Текст книги "Очарованная душа"
Автор книги: Ромен Роллан
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 48 (всего у книги 69 страниц)
За то, что она причинила ему зло? Или за то, что любила его? Если бы она меньше любила его, он не так жестоко мстил бы ей. Он совсем не мстил бы, если бы не любил ее вовсе. Но она была перед ним безоружна. И он этим пользовался. В таких случаях оправдание – и тайное удовольствие – видишь в том, что вот, мол, я могу, когда захочу, положить конец этой игре. Но как часто бывает, что, раз начав, уже не можешь ее прекратить!
Аннета страдала… Она слишком сильно любила Марка. Да. Слишком эгоистично… А бывает ли любовь без эгоизма?
«Этого человека я создала из себя. Он – я. Можно ли забыть себя, любя его?.. А надо забыть. Я была не в силах. Я сейчас не могу… И вот – кара…»
Она давно знала, что этот день наступит. И он наступил. Она слишком долго ждала. Боялась потерять сына, которого ревниво присвоила одной себе. И потеряла его. Какой-нибудь минуты оказалось достаточно, чтобы он ушел от нее. Ее охватил ужас. Ради минуты обладания и страстной надежды юноша может забыть целую жизнь, наполненную материнским самоотречением.
Она давно предчувствовала это, страшилась этого. Но действительность была еще хуже предчувствия… У него не нашлось ни единого слова нежности, ни единого жеста, в котором отразилось бы уважение, внимание. Он сразу вышвырнул ее за борт. Что для него прошлое? Он полон только завтрашним, днем… Она старалась представить себе это завтра и следующую за ним ночь, когда все рушится. И заранее, признавала себя побежденной.
Аннета даже не делала попытки бороться. Надо дать ему полную свободу!
Как он ни решит, она будет в его распоряжении. Если не в ее власти надолго удержать его, то помогать ему она будет до последней минуты.
Увидев его поутру, Аннета уже не возвращалась к тому, что было решено. Она приготовила ему лучший костюм, проверила, все ли в порядке, ненадолго вышла, чтобы подать завтрак. За завтраком (она заставила себя есть, чтобы ему не почудилось, будто она ищет в нем сочувствия, а он ел торопливо и жадно, полный мыслью о ближайших часах, которых он ждал с таким нетерпением!) она посоветовала ему пойти к Бриссо не на квартиру, а в его адвокатскую контору. Ее доводы были разумны; она говорила спокойно. Он согласился. Он был благодарен матери за то, что она, вероятно, насилует себя ради него. Но он ничем не выразил своей признательности.
Он не намерен был поддаться в эту минуту чувствам. Прежде всего надо увидеть собственными глазами и принять решение… А что касается той, которая будет ждать и страдать, что ж, пусть страдает! – Часом больше или меньше – не все ли равно!.. Она привыкла! Потом он будет нежен…
Да, непременно, к какому бы решению ни пришел. А она после перенесенных страданий еще глубже насладится счастьем, которое он вернет ей… Теперь он был слишком уверен в своей власти над ней. Она может ждать… У него есть время!..
Рожэ Бриссо с 1900 года сделал блестящую карьеру. Нашумевшие дела, успехи на поприще адвоката, а затем в парламенте выдвинули его в первые ряды. В Палате он стоял на рубеже между двумя партиями – радикальной и социалистической, чутко прислушиваясь, куда ветер дует, всегда готовый переметнуться с одного корабля на другой. Он несколько раз был министром; ему вручались всевозможные портфели: народного просвещения, труда, юстиции и даже одно время – морского ведомства. Как и его коллеги, он чувствовал себя на месте во всех министерских креслах; любой зад хорош для любого сиденья; в том ли, в другом ли ведомстве, машина одна и та же, как и приемы управления ею. Нужна сноровка, а все прочее – те, кем управляют, – мало что значит. В конечном счете самое важное – это аппарат.
Имея дело со столь разнообразными предметами, Бриссо обогатил свой идейный кругозор, или вернее свой словесный инвентарь, ничего не изучив глубоко: он был слишком занят произнесением речей, у него не оставалось времени слушать. Но говорил он очень хорошо. Впрочем, в одной области его познания значительно расширились: по части обработки и использования избирательного стада. В этом деле некоторые из государственных деятелей Третьей республики считались мастерами; они до тонкости изучили клавиатуру инструмента, на котором им приходилось играть, – массы, – и знали тайну каждого отдельного клавиша – слабости, страстишки, чудачества своих избирателей. Но никто не достиг в этом такой виртуозности, как почтенный Бриссо, никто не заставлял звучать так нарядно и красочно великолепные аккорды демократии, этой громкоголосой идеологии, прикрывающей, вызывающей и разжигающей добродетели народа и его скрытые пороки. Это был великий пианист парламента. Его партия – точнее, его партии (ведь он заигрывал с несколькими) – то и дело пользовались его талантом, заставляя его давать концерты в Палате, то есть произносить там блестящие речи; эти музыкальные номера, значившиеся на больших белых афишах (которые выпускались по единогласному решению Палаты за счет избирателей), облетали всю Францию. Он никогда не уклонялся; он постоянно был во всеоружии; он одинаково авторитетно говорил на любую тему-с помощью, разумеется, энергичных и осведомленных секретарей (в его распоряжении был целый отряд таковых). Его преданность твоей партии – партиям – и славе могла идти в сравнение только с мощью его легких. Они были неутомимы.
Это замечательное усердие и не менее замечательная сила голоса пригодились Республике во время мировой войны. Она их мобилизовала. На Рожэ Бриссо была возложена миссия явить миру и французскому народу простейшие истины, во имя которых они обязаны умирать. И с этой миссией его отправляли в далекие поездки. В первые дни войны он для вида облачился в форму кавалерийского майора Запаса; он даже был в этом качестве прикомандирован на некоторое время к ставке главнокомандующего, прочно обосновавшейся в Компьенском замке. Но ему намекнули, что он мог бы с большим успехом служить родине в американских траншеях, и он надсаживал там свою неутомимую глотку. Впрочем, во время своих многочисленных поездок – по морю и суше, на пути в Лондон или Нью-Йорк, в Турцию или Россию, почти во все нейтральные и союзные страны – он порой подвергался серьезным опасностям. Нельзя было отказать Бриссо в храбрости; он так же усердно дрался бы в Аргоннах и во Фландрии. Но он понимал, что талант возлагает на него другие обязанности. Чтобы сберечь этот талант для нации, он позволял предохранять свою особу от опасности. Зато, служа родине языком, он щедро расточал свои силы. Где только не гремели раскаты его голоса! Его слышали в Лондоне, Бордо, Чикаго, Женеве, в Риме и даже, до революции, в Санкт-Петербурге, во всех городах Франции – на фронте и в тылу, на панихидах и юбилеях. За границей он слыл воплощением французского красноречия. Он принадлежал к великому кабинету министров, во главе которого стоял Клемансо. Они терпеть не могли друг друга. Бриссо не выносил бесстыдства и особенно беспринципности, которыми славился человек с монгольским лицом. А Клемансо глумился над «громкоговорителем»:
«Заткнись, деточка-Добродетель!..»
Но вражда умолкла, когда началось вторжение. И вчерашние соперники, объединив свои знания и поделив между собой пирог, образовали сияющее созвездие – Мильеран и Бриан, Бриссо и Клемансо – вокруг неподвижного светила, главной оси Реванша, крючкотвора Пуанкаре. О незабвенные, так быстро отошедшие времена священного единения, когда политические вожаки всех партий и даже беспартийные, подобно сынам Эймона, взобрались все вместе на круп старой боевой и вьючной лошади, Франции, полные решимости держаться до тех пор, пока она не победит или не околеет!
Карьера Бриссо была без единого пятна, если не считать тех, которыми завистливые соперники старались замарать прошлое великого оратора, то есть нескольких вдохновенных и, надо сказать, опрометчивых взлетов в высь международного пацифизма. Но тому, кто постоянно говорит, неминуемо приходится говорить обо всем, и нельзя требовать, чтобы его притягивали к ответу за каждое произнесенное слово: его разорвало бы на части, это было бы хуже четвертования. Кроме того, пацифизм, как показывает само слово, есть снадобье, которое в мирное время разрешается употреблять как вполне безвредное, – оно становится запретным с той минуты, когда затрубила труба войны: ведь только тогда оно могло бы оказать свое действие.
Великому оратору, разумеется, нетрудно было доказать это всем, за исключением его бессовестных врагов, – их ничто не могло убедить, даже чисто корнелевский пафос, с каким Бриссо разоблачал своих вчерашних соратников, закоренелых пацифистов, этих переодетых немцев, имевших дерзость продолжать свою игру во время войны, рискуя взбаламутить утомленный народ и отнять у нас дорогостоящие плоды победы. Такова уж судьба великих людей – их преследует клевета; Бриссо был достаточно силен, чтобы не огорчаться наветами. Он смеялся над ними, смеялся тем громким галльским смехом, который его почитатели сравнивали со смехом Дантона (сравнение неуместное: базарный стиль и бесшабашный тон, надо сказать, были не по вкусу Бриссо). К тому же он был незлопамятен и готов был облагодетельствовать своих врагов. Вся суть для него заключалась лишь в том, чтобы предварительно надуть их.
В земной юдоли ничто не дается даром. Бриссо расплачивался дома за успехи на политическом поприще. В семейной жизни он не был счастлив.
Женщина, на которой он женился, богатая, белолицая, дебелая, малокровная, – пулярка, начиненная солидными процентными бумагами, – была совершенно непригодной спутницей жизни для такого человека, «как Бриссо. Она не блистала ни умом, ни душевными качествами. Лишенная индивидуальности и, к несчастью, того умения держаться в тени, которое иногда выручает ничтожество, она заслоняла горизонт своим никчемным существованием. Она вечно жаловалась и ничему не радовалась, даже талантам и славе своего мужа. Она отличалась несчастной и, без сомнения, болезненной склонностью замечать только темные стороны своей жизни, столь богатой преимуществами. Эта женщина брюзжала на все и на вся. Это стало для нее чуть ли не призванием. Впрочем, она ровно ничего не делала, чтобы хоть что-нибудь изменить в этой тусклой жизни. Казалось, от нее исходит, все заволакивая, липкий серый туман или октябрьское ненастье. Достаточно было подойти к ней, чтобы схватить насморк. Ясно, что» в этом климате здоровяк Рожэ Бриссо чувствовал себя неважно. Он старался по возможности урезать сроки своего пребывания в нем и спасался бегством, громко чихая. Он отправлялся на поиски более благодатного климата, и слухи об его успехах по этой части еще усиливали тоску и мрак, воцарившиеся в его доме.
Однако эти излишества не мешали Бриссо, человеку долга, исправно выполнять свои обязанности по отношению к супруге. Не он был повинен в том, что скупая жена принесла ему в дар только одну дочь. Бриссо ее обожал. Но девчурка – забавная, смешливая, крепкая, с пухлыми щечками, с веселыми глазками – умерла после пустячной операции, вернее от последствий анестезии: она не проснулась. Ей уже минуло тринадцать лет. И муж и жена обезумели от горя. На этот раз у г-жи Бриссо были причины пенять на судьбу. Она повергла свою скорбь к подножию алтарей, понесла ее в исповедальни. Она ударилась в ханжество. Оно плохо сочеталось с политической карьерой Бриссо: мода на клерикализм еще не вернулась! У него, бедняги, не было бога или посредников бога, которые могли бы утешить его. Он был сражен и горько плакал перед портретом своей девочки, стоявшим на его рабочем столе. Война отвлекла его. Напряженная работа была для него прибежищем, где он спасался от своих мыслей. Спасался от своего дома, от жены, от умершей малютки. Он искал забвения и в вихре удовольствий растрачивал избыток сил, которые не мог израсходовать в своей политической деятельности. Льстецы видели в этом еще одну черту сходства с Дантоном и его кутежами. Но Бриссо не находил удовлетворения в этих кутежах. Это был прирожденный семьянин, как почти все французы; он нуждался в личных привязанностях, и ничто не могло ему заменить их. Честолюбие, слава, наслаждение, на которые, по-видимому, так падки французы, для них, в сущности, только Ersatzы – Бриссо горевал о том, что у него нет сына.
Он знал, что сын Аннеты – его сын. До смерти дочери он предпочитал не останавливаться на этой мысли. Воспоминания об Аннете были не из приятных. Он старался их отгонять. Но они оставались, питаемые глухой обидой; это был рубец от незажившей раны, нанесенной самолюбию, а быть может, и любви. Эта женщина исчезла с его горизонта, но несколько раз он не мог удержаться, чтобы не узнать окольным путем о ее судьбе. Хотя он и не желал ей зла, но ему не было неприятно услышать, что ей не повезло в жизни. Обратись она к нему, он охотно пришел бы ей на помощь, но он слишком хорошо знал, что никогда не получит этого тайного удовлетворения.
За все пятнадцать лет он каких-нибудь два-три раза встретил ее на улице, вместе с сыном. Она не делала попытки уклониться от встречи. Но он притворялся, что не узнает ее. У него остался от этого мутный осадок – чувство, в котором он не хотел разбираться… Какое ему дело до этой полузабытой истории, до этой женщины, которая ему принадлежала и стала чужой, до этой безвестной, случайно промелькнувшей в его жизни личности, – какое ему дело до нее, ему, у которого было все?.. О боже! Владеешь всем, думаешь, что ты богат и силен, – и не можешь уйти от своего прошлого, из глубины которого вдруг подымается тоска, жгучее сожаление о каком-нибудь потерянном пустяке! И этот пустяк становится всем. А все становится ничем. Это как царапина, незаметная трещина в сосуде жизни, но через нее все уходит, все утекает…
К счастью, эти отзвуки прошлого давали о себе знать не часто, и такому неискреннему человеку, как Бриссо, легко было уверить себя, будто он их не слышит. Когда оставляешь позади себя бесславный час, то лучше всего сказать себе, что его не было. И Бриссо окончательно выбросил бы его из пестрой панорамы своей жизни, если бы от него осталась лишь молчаливая тень этой женщины, сплетенная с его собственной тенью. Но был еще кто-то, кого нельзя было выбросить, – сын.
С тех пор как девочка умерла, живой сын преследовал Бриссо. Он беспрестанно сталкивался с ним на путях своей мысли. Он не знал его в лицо.
При встречах с Аннетой он не успел разглядеть его и не знал, насколько точен схваченный на лету образ. Однажды в автобусе ему померещилось, что мальчик, сидевший через несколько рядов от него, – тот самый, которого он встречал с Аннетой; глаза мальчика, скользнувшие по его лицу, уставились на красивую соседку, а Бриссо наблюдал за ним с нежностью во взгляде; да, это, должно быть, его сын… Но мог ли он быть в этом уверен?
Как ему нужен был этот сын! Ради себя и своего дома, ради утоления своей потребности в любви, ради счастья, такого естественного и законного, передать родному по крови свое имя, завоеванную славу, достояние, призвание! Ради права ответить на вопрос: «Зачем?» – зловещий вопрос Харона, который отказывается переправлять на другой берег человека без сына, род без будущего, того, кто умрет и никогда не возродится…
Но все эти горести люди обычно хранят в себе, и никто не узнал бы о них, если бы в 1915 году Бриссо случайно не встретился с Сильвией на веселой вечеринке, в обществе очень милых особ – благопристойных, но падких на развлечения дам, из которых ни одна не являлась профессионалкой в этой игре (было это в ту довольно короткую, но бурную полосу жизни Сильвии, когда она «веселилась»). Со спутником Сильвии Бриссо был знаком. За ужином мужчины обменялись дамами. Бриссо не узнал бы Сильвии, но та взяла на себя труд освежить его воспоминания. Эта встреча неожиданно для него самого взбудоражила его, хотя в былые времена он не особенно дорожил бы знакомством со свояченицей-портнихой: оно было ему совсем не на руку. Сильвии это было понятно, но приключение забавляло ее. Собеседник Сильвии находился в таком состоянии, когда человек не вполне владеет собой и выбалтывает то, о чем следовало бы умолчать. Сильвия его расшевелила. Бриссо расчувствовался. Он с жадным любопытством расспрашивал ее об Аннете, о Марке. Не утаив своей обиды на Аннету, до того жгучей, что поддакивавшая ему Сильвия без труда уловила в его словах досаду и сожаление, он проявил живой интерес к ребенку. Он осведомился о его здоровье, учении, успехах и средствах к существованию. Сильвия гордилась своим племянником и не пожалела красок на его портрет. Это еще сильнее разбередило в Бриссо отцовскую жилку. Он по секрету сообщил Сильвии, что был бы рад повидать сына, иметь его возле себя, привязать к себе, и выразил желание обеспечить его будущность.
На следующий день Сильвия все это пересказала сестре. Аннета побледнела. Она велела Сильвии ничего не говорить Марку. У Сильвии не было ни малейшего желания посвящать его в эту тайну; она ревновала Марка не меньше, чем сестра, и боялась потерять его.
Она не обманывала себя:
– Как же, стану я ему говорить! – сказала она. – Чтобы он нас бросил!..
Аннета рассердилась. Она не допускала мысли, что «околпачивает» мальчика. (Сильвия, посмеиваясь и без околичностей, употребила это слово: «Что же тут такого? Каждый за себя!..») Аннета старалась удержать сына только для того, чтобы его спасти. Она хотела оберечь сына от всего, что могло в нем подточить идеал, к которому она стремилась, воспитывая его… Но она прекрасно понимала, что защищает и себя! Пятнадцать лет пестовать его ценою тяжелой борьбы и страданий, более драгоценных, чем радости, сделать из него человека – и увидеть, что его отнял другой, тот, кто не нес забот и пожинает лишь плоды, тот, кто никогда не думал о своем долге, а теперь предъявит свои права, права крови… Враг! Никогда!
– Я несправедлива?.. Пусть! Несправедлива, несправедлива… Да, может быть!.. Это ради моего сына, для его же блага!..
Его благо – вот о нем-то юный Марк и взялся судить сам, и только сам!
Он не прощал другим, что они навязали ему готовое решение.
В сердце у него все еще горела обида на мать, когда он холодно расстался с ней ради странной затеи – пуститься на поиски отца. Он волновался сильнее, чем это могло показаться с первого взгляда. Что ждет его?
Чем кончится для него этот день? Марк был далеко не спокоен. По мере того как он удалялся от дома, им овладевал соблазн повернуть обратно. Теперь его замысел казался ему дерзким. Но он говорил себе:
«Пойду! И если нужно, буду дерзок до бесстыдства!..
К черту стыд!.. Я хочу увидеть его. И увижу».
Он был уже недалеко от указанного в адресе места, как вдруг взгляд его упал на афишу… На ней – имя, его имя, имя того, кого он искал! Это было объявление о митинге: выступит с речью Рожэ Бриссо.
Марк отправился по указанному в афише адресу.
Это был зал манежа. До начала оставалось несколько часов. Чем возвращаться домой, он предпочел посидеть на скамье, на улице; повернувшись спиной к прохожим, он углубился в размышления. Как он подойдет к тому, голос которого сейчас услышит? В какой момент? О чем он заговорит? Не нужно никаких предисловий. Он прямо заявит:
«Я – ваш сын».
Когда он выговаривал эти слова, язык прилипал у него к гортани от ужаса. И – кто бы поверил? – несмотря на волнение, он вспомнил господина де Пурсоньяка, этого галла в миниатюре! И рассмеялся. Хитрость подавленного инстинкта, который ищет разряда… Теперь его назойливо преследовала, сплетаясь с взволнованными чувствами, мысль о комической стороне происходящего. Он отправился, насвистывая, выпить чашку черного кофе. Но с угла террасы, где он расположился, не терял из виду дверь манежа. И как только она открылась, вошел чуть ли не первый.
Он прошел в первый ряд, поближе к эстраде. Но эти места были забронированы. Его выставляли раз, другой, третий – он уходил и ушел бы еще столько раз. сколько понадобилось бы, но упорно возвращался, пока, наконец, не утвердился на облюбованном месте. Чтобы лучше видеть, он стоял, прислонившись к литой колонне, у самой трибуны, когда появился Бриссо.
Марк, гордившийся своей бесчувственностью, был так взволнован, что заметил Бриссо лишь тогда, когда тот уже поднялся на трибуну. Он ощутил толчок, как бывает, когда вдруг совершается долгожданное событие: оно совсем не такое, каким мы воображали его, оно нисколько не похоже на нашу мечту, но его реальность делает его таким отчетливым, что все воображаемое рушится, лопнув, как мыльный пузырь. Уже не приходится раскидывать умом: «Таков ли он?.. Или, может быть, не таков?..» Он существует, он перед тобой, он облечен в кровь и плоть, как и ты, и изменить его уже не в твоей власти, таким он и останется на веки вечные…
«Он!.. Этот человек!.. Мой отец!..»
Какой удар!.. Сначала внутренний голос говорит тебе: «Нет!» Бунт.
Нужно время, чтобы привыкнуть… И вдруг решение принято. Что тут спорить! Факт есть факт. Я принимаю его. Ессе Ноте!...[75]75
Се человек (лат.).
[Закрыть]
«И этот человек – я… Я?..»
Марк с жадным любопытством впился в это лицо, рассматривал каждую черту в отдельности, старался найти в нем себя…
Этот высокий толстяк с широким бритым лицом, красивым лбом, прямым носом – крупным, с алчными ноздрями, готовыми вдыхать и аромат роз и запах навоза, с мясистыми щеками и подбородком, представительный – голова откинута, а жирная грудь выпячена, – помесь актера, офицера, священника и фермерадворянина…
Он пожимает руки направо и налево, посылает приветствия в зал знакомым, попадающим в поле его зрения, когда он обозревает публику, и в то же время слушает, по-видимому, тех, кто стоит близко к нему, расточает улыбки, смеется, отвечает весело, наугад, не задумываясь, то добродушно, то льстиво, то развязно, каждому в отдельности и всем вместе… Гул, стоящий в зале, – точно вопит орава взрослых детей, – мешает расслышать его слова… Рокот, напоминающий гудение колокола… Бриссо – в своей стихии…
«Я! Я!.. Вот это! Эта гора мяса! Этот смех, эти рукопожатия!..»
Маленький, худощавый Марк, бледный и гордый, как аркольский барабанщик, сурово взирает на этого дородного, поражающего избытком сил человека. Однако он красив! От него исходит обаяние, которому Марк невольно поддается. Но он настороже – принюхивается. Не может определить запах.
Ждет, чтобы тот заговорил.
Бриссо начинает говорить… И Марк сдается в плен.
Как всякий умелый оратор, Бриссо далеко не сразу показывает всю силу своего искусства. Он настраивает инструмент. И говорит спокойно, просто, sotto voce.[76]76
Вполголоса (итал.).
[Закрыть] Он знает, что для подлинного виртуоза одно из средств успокоить бурлящий зал, – это играть piano. Иногда артист сразу выступает во всем блеске своего мастерства и начинает с мощных аккордов, но подыматься ему уже некуда, и внимание публики рассеивается: непрерывный блеск утомляет, ее. Бриссо подходит к вам, как славный малый, душа нараспашку, вроде вас, вроде меня, как ваш старый знакомый: вы протягиваете ему руку, и когда он вами завладел, вот тогда… тогда вы увидите!..
Марк ничего не видел. Он упивался. Сначала он не разбирал слов. Он слушал голос. Это был теплый, задушевный голос, вызывавший представление о благоухающей земле Франции, о запахах родных полей. Марк узнал раскатистое бургундское «р», которое мать так настойчиво старалась искоренить у него. Это была тайная нить, протянувшаяся между ними. Печать рода, заложенная в строении тела, самая неизгладимая: язык. Простонародные интонации, мужественные и нежные, обнимали его, как отец обнимает ребенка, посадив себе на колени. Он был проникнут искренней благодарностью. Ему было хорошо. Он был счастлив. От удовольствия он улыбался тому, кто говорил…
И Бриссо приметил юношу, который пожирал его глазами.
У него была привычка во время речи отыскивать в зале одного или двух слушателей, которые служили для него зеркалом его красноречия – В них он слушал себя. Он оценивал действие своих слов, их резонанс. Быстро, на лету схватывая эти указания, он строил в соответствии с ними свою речь, которую обыкновенно импровизировал по заранее составленному плану, за исключением нескольких больших кусков, своего рода каденции, напоминающих рокот оркестра в концертах… Взволнованное лицо маленького аркольского барабанщика, не сводившего с него блестящих, смеющихся глаз, было великолепным зеркалом.
Видя себя в этом зеркале, Бриссо загорелся…
А зеркало вдруг потускнело…
Марк стал вслушиваться в слова.
Бриссо сам же и развеял колдовские чары. Следя за полетом его красноречия, юноша увидел своим зорким глазом, что крылья у оратора приставные. Восторг публики, которая слушала его, затаив дыхание, заставил Марка встряхнуться и побороть волнение. Он по природе своей склонен был обороняться от заразительных настроений толпы. Ему стало досадно, что он, как эта толпа, позволил себе увлечься прекрасным голосом, он весь сжался и с этой минуты стал подвергать строгой проверке все, что излетало из уст оратора, и все движения своего сердца.
Завоевав аудиторию, Бриссо начал трубить о «бессмертных принципах».
Он воспевал героическую миссию Франции. Это была вечная наковальня, где выплавлялись миры, жертвенный алтарь, святое причастие народов. Каталаунские поля, Пуатье, Марна и Верден, Петен, Байар, Манжен, Карл Мартелл, Жоффр и Орлеанская дева… Она, неутомимая, отдает свою жизнь ради спасения человечества. Принесенная в жертву двадцать раз, она двадцать раз возрождается. Одна во всем мире, она защищает мир, защищая себя…
Бриссо говорил о союзниках Франции, опоясавших се золотым и железным кольцом. Их любовь окружает Францию, как паладины окружали Карла Великого. Бриссо объездил союзные страны. Он мог говорить всем о высоком бескорыстии братской республики со звездным флагом: ничего не требуя для себя, она спешит на помощь, чтобы уплатить долг Лафайету и отомстить за поруганное Право… Великодушная Англия… Неподкупная Италия… Невиданное со времен крестовых походов зрелище!.. Но если в эпоху крестовых походов борьба шла за гробницу Христа, величайший крестовый поход, происходящий в наши дни, рождает образ нового Христа, ломающего надгробную плиту, которая придавила порабощенное человечество… И прочее и тому подобное…
Ужасающая мерзость, в которой повинна и за которую ответит только чудовищная империя бошей будет стерта с лица земли вместе с ней. Только от нее, на этого вертепа, исходят все политические и социальные преступления: от ее гнусных деспотов и безнравственной массы, от ее юнкеров, лжесоциалистов, рабовладельцев, Пикрохолов, Круппа, Гегеля, Бисмарка, Трейчке, Вильгельма Второго. Свирепость дикого зверя, бред Сарданапала, Ницше, который считает себя богом и лает, ползая на четвереньках. Вопли народов и дым пожарищ. Невинная Бельгия и святая Польша. Реймс, Лувен. черные коршуны, летающие над беззащитными городами и безнаказанно истребляющие женщин и детей… Но белые птицы Франции бросаются на хищников, разгоняют их стаи летят через Рейн, обрушивая кару на виновную нацию… Грядет освобождение. Народы Европы, Азии, Африки, сбросив оковы, под благодетельным руководством свободной Франции и свободной Англии припадут к роднику свободы. Рухнет последняя империя на континенте. Республика взмахивает крылами. Ангел Рюда, Гений, парящий над Триумфальной аркой на площади Звезды… Сыны отечества, вперед!..
Я только что с фронта. Какое чудо! Эти дети смеются. Умирающие смеются. Они говорят: «День мой был недолог, но богат! Он не потерян даром…» Им предлагают эвакуироваться в тыл. Они протестуют: «Нет! Привяжите меня к колючей проволоке! Я буду живой преградой…»
Марк краснел от стыда, его взгляд стал холодным… Он «понял» их, этих быков!.. Пустые слова, избитые приемы, гнусная ложь!.. Он пристально, с холодным презрением смотрел на оратора, а тот, обливаясь потом, все извергал потоки красноречия. И Бриссо бессознательно почувствовал, что в душе этого слушателя происходит драма. Он снова расставляет сети и пытается поймать ускользнувшую дичь. Его смущает этот взгляд, который судит его, он уже не смеет смотреть в эти глаза. Но продолжает вопить:
– Франция… Единодушная Франция…
И, не поддаваясь смущению, со всем искусством опытного мастера развертывает свои арпеджио. Но он озабочен, в какой-то клетке его мозга отпечатлелся образ юноши; этот знакомый образ; он силится вспомнить, где видел его, но, увлеченный течением стройного периода, не может остановиться, чтобы идти по следам воспоминания.
Под конец – мощный аккорд, стократно повторенный рукоплещущим залом.
Все стоят, кричат, вызывают оратора, бросаются к эстраде, чтобы пожать руку великому гражданину. Все раскраснелись от возбуждения, говорят, смеются, а кое-кто и прослезился. Бриссо, счастливый, размякший, косится в сторону упрямого слушателя:
«Признал ли он себя побежденным?..»
Но Марка уж нет. Он исчез.
Он не в силах был вытерпеть до конца смрад этого красноречия. Он внезапно уходит. Но не успевает выйти за порог, как разражается буря аплодисментов. Он оборачивается, презрительно ощерив рот. Смотрит на обезумевший от восторга зал, на триумфатора. Выходит на улицу и в порыве отвращения плюет. Он размышляет вслух. – Он дает зарок:
– Клянусь, гнусная толпа, что никогда не заслужу твоих аплодисментов!
В эту минуту Бриссо, который громко смеется в зале и болтает со своими поклонниками, выхватывает, наконец. В цепи своих воспоминаний звено, связанное с преследующим его образом. Он узнает юношу, с которым встретился в автобусе.
Марк шел большими шагами. Он бежал. Он бежал от того места, где его постигло такое разочарование. Но разочарование бежало за ним по пятам…
Боже мой! Как изменился мир с утра, когда он проделывал этот самый путь!
Он не позволял себе надеяться, но какая светлая надежда окрыляла его тогда! Какая радость, какое трепетное ожидание человека, с которым он встретится! Он нес этому человеку такую потребность любить, восхищаться!
При первых звуках его голоса он готов был подбежать к нему, расцеловать его… Расцеловать?.. Фу, какая гадость!.. Он отер губы, как будто они коснулись Бриссо!
«Омерзительный говорун, фарисей, ханжа!.. Враль, враль, враль! Дурачит Францию и самого себя… Франция-это ее дело, раз она любит вранье, раз она хочет быть одураченной!.. Но себя!.. Тут уж прощенья нет! Можно ли опуститься ниже?.. Как он мне противен, как противен я самому себе!
Ведь я – его отпрыск, сын этой лжи, эта ложь во мне!..»
Он бежал, как сумасшедший. Он подошел к Сене.
(Уклонился над парапетом набережной. Ему хотелось отмывать, отмывать свое тело-до крови, – лишь бы отскрести эту вонючую грязь. Он не мог рассуждать, он был безжалостен, как только может быть безжалостен в порыве страсти семнадцатилетний юноша. Ни на одно мгновение не пришло ему в голову, что этот человек может быть добр, может быть слаб, как все обыкновенные люди, что, узнай он своего сына, он бы души в нем не чаял.