355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Рой Медведев » Солженицын и Сахаров » Текст книги (страница 17)
Солженицын и Сахаров
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 10:45

Текст книги "Солженицын и Сахаров"


Автор книги: Рой Медведев


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 20 страниц)

218

ухаживания, которым никто не обучал парней наших пятилеток и комсостав фрунзенской армии. Четвертые же были просто голодны, да, примитивно голодны, т. е. им нечего было жевать. А пятые, может, не видели другого способа спасти себя или своих родственников, не расставаться с ними" (С. 13-14).

Странно, что все это мог написать русский человек, офицер, прошедший через войну, который в 1943-1945 гг., проходя через освобожденные русские города и села, должен был ясно видеть, что означали тогда "галантность" и "любезность" фашистских офицеров и солдат. Да ведь "от первых детских впечатлений воспитаны в советских школах и советской идеологии" были не только те женщины, которые спали с гитлеровцами в оккупированных местностях (и с лагерными чинами – в лагерях), но и те, которые умирали с голоду, но не продавались за плитку шоколада или пару чулок. И этих-то вторых! – было гораздо больше, их были миллионы. Конечно, никто из женщин, "сходившихся с противником не в бою, а в постелях", не заслужил тех многолетних сроков каторжных лагерей, которые многие из них получили. Но они вполне заслужили ту кличку "немецкие подстилки", которой окрестили их в годы оккупации их бывшие подруги и односельчане. Солженицын с этим решительно не согласен. Он пишет, правда, что-то невнятное о нравственном порицании, с оговоркой "может быть". Главными же виновниками он считает "всех нас, соотечественников и современников. Каковы же были мы, – пишет он, – если от нас наши женщины потянулись к оккупантам" (С. 14).

Опять о коммунистах в лагере

Через всю книгу Солженицына, и третий том не составляет здесь исключения, проходит неприязнь и озлобление не только в отношении коммунистов вообще, но и тех членов партии, которые по 10-18 лет провели в сталинских лагерях и прошли через испытания, несравненно более тяжкие, чем те, через которые прошел сам Солженицын. Называя большинство членов партии не иначе, как "ортодоксами", Солженицын утверждает, что после XX съезда эти ортодоксы вернулись на волю такими же точно, какими они были и до лагеря. Эти ортодоксы вообще не хотят вспоминать лагеря и тюрьмы и избегают лагерных знакомств. "Да и какие же они благо-намеренные, если им не быть, не простить, не вернуться в прежнее состояние? Ведь об этом же

219

и слали они четырежды в год челобитные: верните меня! верните меня! я был хороший и буду хороший. В чем для них возврат? Прежде всего в восстановлении партийной книжечки, формуляров, стажа, заслуг... С этим они и повалили в 1956 году: как из затхлого сундука, принесли воздух 30-х годов и хотели продолжить с того дня, когда их арестовали" (С. 479).

И тон, и содержание этой тирады вызывает решительное возражение. Хорошо ведь знает Солженицын, что не из "затхлого сундука" вернулись арестованные в 30-е годы коммунисты, а их тех же страшных каторжных лагерей со следами пыток и истязаний. И хотя большинство из них не изменило своим убеждениям, однако отношение к нашей действительности у них было уже иным (мы не имеем в виду "забывчивых" одиночек, которые были во всех категориях и потоках бывших зэков). И не "повалили" они из лагерей, а шли на волю редкой цепочкой, ибо большая часть арестованных в 30-е годы коммунистов была расстреляна или умерла в лагерях.

Неблагородство и тенденциозность Солженицына в данном случае никак не делает ему чести. О тех коммунистах, кто вел себя достойно упоминает он лишь мельком (в Комиссию, возглавившую Кенгирское восстание, свидетельствует Солженицын, "вошли и женщины". "Шахновская, экономист, партийная, уже седая"). Зато о трусах, предателях, о ловкачах, если они "партийные", он пишет куда подробнее. Но вот трудная для Солженицына фигура – Капитон Кузнецов, руководитель лагерного восстания, глава "сорокадневного правительства", председатель избранной заключенными Комиссии. Бывший полковник Красной Армии, выпускник Фрунзенской академии, уже немолодой. Командовал после войны полком в Германии и получил срок за то, что "кто-то у него бежал в западную зону". К началу восстания сидел в лагерной тюрьме "за очернение лагерной действительности" в письмах, отправленных через "вольняшек". Надо полагать, что Кузнецов был членом партии, но Солженицын об этом ничего не говорит. Никаких фактов, компрометирующих Кузнецова, у Солженицына нет. Наоборот, мы узнаем из рассказа Солженицына, что все 40 дней восстания держится Кузнецов прекрасно. Он отказывается от освобождения, которое пришло ему в дни восстания, организует пролом стен и выламывание решеток, из которых выковывались пики. При переговорах с прилетевшими в лагерь "важными генералами" Кузнецов командой "Головные уборы – снять!" заставил и генералов МГБ снять

220

шапки перед трупами убитых зэков. На угрозы генералов, по свидетельству самого Солженицына, – "встал Кузнецов. Он говорил складно и держался твердо. Если войдете в зону с оружием, – предупреждал он, – не забывайте, что здесь половина людей – бравших Берлин. Овладеют и вашим оружием" (С. 328). Казалось бы, какой упрек можно бросить такому человеку? Но вот как заканчивает рассказ о нем Солженицын: "Капитон Кузнецов! Будущий историк Кангирского мятежа разъяснит нам этого человека. Как понимал и переживал он свою посадку? В каком состоянии представлял свое судебное дело?.. Только ли профессионально-военной была его гордость, что в таком порядке он содержит мятежный лагерь? Встал ли он во главе движения, потому что оно его захватило? (Я это отвергаю.) Или, зная командные свои способности – для того, чтобы умерить его, ввести в берега и укрощенной волною положить под сапоги начальству? (Так думаю.)" (С. 328).

"Суд над верховодами, – пишет через 20 страниц Солженицын, – был осенью 1955 года, разумеется, закрытый и даже о нем-то мы толком ничего не знаем... Приговоры нам неизвестны. Вероятно Слеченкова, Михаила Келлера и Кнопкуса расстреляли..." (С. 347).

А как же Кузнецов, которого судили на том же суде? О нем автор "Архипелага" уже ничего не говорит.

Выходит, что Кузнецов был провокатором? Нет, так прямо Солженицын этого, конечно, не утверждает. Но намекает именно на это. Но можно ли так писать о человеке, который, скорее всего, героически погиб, к тому же не имея для своих подозрений никаких доказательств? Если он коммунист, то для Солженицына – можно. И это не единственный пример тенденциозной двусмысленности, с какой Солженицын говорит об отличившихся в лагерях коммунистах.

О "либеральности" русского самодержавия

Другой характерной чертой, которая проходит через весь третий том, как и через весь "Архипелаг", является тон постоянной насмешки насчет какой-то будто бы "жестокости" русских царей и, с другой стороны, тон насмешки над русскими революционерами и либералами, считав-шими режим самодержавия в России "невыносимым". Мне уже приходилось писать, что ста

221

линский террор не идет ни в какое сравнение с жестокостями русских царей, исключая лишь Ивана Грозного. Но Солженицын говорит не только об этом. Постоянно касаясь этой темы, Солженицын как бы высказывает сожаление, что слишком уж "либеральными" были последние русские самодержцы. Так, например, Александр II и охранка не преследовали по-настояшему народовольцев. Их, конечно, иногда арестовывали и сажали в тюрьмы, но "ровно настолько, чтобы ознакомить их в тюрьмах, создать ореол вокруг их голов" (С. 87). "Либералом" был в сущности и Александр III. Хотя он и казнил с десяток народовольцев, но не преследовал ни родственников, ни друзей казненных, или наказывал их легко, "по-отечески", что видно, в частности, и на судьбе молодого В. И. Ульянова. А Николай II и вообще был "слабак", не смог расправиться по-настоящему с рабочими в январе 1905 года, да и в 1917 году позорно растерялся и потерял корону. У этого царя и "всех его правящих уже не было и решимости бороться за свою власть. Они уже не давили, а только придавливали и отпускали. Они все озирались и прислушивались, а что скажет общественное мнение. Мы... можем смело утверждать, что царское правительство не преследовало, а бережно лелеяло революционеров себе на погибель" (С. 87).

Рассказывая, например, о преследованиях и судах над баптистами уже в 60-е годы нашего века, Солженицын не удерживается от восклицания: "Кстати 100 лет назад процесс народников был "193-х". Шума-то, Боже, переживаний! В учебники вошел" (С. 567).

Фальшь подобной позиции очевидна. От того, что масштабы несправедливостей и преступлений 20-50-х годов XX века превзошли все, что было известно по этой части в прежние века и десятилетия, от этого несправедливости прежних времен не становятся достоинствами, а борцы против этих несправедливостей не перестают быть героями в благодарной памяти человечества. Между тем весь том Солженицына, когда он касается этой темы сожалеющий о недостаточной жестокости царских расправ. Ах, как было бы хорошо, если бы их задушили в колыбели. Эта уверенность Солженицына, что десяти– или стократное увеличение репрессий спасло бы русский царизм от гибели, заставляет спросить – а почему он этого так хотел бы? Если бы миллионы гноили бы в тюрьмах и на каторге, а десятки тысяч расстреливали бы не при Сталине, а при Николае II или Александре III тогда что – их трупы пахли бы лучше?

222

Восток и Запад

Еще одним излюбленным мотивом автора "Архипелага", каким-то назойливым рефреном к его поистине страшным картинам преступлений недавнего прошлого является издевка над Западом, причем не только над ненавистными Солженицыну западными левыми и либералами, но и над правыми кругами, над Западом вообще. В третьем томе "ГУЛАГа" эта издевка над западными политиками выражена, пожалуй, наиболее выпукло.

Запад, по мнению Солженицына, не помог как следует России еще в Первую мировую войну и в роковой 1917 год, чем и довел ослабленную Романовскую монархию, а затем и Временное правительство до катастрофы. Запад позволил большевикам одержать верх в гражданской войне, а затем с неприязнью встретил миллионные массы первой русской эмиграции. Не заметил Запад ни голода миллионов крестьян в 1932-1933 гг., ни страшного размаха сталинского террора. Уступил Запад в конце войны 1939-1945 гг. почти всем требованиям Сталина.

Эти упреки исходят чаше всего из непонимания того, что и сам Запад уже с конца прошлого века раздирался множеством внешних и внутренних противоречий и не было у него тех сил и средств, чтобы выполнить эту задним числом нарисованную для него Солженицыным программу.

Но совсем уже поразительным представляется солженицынский упрек Западу, что после начала корейской войны Запад (и в первую очередь США) не начали против СССР и Китая новой мировой войны и не использовали в этой войне свою тогда еще существовавшую атомную монополию.

"Как поколение Ромена Роллана, – пишет Солженицын, – было в молодости угнетено постоянным ожиданием войны, так наше арестантское поколение угнетено было ее отсутствием, – и только это будет полной правдой о духе Особых политических лагерей. Вот как нас загнали. Мировая война могла нам принести либо ускоренную смерть (стрельба с вышек, отрава через хлеб с бациллами, как делали немцы), либо все же свободу. В обоих случаях избавление гораздо более близкое, чем конец срока в 1975 году" (С. 51).

И здесь опять свои настроения выдает Солженицын за настроения всех заключенных. Мне приходилось встречаться с сотнями бывших узников Особлагов самых разных политических

223

настроений, но ни от кого я не слышал, что жаждали они третьей мировой войны.

Солженицын, видимо, чувствует, что его слова могут шокировать его читателей, и в запальчивости восклицает: "Удивятся, что за циничное, что за отчаянное состояние умов? И вы не думали о бедствиях огромной воли? – Но воля-то нисколько не думала о нас! Так вы что ж: могли хотеть мировой войны? – А давая всем этим людям сроки в 1950-м до середины 1970-х, что же им оставили хотеть, кроме мировой войны?" (С. 50).

Солженицын, разумеется, неправ, что воля нисколько не думала о лагерях. Большинство родных и близких помнили о своих мужьях, братьях, друзьях, находившихся в заключении, ждали их, писали письма и собирали посылки. Между тем возвращаясь снова к этой же теме в конце книги, Солженицын пишет: "Никакому благополучному ни в западном, ни в восточном мире не понять, ни разделить, может быть, и не простить этого тогдашнего настроения за решетками... Какую же искалеченную жизнь надо устроить, чтобы тысячи тысяч в камерах, в воронках, в вагонах взмолились об истребительной атомной войне, как о единственном выходе?" (С. 418).

Да, простить это трудно. Да, Солженицын пережил страшные и трудные времена, когда калечились и ломались даже и очень сильные люди. И это показывает судьба самого Солженицына. Он жертва этого времени, которое воспитало в авторе "Архипелага" не только твердость и мужество, необычайную настойчивость и упорство. Это же время взлелеяло и развило в Солженицыне и такие черты, как непримиримую ожесточенность, граничащую с фанатизмом, приверженность к узкой идее и невозможность испытывать ничего, кроме вражды к людям иных взглядов и убеждений, неумение видеть жизнь и действительность во всей их многогранности, пренебрежение к средствам для достижения своих целей. И хотя теперь все усилия Солженицына концентрируются на борьбе против социализма и "Передового Учения", по своим приемам эта борьба слишком напоминает все то, что он сам так справедливо обличает в "Архипелаге".

В третьем томе "Архипелага" Солженицын рассказывает о комбриге И. С. Карпуниче-Бравене, который в годы гражданской войны сам подписал немало смертных приговоров, даже не читая списки, приносимые ему из Особого отдела. После 20 лет Колымы этот комбриг поселился на дальнем сельском хуторе и отказался подать заявление о реабилитации. Он работал на ого

224

роде, а в свободное время записывал из книг различные афоризмы, например: "Мало любить человечество, надо уметь переносить людей". "А перед смертью, свидетельствует Солженицын, – своими словами, да такими, что вздрогнешь – не мистика ли, не старик ли Толстой? – "Я жил и судил все по себе. Но теперь я другой человек и уже не сужу по себе".

К сожалению, Солженицын не научился еще переносить людей и продолжает жить и судить только по самому себе.

Июль 1976 года

Твардовский и Солженицын

(к выходу в свет книги А. И. Солженицына

"Бодался теленок с дубом")

Предварительные замечания

Новую книгу А. И. Солженицына я прочитал с тем вниманием, которого она безусловно заслуживает. Захватывают уже первые страницы книги. Неожиданный и быстрый успех писателя, художника, артиста, переход от полной неизвестности к ошеломляющему успеху и всемирной славе – этот сюжет недаром стал основой многих кинофильмов, продолжая, несмотря на свою примитивность, волновать воображение зрителей.

Но то, что для миллионов зрителей остается обычно красивой иллюзией, в судьбе Солженицына стало реальным фактом. И, главное, его успех был вполне заслуженным: уже первые из опубликованных им повестей и рассказов составили веху не только в развитии литературы, но и всей общественно-политической жизни в СССР.

Приковывает и великолепно написанный (уже за границей) последний раздел книги – "Пришло молодцу к концу", где автор рассказывает о самых драматических неделях своей жизни – от публикации первого тома "Архипелага" до высылки из СССР.

Однако совсем иные чувства испытывал я, читая основную часть книги Солженицына. Очень уж многие страницы вызывают здесь не только разочарование, но и досаду за великого писателя, невольно выказывающего неблагородство и мелочность

225

многих своих побуждений, несправедливость и необъективность в оценке людей, столь много сделавших для успеха литературной карьеры Солженицына. Со странным пренебрежением пишет Солженицын об А. Д. Сахарове, которого в другом месте сам же называет великим сыном России и своим другом. Невозможно согласиться и с крайне субъективными и несправедливыми оценками, которые дает Солженицын творчеству Михаила Булгакова, писателя, неожиданный и блистательный (но – посмертный) успех которого во всем мире может лишь радовать всех людей, которым дороги судьбы русской литературы. Я уже не говорю о недостойных намеках Солженицына в адрес тех людей, которых он и вовсе не знает (например, в адрес В. Чалидзе) и которые продолжают вносить посильный вклад в дело борьбы за права человека в нашей стране.

В настоящей статье я буду говорить, однако, лишь о Твардовском. Не знаю, как воспримет книгу Солженицына читатель, лишь понаслышке знакомый с изображенными в ней людьми. Но для меня, хорошо знавшего и дружившего с Твардовским и большинством других редакторов "Нового мира", присутствовавшего иногда на заседаниях его редколлегии, многое в книге Солженицына не только неприемлемо, но и требует ответа.

Солженицын и Твардовский

При всем многообразии людей, которых мы встречаем в книге Солженицына, главными персонажами этой книги являются Твардовский и сам автор мемуаров. Первое знакомство, краткая дружба и затем все более противоречивые отношения великого русского поэта и редактора нашего лучшего литературного журнала А. Т. Твардовского с самым крупным русским прозаиком А. И. Солженицыным – эта тема всегда будет привлекать историков литературы.

А. Твардовский был не только замечательным поэтом и редактором, он был во всех отношениях очень крупным и сложным человеком. На меня он всегда производил впечатление огромного самородка, на котором все бури прошлого времени и удары судьбы оставили заметные следы, не нарушив, однако, цельности его незаурядной натуры.

Солженицын пытается как-то отобразить сложность личности Твардовского не только классика советской поэзии и выда

226

ющегося редактора, но также члена ЦК КПСС, депутата Верховного Совета, секретаря Союза писателей, т. е. своеобразного "босса", чья любовь к русской литературе и безусловная личная честность нередко расходились со столь же искренней верой в идеалы партии и с чувством партийной дисциплины. Твардовский, в изображении Солженицына, это не только большой поэт, человек искренний и добрый, мучительно переживающий невзгоды своего народа и особенно мужика, которым он в сущности и сам оставался всю свою жизнь. Но Твардовский был также, если верить мемуарам Солженицына, и вельможным сановником, литературным "генералом", не только сознающим свою близость к "сильным мира сего", но и дорожащим этой принадлежностью к литературной "элите" и к "верхам" общества. Одной из очевидных задач книги Солженицына является изображение того, как система слепой партийной дисциплины и жестко догматизированной идеологии уродует и калечит даже такую самобытную и большую личность, как личность Твардовского, накладывая отпечаток и на его творчество, и на его поведение. И хотя Солженицын явно преувеличивает трагические противоречия личности Твардовского, для которого советский патриотизм и социалистические убеждения были не чем-то чуждым, но очень важным стимулом его творчества, однако, в этой части своих мемуаров Солженицын порой находится не так уж далеко от истины.

Но чем дальше вчитываешься в мемуары Солженицына, тем больше видишь, что у этой книги есть и другая, куда менее благородная сверхзадача доказать, что он не так уж многим обязан или вовсе ничем не обязан ни "Новому миру", ни Твардовскому. Солженицын признается, что выбор "Нового мира" для него был случаен, ибо этот журнал "для меня мало отличался от остальных журналов. Те контрасты, которые между собой усматривали журналы, были для меня ничтожны, а тем более для исторической точки зрения – спереди ли, сзади. Все эти журналы пользовались одной и той же главной терминологией, одной и той же бомбой, одними и теми же заклинаниями – и всего этого я даже чайной ложкой не мог принять" (С. 22).

Но может быть после нескольких лет общения с журналом это мнение о нем изменилось у Солженицына? Отнюдь нет. В 1966 году решил Солженицын предложить несколько своих новых рассказов не "Новому миру", а редакциям других журналов (не только "Москве", но даже "Огоньку" и "Литературной России"). Оправдывая этот поступок, который Твардовский счел

227

чуть ли не "предательством", Солженицын пишет: "Я же не видел и не вижу здесь никакой измены по той причине, что отчаянное противоборство "Нового мира" – "Октябрю" и всему "консервативному крылу" представляется мне лишь силами общего поверхностного натяжения, создающими как бы общую прочную пленку, сквозь которую не могут выпрыгнуть глубинные бойкие молекулы... Да и чем главный редактор ("Нового мира") отличается от своих "заклятых врагов" Кочетова, Алексеева и Софронова? Здесь уравнительное действие красных книжек! А уж члены их редакций, так, право, неотличимы...". "Меня остановят, – продолжает Солженицын, – чтобы я не кощунствовал, чтоб и сравнивать дальше не смел. Мне скажут, что "Новый мир" долгие годы был для читающей русской публики окошком к чистому свету. Да, был. Да, окошком. Но окошком кривым, прорубленным в гнилом срубе, и забранным не только цензурной решеткой, но еще собственным добровольным идеологическим намордником – вроде бутырского армированного мутного стекла" (С. 137). О несправедливости и ошибочности подобных оценок я еще буду писать ниже, да и сам Солженицын то там, то здесь нередко говорит нечто прямо противоположное. Но он тщится вместе с тем все время доказать, что это "Новый мир" и Твардовский должны быть в первую очередь благодарны и обязаны Солженицыну, что он, повинуясь персту Божьему, остановил в ноябре 1961 года свой выбор именно на журнале "Новый мир".

От передачи повести "Щ-854" (первоначальное название "Одного дня Ивана Денисовича") в редакцию "Нового мира" до ее публикации прошло одиннадцать месяцев. Солженицын пытается уверить читателей, что это был слишком долгий срок, и что в затяжке публикации был "виноват" главным образом Твардовский, который не торопился знакомить с повестью свое партийное руководство и вообще "недопустимо тянул", искал "сложные обходные пути, собирал какие-то отзывы (Маршака, К. Чуковского и др.), старался расположить в свою пользу влиятельного помощника Хрущева В. С. Лебедева, хотя доступна была ему трубка того телефона, по которому можно было позвонить и прямо Никите Сергеевичу. "Можно допустить, – замечает Солженицын, что он и повести боялся повредить слишком прямым и неподготовленным обращением к Хрущеву. Но думаю, что больше здесь была привычная неторопливость того номенклатурного круга, в котором так долго он обращался, они лениво живут и не привыкли ковать ускользающую историю...

228

А еще была у Твардовского на несколько месяцев и некая насыщенность своим открытием, повесть довлела ему и ненапечатанная..." (С. 40). И в результате – "упустил Твардовский золотую пору, упустил приливную волну, которая перекинула бы наш бочонок куда-то дальше за гряду сталинских скал и только тем бы раскрыла содержимое, напечатай мы тогда, в 2-3 месяца после съезда еще и главы о Сталине (т. е. не только "Ивана Денисовича", но и главы из "Круга первого", да еще в "Правде" с ее пятимиллионным тиражом) насколько бы непоправимей мы его обнажили, насколько бы затруднили позднейшую подрумянку. Литература могла ускорить историю. Но не ускорила" (С. 39-40). Слишком поздней публикацией "Новый мир", по мнению Солженицына, не выиграл, а проиграл.

Все эти обвинения совершенно беспочвенны, несправедливы и опровергаются на других страницах книги самим же Солженицыным. Публикация "Ивана Денисовича" была не проигрышем, а большим выигрышем, – она ускорила историю и была важным событием в политической жизни страны. По тем условиям повесть Солженицына проходила "через инстанции" с исключительной быстротой. Но и препятствия к ее публикации были настолько велики, что их преодоление стало возможным только благодаря огромной настойчивости Твардовского, действующего фактически в обход цензуры и Секретариата Союза писателей. Уже один этот факт показывает всю необычность и сложность подобной публикации. Понимая все это, Твардовский проявлял не медлительность, а разумную осторожность, ибо при ином поведении можно было потерять не только повесть, и даже не весь архив писателя (как это было с Вас. Гроссманом), но и самого автора, пока еще скромного рязанского учителя.

Если верить Солженицыну, то именно Твардовский помешал публикации нескольких уже ранее написанных солженицынских произведений в других журналах, не дав ему таким образом "захватить плацдармы для будущей борьбы". Солженицын уверен, что многое из "Круга первого" можно было тогда напечатать, чему препятствием было лишь "ложное чувство обязанности по отношению к "Новому миру" и Твардовскому" (С. 60). (Подчеркнуто мной. – Р. М.).

Но в данном случае Солженицын явно вводит в заблуждение своих читателей. Даже после XXII съезда КПСС в нашей стране никогда не было такой атмосферы, при которой была бы возможна публикация "Круга первого", а также глав о Сталине

229

из этого романа в 5-миллионной "Правде". И если оказалось возможным такое чудо как публикация в "Новом мире" нескольких повестей и рассказов Солженицына (один из которых – "Случай на станции Кречетовка" был напечатан в "Правде"), то главная роль в этом принадлежала именно Твардовскому. И потому обидно читать у Солженицына, что "новомирские оковы были вторичны, а все ж заметно тянули и они" (С. 60).

Между прочим, Солженицын в своих письмах к Твардовскому, с некоторыми из которых я имел возможность ознакомиться, писал в 1963-1965 гг. нечто прямо противоположное тому, что мы читаем сейчас в его мемуарах.

Из своих бесед с Твардовским я вынес впечатление, что он не только с риском для себя и "Нового мира" защищал Солженицына перед всеми "инстанциями", но что он любил Солженицына, болезненно переживая и несправедливую критику в его адрес, и неправильные, как считал Твардовский, поступки самого Солженицына. Солженицын знал об этой любви и часто пользовался ею, хотя он и пишет сегодня, что его чаше не радовала, а тяготила "туповатая опека" Твардовского. "Твардовский, – пишет Солженицын, от чистого сердца любил меня бескорыстно, но тиранически, как любит скульптор свое изделие, а то и как сюзерен своего лучшего вассала" (С. 63, 64).

В своих письмах Твардовскому Солженицын неоднократно заявлял, что главное – это сохранить "Новый мир". "Теперь меня будут повсюду ругать, предполагал Солженицын после своего знаменитого письма IV съезду писателей. – Будут связывать мое имя с журналом "Новый мир" и с Вашим именем". Поэтому в своих письмах Солженицын просил Твардовского всячески отмежевываться от своего недавнего автора (этим советам Твардовский никогда не следовал). Читая же нынешние мемуары Солженицына, мы видим, что его крайне раздражало, что столь внимательный и любящий его Твардовский на первое место все-таки ставил интересы своего журнала и представленного им литературного направления, из которого кстати и вышли практически все те писатели, которых в одном из интервью в 1973 году сам Солженицын назвал "ядром современной русской прозы".

Между тем сегодня Солженицын пытается доказать (и в этом состоит еще одна сверхзадача его мемуаров), что редакторам "Нового мира" только казалось, что они стоят в центре происходящего в стране литературного процесса. Да, Александр Исаевич готов признать, что "Новый мир" был все же лучше других и вовсе ник

230

чемных "толстых" журналов. И все же главные пути русской литературы, если верить "Теленку...", проходили в 60-е годы мимо "Нового мира", они шли через Самиздат, и лучшими в этой бесцензурной литературе были, конечно, романы и рассказы самого Солженицына. Мы не будем оспаривать последнего утверждения, его подтверждает и авторитет Нобелевской премии по литературе за 1970 год. Немало было в Самиздате и других превосходных литературных произведений, которые позднее нашли своих издателей только за границей (можно назвать хотя бы рассказы и повести В. Шаламова, мемуары Евгении Гинзбург). И, тем не менее, почти каждый номер "Нового мира" был событием в нашей литературной жизни, его воздействие на интеллигенцию было несравнимо с воздействием любых произведений Самиздата, хотя бы потому, что это был легальный журнал, выходивший 150-тысячным тиражом и доступный в любой провинции, куда произведения Самиздата "прорывались" редко и нерегулярно.

Солженицын признается, впрочем, что он вообще редко читал "Новый мир", обижая тем самым Твардовского. Дабы наверстать упущенное, автор "Ивана Денисовича" прочитал или пролистал однажды подряд 20 номеров "Нового мира". Многие материалы журнала ему нравились, но в обшей оценке журнала Солженицын весьма существенно разошелся с Твардовским. Как признается Солженицын: "Очень уж расходились наши представления о том, что надо сейчас в литературе и каким должен быть "Новый мир". Сам А. Т. считал его предельно смелым и прогрессивным – по большому успеху журнала у отечественной интеллигенции и по вниманию западной прессы... Однако существовал и другой масштаб: каким этот журнал должен был стать, чтобы в нем литература наша поднялась с колен. Для этого "Новый мир" по всем разделам должен был печатать материалы следующих классов смелости, чем он печатал. Для этого каждый номер его должен был формироваться независимо от сегодняшнего настроения верхов, от колебаний, страхов и слухов – не в пределах разрешенного вчера, а каждым номером, хоть где-то раздвигая пределы. Конечно, для этого частенько бы пришлось и лбом о стенку стучать с разгону... Мне возразят, – отмечает все же Солженицын, – что это бред и блажь, что такой журнал не просуществовал бы у нас и года. Мне укажут, что "Новый мир" и полабзаца не пропускал протащить, где это было возможно... Наверное, в этом возражении больше правды, чем у меня. Но я все равно не могу отойти от ощущения, что "Новый мир" далеко не делал высшего из возможного" (С. 66). "К тому

231

же, – как считает Солженицын, – свободолюбие нашего либерального журнала вырастало год за годом не так из свободолюбия редакционной коллегии, как из подпора свободолюбивых рукописей, рвавшихся в единственный этот журнал" (С. 66).

Странно слышать сегодня эти упреки. Как легальный и подцензурный журнал "Новый мир" не мог формироваться "независимо от сегодняшнего настроения верхов", хотя он и никогда полностью под них не подлаживался, часто вызывая раздражение и гнев этих самых "верхов", "Новый мир" никогда не "стоял на коленях", а в крайне сложных и трудных условиях проводил свою линию. Да и Твардовский не только часто "бился головой об стену", но нередко и пробивал ее, как это было в случае с Солженицыным, в случае с Ф. Абрамовым (роман "Две зимы и три лета"), в случае с Б. Можаевым ("Жизнь Федора Кузькина"), с Г. Владимовым (роман "Три минуты молчания") и во множестве других случаев. Но у Твардовского были, конечно, не только литературные пристрастия, но и вполне определенные политические убеждения, которые далеко не всегда расходились и с мнением "верхов". И потому многое из того, что хотел бы видеть на страницах "Нового мира" Солженицын, Твардовский не стал бы печатать не из-за боязни цензурных придирок или иных неприятностей, но руководствуясь своими взглядами. Между тем Солженицын, как это видно из всего содержания его мемуаров, уважает и считает правильными, единственно правильными, только свои убеждения. Убеждения же Твардовского для Солженицына – это добровольно надетый "идеологический намордник". Трудно не удержаться, чтобы не сказать здесь о журнале "Континент", четыре номера которого были изданы в последний год за границей. В создании этого нового журнала участвует большая группа профессиональных русских литераторов, включая и Солженицына, которые по разным причинам оказались за границей. Эти писатели "поднялись с колен". Но разве создали они журнал, хотя бы отдаленно сравнимый по художественному уровню и глубине с "Новым миром"? Нет, все четыре номера "Континента" не стоят еще одного рядового номера "Нового мира", не говоря уже о лучших его номерах. К тому же, оказавшись за границей, редакция "Континента" действительно надела себе на лицо "идеологический намордник", провозгласив своим кредо "безусловную религиозность" и антимарксизм (говоря "антитоталитаризм" редакция "Континента" имеет в виду "антикоммунизм" – еще одну разновидность добровольного идеологического намордника.).


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю