взяла со стола керосиновую лампу, стоявшую у кресла, и пошла вслед за доном Чезаре. И тут Мария, не мешкая, подскочила ко входной двери, заперла ее на ключ, а ключ положила себе в карман.
Поняв, что путь через парадную дверь ей отрезан, Мариетта не слишком встревожилась. Когда дон Чезаре и Эльвира очутятся в спальне на верхнем этаже, она без помех улизнет в коридор. А в конце коридора застекленная дверь выходит на балкон с пилястрами. Вот он, ее обычный путь спасения – сколько раз она уже спрыгивала с балкона на площадку у виллы: цеплялась за пилястр и шлепалась на землю, потом вскакивала и, босоногая, неслась по тропкам среди зарослей бамбука.
Дон Чезаре шел по коридору, за ним Эльвира с керосиновой лампой в руке. Старуха Джулия от камина, а Мария от входной – двери подбирались к Мариетте, которая все еще сидела на низенькой скамеечке у монументального неаполитанского кресла XVIII века.
Мариетта вскочила, готовясь к прыжку, но не испугалась она ничуть. По-настоящему боялась она одну лишь Эльвиру. Детей у нее в отличие от Марии не было, и чувствовалась в этой плотной брюнетке какая-то особая лихость, как у многих молодых вдов, недаром же она, словно мужчина, управлялась с цепом, когда ее покойный супружник арендовал в горах участок иссушенной солнцем, бесплодной земли. Там он и отдал богу душу. До сих пор помнит Мариетта, как цеп в руке Эльвиры с оглушительным грохотом падает на земляной ток, помнит Эльвиру всю в облаках пыли и охвостья, бьющую, что твой кузнец, – до сих пор помнит, хотя было ей всего восемь, когда ее, девчонку, возили в горы погостить к сестре.
В дальнем конце коридора все тише и тише становились тяжелые шаги дона Чезаре и щелканье деревянных подметок Эльвиры. Тяжелые шаги дона Чезаре, щелканье деревянных подметок Эльвиры. Но тут лестница делала поворот, и шум шагов стал громче, только шел он теперь сверху.
Мария, как кошка, бросилась к Мариетте, а та, вскочив со скамеечки, начала кружить вокруг кресла. Важно было избежать рукопашной. Она решила спастись через коридор лишь тогда, когда дон Чезаре с Эльвирой очутятся в спальне.
Дон Чезаре открыл дверь спальни, деревянные подметки Эльвиры прощелкали за ним. Мариетта снова обежала вокруг кресла, но Мария не отставала.
Тяжелые шаги дона Чезаре раздавались уже в спальне, расположенной как раз над большой залой. Деревянные подошвы Эльвиры прощелкали где-то возле комода. И Мариетта догадалась, что Эльвира как раз сейчас ставит на комод керосиновую лампу.
Но вдруг деревянные подошвы Эльвиры защелкали в обратном направлении. Вот они уже щелкают по коридору. Щелкают быстро-быстро, как кастаньеты перед самым концом тарантеллы. А вот они щелкают уже по ступенькам лестницы. Мариетта бросилась в коридор, но Эльвира успела спуститься и преградить ей путь.
Эльвира была выше и плотнее Мариетты: женщина в полном расцвете сил. Она затолкала Мариетту обратно в залу, наотмашь хлеща ее по щекам, да еще поддала ей коленкой в живот. А в зале Мариетту перехватила Мария и ловко скрутила ей руки за спиной. Старуха Джулия прикрыла дверь: не дай бог, услышит дон Чезаре.
Женщины шептались у камина не зря, они успели, пользуясь темнотой, запастись веревками: Джулия до времени прятала их под юбкой. Они привязали Мариетту к спинке кресла, лодыжки прикрутили к ножкам кресла с резными акантовыми листьями, руки – к деревянным затейливым подлокотникам кресла, выточенным в виде китайских уродцев. В такой позе, точно распятая, Мариетта оказалась всей грудью и лицом прижата к грубой полотняной подкладке, которой была обита сзади спинка кресла, а задняя часть ее тела, таким образом, беспомощно оттопырилась.
Эльвира сняла со стены охотничье ружье. Потом отвинтила стальной прут, которым прочищали ружейное дуло.
Дон Чезаре выходил из себя – обычно первой в постель ложилась Эльвира, – а может, он услышал, как в коридоре надавали Мариетте пощечин. Он стукнул ногой раз, другой, громко стукнул в пол, служивший потолком большой зале.
Эльвира подошла к креслу, держа шомпол в руке. По пути она задрала голову к потолку.
– Старик злобится, – проговорила она.
Дон Чезаре снова стукнул ногой.
– Злись, злись, сколько тебе влезет, – прошипела она. – А я, пока нашей девственнице хорошенького клейма не поставлю, никуда не пойду.
Стальной шомпол свистнул в воздухе. У Мариетты под полотняным платьицем даже белья не было.
– Это тебе за мать, – сказала Эльвира.
Мариетта молчала, стиснув зубы.
– Это тебе за меня, – продолжала Эльвира.
– Это тебе за мать.
– А это за меня.
Мариетта жалобно взвыла. Ее снова ожег стальной прут. Но тут женщины услышали тяжелые шаги дона Чезаре: судя по звуку, он отошел от кровати и направлялся к двери.
Эльвира живо сунула шомпол в руки Марии.
– Теперь твой черед, – шепнула она. – А ну-ка отметь ее на всю жизнь.
И бросилась к двери.
Деревянные подошвы прощелкали по коридору, затем по лестнице, затем все стихло. Должно быть, дон Чезаре и Эльвира о чем-то спорили. Потом внизу услышали тяжелые шаги дона Чезаре, возвратившегося в спальню.
Мария подошла к Мариетте, распятой на спинке массивного позолоченного кресла.
– А теперь, – начала она, – а теперь говори, кто твой дружок?
Мариетта стиснула зубы.
Мария отступила на шаг. Снова со свистом рассек воздух прут.
– Я тебе сейчас память обратно вобью, – пообещала Мария.
Но в эту самую минуту под окном зафыркал мотор “ламбретты”.
– Тонио, – завопила Мариетта. – Тонио, спаси меня!
– Ага, значит, призналась, значит, он твой любовник! – прокричала Мария.
В залу влетел Тонио.
– А ну, развяжите ее, – скомандовал он.
Он как-то сразу обрел свой несколько слинявший апломб, появившись перед босоногими женщинами обутый, в белой куртке, как и положено доверенному лицу важного синьора.
– Сказано, живее, – повторил он.
Джулия заскулила было: она, мол, в своем праве наказывать непокорную дочь.
– Кто теперь здесь закон устанавливает? – осведомился Тонио. – Неужто бабы?
И добавил:
– Придется пойти разбудить дона Чезаре. Он запретил устраивать в его доме драки да порки. Он всех вас к черту прогонит…
Женщины отвязали Мариетту.
Мариетта отступила на шаг, прислонилась к стене, чуть приподняв локти, опустив кисти рук, явно готовясь удрать.
Джулия и Мария топтались у кресла. Они не спускали глаз с Тонио.
“Ты не имеешь права, Тонио”, – сказал трактирщик. “Ты плохо ответил”, – сказал Пиццаччо. “Вот как я берусь за дело…” – сказал Маттео Бриганте.
– Хватит, – проговорил Тонио. – Надолго у нее, бедняжки, следы от шомпола останутся… Вы у меня еще попляшете, гадюки… А теперь марш отсюда…
Мариетта, все еще жавшаяся к стене, вдруг расхохоталась.
– Это она над тобой, Тонио, смеется, – сказала Джулия.
– А ну, немедленно спать, гниломордая, – прикрикнул на тещу Тонио.
Женщины начали медленно пятиться к двери. С порога Джулия снова бросила:
– Это она над тобой, человек, смеется.
Тонио громко захлопнул за ними дверь; сейчас в зале они с Мариеттой остались одни. А Мариетта все еще хохотала.
Тонио приблизился к девушке.
– А теперь, – прошептал он, – теперь, Мариетта, самое время меня поцеловать.
– Ладно, – легко согласилась Мариетта.
Она шагнула к нему.
И положила обе руки ему на плечи. Тонио сразу и не понял, было ли то в знак нежности, или чтобы удержать его на почтительном расстоянии.
Потом она потянулась вперед и поцеловала Тонио в лоб.
Так он и не успел понять, что к чему. Ступая на пальчики своих босых ног, она как перышко пролетела мимо. И уже очутилась на крыльце. А там, задержавшись на секундочку, крикнула ему:
– Я тебя очень люблю, Тонио, очень-очень, так и знай…
И исчезла в темноте.
Когда игроки вышли из таверны, Маттео Бриганте пригласил Пиццаччо выпить с ним на балу стаканчик вина. За вход он расплатился сам, вынув из бумажника кредитку в пятьсот лир. Уселись они поближе к буфету. Бриганте заказал бутылку пенистого асти.
Попивая вино, он оглядывал своими маленькими жесткими глазками танцоров, площадь и то, что было на площади и рядом с ней. И, взглянув, мгновенно отмечал все (мысленно, конечно). Такая привычка осталась у него еще со времен службы на королевском флоте, где он дошел до старшего матроса, – и привычка эта весьма пригодилась ему сейчас, когда он контролировал весь Порто-Манакоре.
Вот на пятом этаже претуры стукнули ставни: значит, донна Лукреция не спит. Что-то не видно неаполитанки, остановившейся в отеле “Бельведер”, на бал не пришла, верно, отправилась гулять на пляж, но с кем? Джузеппина танцует с молодым римлянином, но он ей вроде не интересен. Вот секретарь кооперации мебельных фабрикантов привел на танцы всех своих трех дочек, а сам попивает французский коньяк. Интересно, откуда у него такие денежки?
Обозревая свою территорию, вернее, свои охотничьи угодья, рэкетир рассеянно поигрывал окулировочным ножом. Прекрасный инструмент, фирмы “Due Buoi” – “Два Быка”, дороже окулировочных ножей вообще не бывает: весь целиком умещается в горсти, рукоятка черная, покрытая лаком, в дерево врезаны медные заклепки, у основания он шире, что весьма удобно, и весь словно создан тебе по руке. Убранное лезвие покоится себе в коконе рукоятки, чистое, блестящее, гладкое, опасное, и смотреть на него – одно удовольствие, оно как устрица в раковине, как жемчужина на бархате футляра.
За соседним столиком два каких-то белобрысых туриста пялятся на молоденьких мальчиков. Свою машину “фольксваген” с баварским номером они оставили на углу недавно проложенной улицы, которая, петляя, спускается к пляжу. Бриганте отмечает и это (мысленно, конечно); он контролирует также сделки местных парней с иностранцами.
Он потихоньку выдвигает лезвие ножа, потом отпускает палец, и оно входит в ручку с коротким сухим щелканьем. Ему по душе этот четкий звук, словно рядом кто-то молодой щелкнул зубами.
За барьерчиком, отделяющим танцевальную площадку, стоят, опершись о балюстраду таверны, Пиппо и Бальбо. Пиппо в упор разглядывает Маттео Бриганте.
Штаны на Пиппо сплошь в дырах, разлезлись по всем швам, внизу они совсем разлохматились. Мужчины и юноши или гуальони – словом, весь Старый город ходит в рваных штанах, но у них эти позорные лохмотья хоть кое-как заплатаны, кое-как подштопаны. А Пиппо победительно щеголяет в своих лохмотьях, они похожи на пенную бахрому, которой старинные художники охотно окружали Венеру. Рубашка тоже превратилась в немыслимое рванье, пуговицы нет ни одной, но он даже не завязывал ее узлом на животе, хотя в нынешнем году многие гуальони переняли такую моду у курортников. При каждом его движении лохмотья рубашки взлетают за плечами, как плащ Михаила Архангела. Иссиня-черные волосы падают крутыми локонами на лоб. Шестнадцатилетний вожак гуальони, отважноглазый…