Текст книги "Очарованная душа"
Автор книги: Ромен Роллан
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 46 (всего у книги 69 страниц)
Она крикнула:
«А почему не стоит?.. Один день, один час обладания, пусть один даже миг – разве это ничто? Вечность содержится в одном мгновении, как вселенная – а одном существе… А муки одной жертвы, твоей соперницы, которой ты мстишь, – это разве ничто, разве ничто? Это ускользающее счастье, которое похищает воровка, – ничто? Похитить его в свою очередь, причинить ей боль, уничтожить ее, – это ничто?»
Хищные птицы тучей обрушились на нее с хриплым клекотом. Жгучая гордость, злая радость ревности и мести… хлопанье крыльев, вопли оглушили ее… Откуда они взялись?..
«Все это – во мне!..»
Она почувствовала и гордость и страх, – ожог, как от расплавленного свинца, наслаждение страданием почти до обморока, мучительное удовлетворение. Она ничего не делала, чтобы стряхнуть с себя эти чувства. Да и не могла. Она была неподвижна, как покойник, под натиском алчных птиц, оспаривавших друг у друга в поле ее останки. Их было две стаи, враждебные и родственные: Жажда обладания и Голодное самопожертвование. Самопожертвование тоже, как и его соперник, было наделено острыми когтями и прожорливым клювом. И добро и зло (которое же из них – добро? И которое – зло?) носили на себе клеймо свирепой бесчеловечности.
Скрестив руки, нагая, распростертая, она ждала, – издыхающее животное над стаей воронья…
Ожидая, она смотрела. Ничто – ни испуг, ни страсть – не замутило ее зрения. Она видела себя голой. И поняла, что дурила себя с первой же минуты. Она знала, что любит его, она всегда это знала. С каких пор?.. С той минуты, как Жермен предостерег ее: «Не любите его уж очень»? Задолго до этого! Со времени бегства? Задолго до этого!.. Что же значит это удивление, это добродетельное удивление, которое она только что разыграла, открыв ее в себе, «эту давно уже лелеемую любовь?..»
«Комедиантка!.. Как ты лжешь!..»
Аннета презрительно рассмеялась. Как она ни страдала, ясный ум и ирония предъявляли свои права. Диалог вели чувство, которое хитрит, и суровый, насмешливый судья – тот, что безжалостно изобличает и ясно видит.
Но оттого, что видишь свою страсть, она не умирает хотя бы на час раньше, – только горечи прибавляется.
Ночь прошла. День спугнул диких птиц. Но они сидели на деревьях вокруг, они грозили друг другу. Ни одна из стай не сдавалась. Каждая крикливо предъявляла свои права. Аннета, изнуренная, оглушенная, поднялась.
Она ни о чем не думала. В ушах стоял шум. Она сидела и ждала.
Пока не показался Франц. Она увидела его в окно, на дороге. Она знала, что он придет.
Он подошел к дверям. Он посмотрел на двери. Неуверенно потоптался на месте. Ушел… Сделал шагов тридцать, остановился, вернулся. Она видела сквозь занавески его взволнованное лицо, лихорадочную неуверенность, смятение. У дверей он помедлил и шагнул вперед, чтобы войти. Но не вошел. Он поднял глаза и взглянул на окно Аннеты – та отшатнулась. Она уже не слышала ничего, кроме гулкого биения двух сердец. Но ее сердце стихало: несколько медленных тяжелых ударов – и дыхание стало выравниваться.
Она видела Франца из-под опущенных век: растерянного, полного страстных желаний, слабого. И почувствовала к нему признательность – сострадание – презрение…
Несколько минут спустя, когда она решила снова взглянуть на дорогу, его уже не было. Но она не сомневалась, что он занял пост на повороте и наблюдает за дверью, дожидаясь, пока она выйдет…
И тогда в небесах пронесся шум тяжкого лета. Птицы умчались. Разбойничья стая, населявшая душу Аннеты, покинула ее. И душа осталась пустой, как дом, из которого вывезли мебель. Дверь была настежь открыта. И в нее вошли чувства, образы. Вошла боль, искаженнее судорогой лицо Эрики фон Вннтергрюн, слепое желание Франца… Аннета знала теперь, как велика ее власть над этими слабыми детьми. И она ею воспользовалась: в ущерб себе.
В ущерб себе, но не ради них. Она рассматривала их холодно и трезво, стремясь вынести им беспристрастный приговор. Но жесток тот суд, который чужд доброты и стремится только к справедливости. Аннета судила Эрику и Франца без снисхождения. Она отметала (или думала, что отметает) свой личный интерес и лишь взвешивала возможности счастья для тех двоих… Но есть много скважин, через которые личный интерес, как его ни гони, возвращается. Аннета не находила Эрику красивой. Да и доброты в ней не видела. Насчет ее здоровья она делала самые безотрадные предсказания. Она мысленно раздевала ее. Не та эта жена, которую она хотела бы дать Францу… (Хотела бы? Какая насмешка!) Но и к нему Аннета не была снисходительна. Она пропустила его сквозь решето. Сколько отходов! Аннета была невысокого мнения о его характере. Строго осудила его за непостоянство.
Чего ждать в будущем от такого союза?.. Но только ли разум говорил в ней?
Время шло. Аннета все утро оставалась у себя. Она ничего не решила.
Решит, когда настанет черед. Довольно думать! Пусть будет пустота. Молчание…
В середине дня она встала и вышла. И направилась прямо к Эрике фон Винтергрюн.
Она застала ее одну в гостиной. У Эрики екнуло сердце, но она не показала виду. Как оно сжалось!..
Тщательно одетая, точно она ждала гостью, в шапке бледно-золотых, приглаженных, без единого завитка, волос, оставлявших открытым упрямый, выпуклый лоб, всем своим видом выражая надменность и замкнутость. Эрика не спеша поднялась и, коротко ответив на приветствие Аннеты, с холодной улыбкой указала ей на стул. Она была во всеоружии. Но опытный глаз Аннеты умел проникать в самую душу. Обмениваясь с Эрикой обычными светскими любезностями, она вкинула взглядом ее худую, вздрагивающую грудь. В левом углу рта была зажата, как задорный цветок, злая улыбка. Эрика не могла совладать с дрожью бледных губ, прерывистой и путаной речью, смущением, обидой, испугом, горечью. Аннета медленно, сознательно, без малейших угрызений упивалась ее замешательством: ей уже была ясна развязка драмы… Но эта развязка зависела от нее одной, а она не торопилась…
Они говорили о модах, о новых танцах, об особенностях местности, о погоде, и Аннета смачивала себе губы кончиком языка…
Она замолчала, она сделала долгую паузу. Эрика настороженно и напряженно ждала в этом молчании ей мерещился какой-то подвох. Аннета насладилась острым привкусом последних секунд ожидания. Заранее предвидя, какое действие окажут ее слова, и упиваясь их сострадательной иронией, она сказала:
– Я уезжаю завтра утром.
Кровь бросилась в лицо Эрике Винтергрюн. Даже лоб залило краской, а кончики ушей заалели, как капли крови. Она уже не владела собой и не могла скрыть бурное волнение.
И Аннета впервые после приезда улыбнулась. Эрика, искоса следившая за ней все еще подозрительно и опасливо, все еще боясь какого-нибудь коварного хода, поняла, что в этой улыбке нет вражды. Аннета рассматривала ее не без насмешки, но с жалостью. Она думала:
«Как она любит его!»
Смущенная Эрика наклонила голову – и вдруг опустила ее на плечо Аннеты. Аннета положила руку сперва на ее хрупкую шею, потом на тонкие волосы и, ласково смеясь, погладила их. Перед ней был только беззащитный ребенок. Недоверие исчезло бесследно. Эрика подняла на Аннету смиренный, благодарный, радостный взгляд. И Аннета мысленно пожелала ей:
«Будь счастлива!»
Каждая из них до дна видела душу другой. И обе уже не стыдились того, что они разгаданы, – обеим надо было многое друг перед другом загладить.
Аннета спросила:
– Когда вы поженитесь? Не надо тянуть.
И она заговорила о Франце. Она судила о нем с любовью, но беспристрастно и предостерегала Эрику от ожидавших ее опасностей. Эрика не заблуждалась на этот счет, у нее тоже был зоркий глаз. Они взялись за руки и заговорили искренне, начистоту. Эрика не скрывала того, что видела в своем женихе и что пугало ее, но она приняла твердое решение взять и сберечь для себя эту обаятельную и изменчивую душу, к которой так жадно тянулась. Она заранее принимала все тайные битвы, бессонные ночи, беспокойные дни – расплату за счастье, которое ей придется снова и снова завоевывать без всякой уверенности в его прочности.
Сжимая нервную руку Эрики, Аннета ощущала яростную энергию, которую влюбленная девушка минутой раньше собиралась направить против нее, стремясь любой ценой отстоять свое ускользавшее счастье – счастье всей жизни, на которое эта раненая жизнь, эта больная уже не рассчитывала. Аннета думала:
«Это справедливо».
Она говорила себе:
«Эта рука в силах удержать и вести того, кого я вверяю ей».
Эрика, все еще дичась, украдкой устремляла взгляд зеленовато-синих, как лед, глаз, почти лишенных ресниц, с бледными бровями на щеки, рот, шею, грудь, руки Аннеты. И думала:
«Хороша она… Куда мне…»
И созревшим за годы болезни инстинктом почуяла, что для этой женщины отречься было трудно и что это даже, пожалуй, несправедливо.
Но эта мысль только промелькнула.
«Справедливо или нет – оно мое, это счастье!..»
Аннета поднялась. Она сказала:
– Пришлите мне Франца. Я поговорю с ним.
Эрика решилась не сразу. Ее снова одолели сомнения. Она испуганно взглянула на соперницу, пристально смотревшую на нее. Она видела, что Аннета требует полного доверия. Надо было поверить – или порвать. Она поверила. И кротко сказала:
– Я пошлю его к вам.
В последний раз обе женщины взглянули друг на друга, как сестры. И на пороге обменялись поцелуем мира.
Час спустя пришел Франц.
То, что Эрика послала его к Аннете, не удивило его. Он не привык раздумывать о чувствах других; его поглощали свои чувства, а, они были изменчивы. Если бы он даже попытался заглянуть в душу обеим женщинам, то признал бы вполне естественным, что его любят обе. Это не накладывало на него никаких обязательств. Так он думал – и совершенно искренне! Он был искренен в любую минуту. Ужасная искренность человека, у которого эти минуты одна за другой бесследно испаряются!.. Но он от этого не страдает.
Сейчас его занимало последнее открытие: руки волшебницы на клавишах и объятие у дверей дома, под небом… Он пришел возбужденный, разгоряченный, уверенный в победе. Он выказал и робость и простодушное тщеславие.
Но его сразу же сбила с толку холодность Аннеты.
Она не усадила его, приняла стоя; бегло взглянув на себя в зеркало, небрежно пригладила волосы и сказала:
– Идем!
Они поднимались в гору дорогой, по которой не раз уже гуляли. Оба были отличными ходоками и шли широким шагом. Аннета молчала. Франц сперва было присмирел, но быстро оправился. Ему было легко и радостно. Он восхищался новыми игрушками сердца – этими двумя женщинами (в их любви он был уверен). Как примирить между собой две любви – это уже дело десятое; оно ничуть не занимало его. Франц так мало сознавал свой эгоизм и так был полон собой, что, нисколько не стремясь вызвать ревность в Аннете, стал перебирать прекрасные качества Эрики и простодушно восторгаться счастливым случаем, который занес его сюда, где он нашел свое счастье.
Сердце Аннеты сжалось, у нее чуть не вырвалось:
«За этот счастливый случай другой заплатил жизнью».
Но она вовсе не хотела терзать его воспоминаниями. Она только сказала:
– Жермен был бы рад.
Но и это было слишком. Франц огорчился. Ему было бы приятнее в эту минуту не думать о Жермене. Но раз уж он вспомнил о друге, тень искренней печали скользнула по его лицу. И исчезла. Его ум, так искусно помогавший ему увертываться от всего, что могло нарушить его спокойствие, подхватил последнее слово Аннеты. Франц сказал:
– Да, если бы это счастье можно было разделить с ним!
И печаль и радость были непритворны. Но не успели отзвучать эти слова, как уже осталась только радость. Имя друга не было произнесено.
Аннета вспомнила трезвые слова умершего:
«Если забвение опаздывает, ему идут навстречу».
Франц опять заговорил, как влюбленный поэт. Влюбленный в кого? Он говорил одной женщине о другой. Но присутствие Аннеты вдохновляло его гораздо больше, чем образ той, о которой он говорил. Он не спускал с Аннеты глаз, эти глаза ласкали ее, он пил воздух, струившийся вокруг нее. И вдруг останавливался, пораженный видом, приковавшим к себе жадный взгляд художника. Он восторгался линиями, оттенками, гармоническими сочетаниями. Но Аннета не останавливалась. Она шла вперед, высокомерная, рассеянная, не поворачивая головы, насупившись. В ней закипало раздражение и презрение к этим душам артистов, столь изменчивым, что каждое мгновение вытесняет у них предыдущее: жизнь и смерть проходят сквозь них, как сквозь сито…
Она стала подыматься по откосу на скалистую площадку – узкую и длинную седловину. Поднялась, не переводя духа. Там, в вышине, небо было светлое и жесткое, как зрачки Эрики Винтергрюн. Обдувавший вершины весенний ветер, свежий и сильный, струился по склону, пригибая к земле длинные стебли трав. Он обжигал лица Аннеты и ее спутника. Они уселись в ложбинке под защитой купы искривленных, низкорослых деревьев. Пастбища сбегали по круче в долину, где мчался поток. Вверху – круг белого, как металл, неба, обведенный бахромой темных скучившихся облаков, которые разбивались о горные вершины, как волны об утес.
Аннета расположилась на траве – дикой мяте, росшей среди жнивья и согретой последними лучами заходящего солнца. От бурных порывов северного ветра – и гнева, который разгорался в ее душе, – щеки ее раскраснелись. Сидя рядом с Францем, она смотрела не на него, а вперед, высоко подняв голову и презрительно улыбаясь. Она вся лучилась силой и гордостью. Франц смотрел на нее во все глаза – и прекратил болтовню. Молчание жгло Аннету. Из своего презрительного далека она ощущала на своем теле огонь взгляда, скользившего по ней. Она продолжала улыбаться. Но последний порыв страсти налетел на нее, как вихрь на вершины деревьев, распростерших над ней свои крылья. Она сказала про себя этим глазам, которые видела, не глядя в них:
«Наконец-то ты открываешь меня!..»
И крикнула отсутствующей сопернице, которая ждала там внизу, под ее ногами, той, чьи больные ноги не могли бы одолеть крутого склона:
«Стоит мне только захотеть… и он мой! Попробуй отнять его!..»
Но она не захотела.
Вместе с пожаром заката перед ее глазами прошла волна крови. И немое безумие погасло, как солнце за горами. Она повела плечами, поднялась во весь рост и, стоя на плато, на самом ветру, повернулась к Францу, который шел за ней, как собака. Глаза юноши жадно ждали ее взгляда, молили о нем. Но, встретив этот взгляд, он увидел в нем только холод, отчуждение.
Аннета заметила, что он разочарован, улыбнулась ему и, встряхнувшись, посмотрела на него с выражением спокойной материнской доброты.
– Франц, ты не злой, – сказала она, – но ты можешь причинить много зла… Ты это знаешь? Пора знать, мой друг!.. Да не ты один. Хороша и я… Все мы рождаем зло, как яблоня яблоки. Но этот плод нашего дерева надо съедать самим. Уволим от него других!..
Франц, растерявшись, попытался увернуться от смысла этих слов и от взгляда, насквозь пронзавшего его. Но взгляд упорно сверлил, а слова впивались. Сильной руке легко было наложить отпечаток на его гибкую натуру. Надолго ли? Аннета себя не обманывала. Но сейчас он был у нее в руках, и она формовала эту душу сурово и нежно. Ей доставляло удовольствие чувствовать под своими пальцами эту мягкую, трепещущую, живую глину.
– Эрика любит тебя, – сказала она, – и ты ее любишь. Это хорошо. Но берегись! Ты одарен опасным уменьем мучить тех, кого любишь, – о, в полной душевной простоте!.. Это и есть верх мастерства… Надо отучиться от этого. Ты знаешь, как я привязана к тебе, слишком привязана… Я не умею лгать. И зачем лгать? Ты ведь и так все знаешь… Я привязана к тебе, как к сыну, а пожалуй, что и больше… И желаю тебе счастья. Но видеть, как ты играешь любовью и по легкомыслию наносишь раны этой девочке, которая так предана тебе… Нет, я предпочитала бы видеть тебя всю жизнь несчастным. Она приносит тебе в дар много больше, чем ты можешь дать ей.
Все, чем она владеет. Всю себя целиком. Ты же можешь отдать ей только часть себя. Вы, мужчины, берете себе лучшее, львиную долю, – для вашего мозга, этого чудовища в клетке, этого людоеда, для ваших мечтаний, мыслей, искусства, честолюбия, для ваших дел. Я не корю вас и на вашем месте поступала бы так же… Но эта частица, которую вы приносите нам в дар, – пусть она будет чиста! Пусть она будет прочна! Не отбирайте ее тотчас после того, как подарили! Не плутуйте в игре! От вас требуют немногого. Но уж этим немногим хотят владеть. Способен ли ты дать ей эту малость? Спроси свое тело! Спроси свое сердце! Она твоя желанная? Она твоя любимая? Так бери же ее? Но и будь взят! Дар за дар! Научись брать и хранить навсегда, облачная душа, воплощенный ветер!..
Франц неподвижно стоял, опустив голову, под градом жестких слов, под огнем глаз, в которых теперь заискрился смех. Наконец Аннета выпустила свою добычу. Она весело рассмеялась и сказала:
– Пойдем домой.
Они молча начали спускаться с горы. Она шла впереди. Он впился глазами в ее затылок, смуглый, золотистый. Ему хотелось, чтобы этот спуск никогда не кончился.
Когда вдали показались первые дома, Аннета остановилась. Обернувшись к Францу, она протянула ему руки. Как при первой встрече в лагере, он склонился и стал осыпать их поцелуями. Аннета высвободила руки, положила их Францу на плечи, заглянула ему в глаза и сказала:
– Прощай, дитя мое!
Она вернулась к себе одна и решила не дожидаться завтрашнего утра, как обещала: она уехала ночью.
На следующий день Эрика и Франц пришли к ней проститься. Но клетка уже опустела. Они почувствовали жалость… И облегчение.
ЧАСТЬ ПЯТАЯ
Аннета не доехала до Парижа. Она сошла на глухой станции, где никому не было до нее дела. В душе у нее царило смятение. Ей надо было подвести итоги. Найти потерянное направление.
Ее вдруг придавила усталость последних месяцев, беспрерывное напряжение, последний удар, пробудивший в ней жгучее сознание неотвратимо надвигающейся старости и неутоленную потребность в любви, любви цельной, которой у нее никогда не было. Печаль неопределенная и опустошающая. Отдать себя всю, без остатка – к чему? Теперь, все отдав и от всего отказавшись, она почувствовала себя до ужаса свободной. Нити порваны. За что же держаться? Не за что… А хуже всего то, что она потеряла себя; она уже не верила в себя, не верила в свою веру в человечество… Наихудшая из катастроф! Насколько это хуже, чем просто потерять веру в человечество!.. Утратив веру, мужественная душа создает себе другую, она заново отстраивает свое гнездо. Но когда сама душа изменила!.. Рассыпалась, как песок… В своей пламенной честности непримиримая Аннета казнила себя за ложь. На языке у нее было слово «человечество», а жадное сердце, этот паук, подстерегало добычу, раскинув свою паутину. Оказалось, что человечество – это для нее человек, мужчина… Мужчина… Первый встречный, приветливый, незначительный!.. Ну не смешно ли это! Сколько потрачено сил на порывы веры и самоотречения, как она рисковала собой и другими – и все для того, чтобы угодить в западню! Весь восторг самопожертвования – ради этой приманки, ради этого мальчика (его или другого! Случай избрал орудием его!), и вот уже самопожертвование разубрано, точно кумир, а желание облачено для полноты удовольствия в отрепья идеализма и названо священным именем, ложным именем человечности!..
Она злобно стискивала зубы. Она возводила на себя поклеп… Съежившись, опершись подбородком на кулаки, согнув локти, она пила из чаши унижения и поражения…
Аннета уединилась в маленьком городке, затерявшемся среди полей. Она даже не знала его названия. Сойдя с поезда ночью, она пошла наугад и остановилась в первой попавшейся гостинице. В большой бернской гостинице с широкой крышей, которая нависала над маленькими, в мелких квадратах, окнами, уставленными цветущей геранью.
За этой красной ширмой, в тени широкого навеса, смятенная душа понемногу успокоилась и вошла в русло. Но впоследствии она не раз еще разобьется о берега. Напрасно ты говоришь себе:
«Довольно! Я складываю оружие, я больше не защищаюсь. Побеждена. Смирилась… Разве тебе этого не достаточно?..»
Нет, ей не довольно. Природа напоминает нежданной атакой, что договор вступает в силу лишь после того, как подписала его она. Аннете еще долго потом приходилось вести борьбу против тройной муки, которую причиняли ей нелепая страсть, вечное рабство, отлетевшая молодость – призрачный огонь, жалкий костер, остылый пепел жизни. По утрам она просыпалась усталая, немая, изнуренная после ночных бурь… И она не единственная.
Сколько их вокруг нас – спокойных лиц, днем таких как будто бесстрастных и холодных – в маске, прикрывающей следы борьбы, которая идет у них в душе по ночам!
Наконец все взвешено и подсчитано. Она признала себя банкротом. Подвела итог. Раздираемому ненавистью человечеству, уже издававшему предсмертные стенания, Аннета противопоставила свою душу – душу свободной, одинокой женщины, которая не поддается ненависти, не поддается смерти, прославляет жизнь, не желая делать выбор между братьями, врагами, простирает материнские объятия всем своим детям… Это была великая гордыня.
Аннета переоценила себя. Она была несвободна. Не по плечу ей пришлось одиночество. Она не была матерью, забывающей себя ради своих детей.
Собственного ребенка, свое дитя по крови, она забыла. Вечная раба она была, лукавая раба, которая прячется и жадно, как собака, стремится удовлетворить свое желание. Хорошо бескорыстие! Ведь ее идеализм оказался только приманкой, которой ее соблазнила природа, чтобы хлыстом загнать на псарню. Она не доросла до того, чтобы сбросить свою зависимость от псаря…
«Ну что ж, пусть! Надо поучиться смирению… Я хотела… Я была не в силах… Но захотеть – это уже нечто!.. Я не могла… Может быть, когда-нибудь другой, лучше, сильнее меня, сможет…»
Потерпев поражение и смирившись – до нового мятежа, Аннета решила вернуться в Париж.
В купе она была одна с двумя мужчинами, французами: молоденьким лейтенантом, раненным в лицо, с черной повязкой на глазах и с забинтованной головой, и его провожатым, санитаром. Это был неуклюжий здоровяк, равнодушный к страданиям, которыми он пресытился (слишком много он их насмотрелся). Кое-как пристроив больного в углу купе, он перестал обращать на него внимание. Он сразу принялся за еду: уплел несколько ломтей ветчины, прихлебывая из бутылки вино, а затем снял огромные башмаки, растянулся во весь рост на скамье против больного и захрапел. Раненый сидел на той же стороне, что и Аннета. Она видела, как он сделал несколько неуверенных движений, с трудом поднялся и начал рыться в сетке над головой, но, не найдя того, что искал, снова сел и вздохнул. Она спросила:
– Вы что-то ищете? Не могу ли я вам помочь? Он поблагодарил. Он хотел найти порошки; его мучила дергающая боль в виске. Аннета растворила порошок в воде и подала ему. Обоим не спалось. И они разговорились под громыхание колес. Их то и дело встряхивало. Устроившись рядом с больным, Аннета оберегала его от тряски; она набросила на его дрожащие колени одеяло. Теплота ее сочувствия оживила его. И раненый, как это бывает со всеми заброшенными людьми, когда над ними участливо склоняется женщина, не замедлил по-детски излиться ей. Он поверил ей то, чего не сказал бы мужчине, да и ей, пожалуй, не сказал бы, если бы мог ее видеть.
Пуля пробила ему навылет оба виска. Двое суток он пролежал слепой на поле битвы. Понемногу зрение вернулось. А потом опять стало слабеть и погасло навсегда. Вместе со зрением он утратил все. Он был художник.
Свет являлся его достоянием, его хлебом. Неизвестно к тому же, не задет ли мозг. Его мучат боли…
И это было еще не самое худшее… Истерзалась душа. Она плакала без слез в объявшей ее тьме, она исходила кровавым потом… У нее не осталось ничего. У нее взяли все. Он ушел на войну, не испытывая ненависти, из любви к близким, к людям, к миру, к священным идеям. Он шел убить войну. Он шел избавить от нее человечество. Даже врагов. В мечтах своих он нес им свободу. Он отдал все… И потерял все. Мир над ним насмеялся.
Слишком поздно понял он безмерную не правду, подлую корысть тех, для кого политика была игрой, а он только пешкой на шахматной доске. Он уже не верил ни во что. Его околпачили. И он, поверженный, лежал, даже не чувствуя потребности взбунтоваться… Скорее уйти, скатиться в бездну, не быть и даже не помнить, что ты был) Опуститься на дно ямы, где тебя обнимет вечное забвение!
Он говорил ровно, усталым, приглушенным голосом, и голос этот наполнял Аннету братским сочувствием… Ах, как много общего было в их судьбе, казалось бы такой различной. Этот человек видел в войне только любовь, а она видела только ненависть – и оба принесены в жертву. Кому?
Чему? Как трагически нелепы подобные жертвы!.. И все же и все же!.. В этом избытке горечи (перед лицам такой катастрофы она едва дерзала признаться себе в этом) есть трагическая радость!.. Нет, недаром мм истерзаны, растоптаны, растерты, как гроздья винограда! А если даже, и даром, то разве эnо мало – быть вином? Это Сила, которая пьет нас, – чем бы она была без нас? Какое устрашающее величие!..
Наклонившись над слепым, Аннета сказала жгучим шепотом:
– Да, возможно. Быть самоотверженным – значит быть обманутым… Ну что ж, пусть лучше обманутым! Меня тоже одурачили. Но я готова все начать сначала. А вы?
Эти слова поразили его:
– Я тоже! Их руки встретились в пожатии.
– По крайней мере мы с вами не извлекли выгоды из обмана. Быть обманутым – в этом есть своя красота!
Поезд остановился. Дижон. Санитар, проснувшись, отправился в буфет промочить горло. Аннета заметила, что раненый старается сдвинуть бинт.
– Что вы делаете? Не трогайте!
– Нет, оставьте!
– Что вы хотите сделать?
– Увидеть вас, пока еще для меня не наступила ночь.
Он поднял бинт. И застонал:
– Поздно!.. Я вас не вижу.
Он закрыл лицо руками, Аннета сказала:
– Бедный мой мальчик! Вы видите меня яснее, чем глазами. Мне не нужно было глаз, чтобы узнать вас. Возьмите мои руки! Мы душой почувствуем друг друга.
Он уцепился за ее руку, точно боясь заблудиться. Он сказал:
– Говорите еще! Говорите со мной! Говорите! Ее голос был для его мертвых глаз как силуэт на стене. Он жадно вслушивался в него, пока Аннета развертывала перед ним в коротких словах историю сорока лет надежд, желаний, отречений, поражений, возобновленных битв. Историю сорока лет реальной жизни и мечты (все-мечта!), отложившихся на ее лице.
«Да, они, должно быть, лепили это лицо, – думал он. – Душа ставит свою мету…»
Теперь он видел перед собой прекраснейшую из своих картин. Но никто другой ее не увидит.
Аннета умолкла. Они не говорили больше до утра. Незадолго до прибытия она высвободила свою руку, за которую он все еще держался, и сказала:
– Я только твой товарищ по несчастью. Но я благословляю твои бедные глаза, благословляю твое тело и мысль, твою жертву и доброту… А ты благослови меня! Когда отец бросает своих детей, детям ничего не остается, как быть отцами друг для друга.
Марк утром получил телеграмму о приезде матери.
От волнения его кинуло в дрожь. С тех пор как они расстались, она написала ему только одну открытку из Швейцарии. А он писал ей каждый день.
Но Аннета не прочла ни одного из этих писем. Они валялись на почте, в отделении «до востребования», в маленьком швейцарском городке, где Аннета пробыла всего один день; по рассеянности она забыла оставить адрес, куда переправлять ей письма. От этого молчания, которое Марк считал умышленным, на него повеяло ледяным холодом.
Он жил в опустевшей квартире матери. Как ни звала его Сильвия, он отказался снова перебраться к ней. Он считал себя достаточно взрослым, чтобы жить одному. Жить вместе с отсутствующей. Она была вокруг него во всем: он безуспешно пытался собрать в единый образ ее невидимые следы на вещах, мебели, книгах, постели. Безразличие, которое выказывала ему Аннета, измучило его. Но он не сердился на мать. Впервые в жизни он не сердился на другого за несправедливость, жертвой которой он был. Марк корил только себя; говорил себе, что она была его кладом, который он по собственной вине утратил. И на душе у него становилось холодно. Этот ребенок подходил к кровати матери и клал голову на подушку, чтобы лучше думалось о ней. И чем больше он о ней думал, тем яснее понимал разницу между нею и другими женщинами, которых он любил.
Он пытался возобновить связь с несколькими приятелями. Сблизился с Питаном. Ему захотелось разглядеть его до самого дна… Ах, как пусто было на этом дне! Вера, героизм, достойная пуделя преданность – все было лишено индивидуальной окраски! Все было лишь тенью, отражением! При первой попытке вызвать его на откровенную беседу, вникнуть в его недозрелую мысль, можно было убедиться, что он, как собачка, стоящая на задних лапках, заворожен звонкими словами; убейте ее на месте, она не отведет от прельстившего ее предмета глаз, похожих на бочонки лото… (Нечего и говорить, что Марк был несправедлив! Он был несправедлив от природы. Как все, для кого любить – значит предпочитать! О справедливости он думал меньше всего.) Марк не чувствовал ни малейшей симпатии к рабам слов.
Этот маленький Диоген искал человека, который был бы человеком, который был бы в каждое мгновение своей жизни самим собой, а не повторял бы, как эхо, кого-то другого. А о женщинах не стоит говорить! Это вечные serve-pardone.
Их так и подмывает запутать вместе с собой мужчин в липкую паутину лжи, которой пользуется Род, это безглазое чудовище с ненасытной утробой…
И вот Марк видел лишь одну (или, может быть, это ему так показалось?), которая, с тех пор как он помнил ее, билась в этой паутине, вспарывала ее, вырывалась и, снова пойманная, возобновляла борьбу…
Свою мать… В эти дни безмолвной беседы с самим собой, в четырех стенах опустевшей квартиры, из которой она, как ему казалось, ушла навсегда, он, весь горя, проделывал обратный путь в прошлое по реке воспоминаний и старался воскресить картину жизни этой женщины за последние годы, одинокой жизни с наполнявшими ее неведомыми радостями, скорбями, страстями и битвами. Ведь теперь он достаточно хорошо узнал эту душу, и ему было ясно, что она никогда не оставалась пустой. Он обрек ее на одиночество, на замыкание в своем внутреннем мире – какие же у него теперь права на этот мир? Она привыкла одиноко сражаться, одерживать победы или терпеть поражения и одиноко идти своим путем. Куда вел ее этот путь, который отныне будет пролегать где-то вдали от него? Марк так много думал об этом, так много думал о ней, что перестал думать о себе. И хотел одного: облегчить ей этот путь, каков бы он ни был…
Вот что творилось в душе Марка, когда вдруг пришла телеграмма. Как один из тех взрывов, которыми отмечались дни в осажденном городе. Не доверяя себе, он снова и снова перечитывал телеграмму. Возвращение, на которое он уже не надеялся, вызывало в нем боязливую радость. Что ее вело сюда? Он не смел думать, что она приезжает ради него. Пережитые разочарования сделали его скромным. Он суеверно полагал, что самое надежное средство получить желаемое – это не ждать его.