355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ромен Роллан » Очарованная душа » Текст книги (страница 37)
Очарованная душа
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 15:29

Текст книги "Очарованная душа"


Автор книги: Ромен Роллан



сообщить о нарушении

Текущая страница: 37 (всего у книги 69 страниц)

Аннета удержала ее за руку. Аполлина пробормотала:

– Что вам от меня надо?.. Пустите!.. Вы вырвали у меня изо рта мой вонючий хлеб, мое бесчестье, мое добро… Что вам еще нужно? Вы меня ненавидите, презираете. А я – вас. Я – негодяйка. Но я все же лучше вас!

– Ненависть, презрение – у меня их нет… – сказала Аннета. – Мне жаль вас.

– Плюньте на меня!

– Судить вас – не мое дело. Это дело вашего бога.

Вы сошли с ума, и мне вас жаль. Безумие теперь носится в воздухе. Может быть, завтра оно поразит и меня… Но вы не можете больше оставаться в этом доме.

– Вы гоните меня?

– Мой долг – охранять сына.

– Куда же мне податься?

– Работайте! Подыщите себе место! Как вы можете сидеть сложа руки, без дела, когда страна в беде?

– А наша беда разве мала? Пусть платят и другие!

– Кто вам поможет, если вы сами себе не поможете? Ваше несчастье, опухоль, которая вас подтачивает, – все это от безделья. Только труд может вас спасти.

– Я не могу работать.

– Как, вы, здоровая, приученная к тяжелой деревенской работе, вы, которой некуда девать свою силу, вы упрятываете ее, как волка в клетку, и томитесь от безделья?.. И за прутьями этой клетки воете на бога!.. Бог – это труд.

– Я уже не могу работать. Мне нужно мое добро, Мне нужна моя земля.

Они все взяли у меня. Все прахом пошло, мое имущество, земля, родные. У меня ничего не осталось. Ничего, кроме него. (Она показала на комнату Алексиса.) А я ненавижу его! И ненавижу себя! И ненавижу бога за то, что все это – по его воле.

– А я жалею бога, – я, неверующая. Да, мне его жаль. Вы его предаете.

Ненавидеть, ненавидеть – только это слово у вас и осталось. Ничего другого вы не знаете. Если есть бог, он дал вам волю. Что вы с ней делаете?

– Я душу ее в этой норе, в этой плоти, которую он мне дал. Я мщу ему.

Он во мне? Ну так я его уничтожу!

– Ваш бог-это какой-то скорпион. Если он не может уничтожить других, он сам себя уничтожает.

– Это верденский бог – нынешний.

– Мне больно от ваших слов. Оставьте меня! Вы хотите и меня уничтожить?

– Я недолго буду вам досаждать! И она убежала.

В тот же день они покинули квартиру Аннеты. Весь дом с облегчением вздохнул. Жильцы вечно жаловались на это семейство. Аннету, мечтавшую избавиться от них, этот отъезд встревожил. Она попыталась узнать их новый адрес. Аполлина наотрез отказалась сообщить его, а когда Аннета предложила ей денег, бросила ей такое же грубое «нет».

На той же неделе их сосед по площадке, молодой Шардонне, приехал на два дня в отпуск. Эти два дня он провел в своей квартире, взаперти. Никто не видел его. Но до Марка доносились шаги, раздававшиеся за стеной, и он прослеживал острым взглядом немую драму возвращения.

Кларисса была уже не той Клариссой, что в прошлом году. Вихрь безумия, закруживший ее, умчался… Тихая, молчаливая, она вернулась в свою овчарню и замуровала себя в четырех стенах своей квартиры и в еще более непроницаемых стенах своей мысли. Она ходила взад и вперед, из комнаты в комнату, так бесшумно, что не слышно было ни стука мебели, ни скрипа половиц… Как кошка… Ни в ее глазах, без зрачков, как бы сплошь бархатных, блестящих, но без внутреннего света, ни под слоем румян, наложенных на бледные щеки, никто не мог бы прочесть ее воспоминания, мечты. Но алчущий муж, который вернулся, чтобы вкусить от плода своего сада, не узнавал вкуса этого плода – не узнавал душу своей жены; вообще не одаренный наблюдательностью, он, однако, с первой же минуты заметил, что за фасадом дом уже не тот. Что-то случилось… Но что? И как узнать? Улыбающийся фасад не выдает своих тайн. Напрасно муж сжимает в объятиях жену.

Он держит не мысль. Он держит только тело. Но что оно сделало, это тело?

А мысль, немой свидетель – что она видела, чего хотела? Что она знает?

Что скрывает от всех?.. Она никогда ничего не скажет. Он никогда ничего не узнает.

Они спокойно говорят о самых обыденных вещах. И вдруг голос мужчины начинает звенеть гневной ноткой. Без видимого повода. Он сам это сознает. И голос снова падает. Они молчат. Ему стыдно, что он выдал себя; при мысли, что он никакими силами не сможет вырвать у жены ее тайну, в нем закипает гнев. Они как склеенные, они замурованы вместе. Он молча поднимается и выходит, хлопнув дверью. Кларисса сидит неподвижно, но Марк слышит немного спустя, как она сморкается: значит, плакала.

Когда муж, по окончании отпуска, уезжает, им нечего сказать друг другу; то, что они могли бы сказать, взорвало бы фасад жизни, который они так боятся расшатать. Как жить среди развалин, на разрытой снарядами равнине, которой уподобилась теперь их жизнь, если у них не останется даже фасада прошлого, к которому они могли бы прислониться и прилепить свое гнездо, – этого обманчивого воспоминания о том, чем они были?.. Они прощаются. Целуют друг друга сухими губами. Они любят друг друга. Они чужие.

И на той же неделе, последней неделе отпуска Аннеты, вернулась Лидия Мюризье.

Обе женщины, встретившись, снова почувствовали волнение и нежность.

Они приникли друг к другу губами, раньше чем успели обменяться хоть словом. Но когда слово прозвучало, им показалось, что оно доносится из-за стены. И обе поняли, что, владей они даже ключом от единственной двери, разделявшей их, они не отперли бы ее. Это было самое тягостное: между ними – барьер, они рвутся друг к другу, но ничего не хотят сделать, чтобы сломать этот барьер.

Лидия утратила аромат искренности, естественности, придававший поэтическую грацию ее движениям. Она сурово глушила его, прикрывала траурным вуалем. Свою натуру она принесла в жертву покойному другу. Хмель горестного мистицизма первых дней был непрочен. Его печальное и болезненное очарование рассеялось. Такие переживания можно подогревать лишь искусственно. Сердце просит пощады, сердце хочет забыть. Чтобы приневолить его, надо посадить его на цепь и мучить. Теперь это раб, привязанный к жернову, подстегиваемый волей. Лидия судорожно старалась думать о мертвом:

«Думай о нем! Думай о нем!..»

Но и этого было недостаточно:

«Думай, как он!..»

И она отреклась от собственной мысли, чтобы до конца усвоить мысль существа, которое она хотела спасти от забвения – своего забвения…

(Трагическая борьба души в безмолвии ночи – борьба со смертью, уносящей сокровище ее любви!..) Она заковала себя в панцирь того идеализма, тех сухих и палящих идей, с которыми срослась душа Жиреров: теперь они говорили ее устами, юными ее устами, дрожавшими от мучительной нежности.

Это было так странно, так тягостно слушать!.. Но Аннета слушала, ежась от холода и не находя слов для ответа. Она чувствовала напряженную неискренность, героические и фальшивые потуги милой девушки уверовать в то, во что ей не верилось, мыслить так, как не мыслилось. Нет, Аннета не могла отвечать ей! Она знала, что разубедить ее было бы слишком жестоко.

Нежный, надломленный цветок… Ведь только этот панцирь не давал ему упасть!.. Но хотя Аннета ни словом не обмолвилась о том, что думала, Лидия читала ее мысли на сомкнутых губах. И она закрыла уже запертую дверь в выросшей между ними стене еще на засов.

О войне, взявшей у нее счастье и жизнь, Лидия говорила с восторгом; она судорожно славила сомнительное будущее, которое подготовляли сражения: сумбурный мессианизм, сулящий справедливость и мир, но строящий их на сегодняшней несправедливости, на бойне, на миллионах утрат, на ее утрате, на трупе се возлюбленного, освятившего своей кровью (единственной, которая шла в счет!) смехотворное наступление царства бога – бесформенного бога тех, которые лишились его, бога людей Запада, потерявших бога и во что бы то ни стало стремящихся обзавестись им, – бога всеобщей Демократии…

О, как фальшиво звучат эти слова в твоих нежных и печальных устах!

Лихорадочная улыбка твоя – точно рана…

Лидия поднимала, как знамя, свою веру, выставляла ее напоказ; она чувствовала, что Аннета потеряла эту веру (да и была ли она у нее когда-нибудь?), чувствовала, что Аннета разочаровалась во всех этих идеях, отреклась от страстей, волновавших в те дни всевозможные отечества. Если самой Аннете это было еще не совсем ясно, то ей помог разобраться взбунтовавшийся инстинкт, который отдалял друг от друга двух женщин, говоря обеим:

«Увы! На этой земле мы уже не встретимся!..»

Но куда бежать на этой земле? Что сделали с этой землей?..

Нестерпимо удушлива была атмосфера Парижа – атмосфера всего мира – в эти последние дни лета 1916 года. Земля была как разверстая пасть, требующая жертв. От ее яростного дыхания несло трупом – трупом человечества. Горы растерзанного мяса с Соммы и Вердена не могли утолить ее алчности. Со времен принесения в жертву ацтеками целых народов к небу еще не возносились запахи подобных гекатомб. Еще две страны-соседки весело вошли в хоровод смерти. За два года это было тридцать второе объявление войны. Плясуны топали и притаптывали. Пресса, присев на корточки вокруг танцующих, щелкала пальцами, ударяла костями о котлы, улюлюкала. В Германии она горланила новый псалом святого Франциска, псалом в честь нашей сестры – Ненависти:

«Нам были дарованы Вера, Надежда и Ненависть. Но Ненависть – самая великая из трех…»

Во Франции наука, завидуя «девяноста трем», пожелала выставить собственный список и опубликовала памятник бесчестия: «Немцы и наука»; в этом документе самые видные представители мысли, за исключением двух имен, не только отлучали немцев от европейской семьи, но, исходя из научного (настоящие Марфуриус и Панкрас) анализа их мозга, их костей, их испражнений, отлучили немцев от человеческого рода. Один из столпов учености пожелал, чтобы Берлин был сровнен с землей, «дабы оставить в центре этой чванливой страны остров мести,[64]64
  Sic! – P. Р.


[Закрыть]
покрытый развалинами». Один ученый-юрист доказывал право вести войну любыми средствами. Один из глашатаев французского либерального католицизма, человек честный и почтенный, поздравил французских католиков с тем, что они «во имя Христа без всяких колебаний отказались простить немецких католиков». Другой засевала в этом хоре требовал, чтобы ему выдали кайзера как часть причитающейся ему добычи – он собирался посадить его в медвежий ров Зоологического сада. Смешное переплеталось с ужасным. Тартюф и король Юбю. У главных певцов и плясунов этого хоровода наглость и лицемерие достигли гималайских вершин. Ханжа министр на заседании парламента, под аплодисменты восхищенных дурачков, со слезами умиления славил священное бескорыстие подкупленной им печати. А уэльский враль Ллойд-Джордж, эта помесь маленького, малюсенького Кромвеля с Сирано, держа в одной руке. Библию, а в другой шпагу (чужую шпагу), проповедовал братьям-баптистам новое Бытие.

Сравнивая творение первых дней с тем, что сотворила война, – тут господом богом был он, – Ллойд-Джордж обрушивал громы и молнии на сынов греха – пацифистов: «Никакая бесчеловечность, никакая безжалостность не могут идти о сравнение с их жестокостью, то есть стремлением прекратить войну» на полпути. А в это время Америка спокойно округляла свой счет и наводняла Старый Свет орудиями смерти. Правой руке ведь не полагается знать, что делает левая. И если начертано: «Не убий», то нигде не начертано, что ты не должен заниматься столь почтенным делом, как производство орудий убийства, лишь бы они были доброкачественными и лишь бы за них хорошо платили.

Аннета, затыкая себе уши, полная презрения и гадливости, прибегала отогреться к сестре. Но Сильвии было мало дела до счастья и несчастья ближних – вне тесного круга родных, тех, кого она любила, кто был ее добром. Эта милая женщина говорила:

– Дорогая, не расстраивайся! Надо заластить терпением. Бери пример с меня! Я жду. Ведь это когда-нибудь да кончится. Так не будем же торопиться! Нужно еще время… Видишь ли, один мой знакомый, красивый мужчина, три нашивки, орден (его недавно убили), сказал мне: «Нам надо истребить еще миллион немцев».

Аннета во все глаза смотрела на Сильвию. Уж не шутит ли она? Да нет, она серьезна… О! Не слишком глубоко! Без горячности. Она не питала злобы к тем, кого уже заранее обрекала… Но раз так надо!..

– А ты знаешь, – возразила Аннета, – что на этот миллион придется по крайней мере полмиллиона наших…

– Ах! Что же делать, дружок! Если на это есть причина!

Причина! Уж за этим-то дело не стало! Они могли бы набрать их с десяток…

Светская жизнь возобновилась. Tea rooms[65]65
  Кафе-кондитерские (англ.).


[Закрыть]
были битком набиты, и прекрасные заказчицы снова хлынули к Сильвии. Напряжение первых лет войны, мужественная сдержанность первоначальной поры испытаний, припадки ненависти и жажды наслаждений, – своего рода перемежающаяся лихорадка, подхлестывавшая чувства, – все это миновало. На смену пришло нечто гораздо более страшное. Человеческая природа стала привыкать. В новых обстоятельствах она проявила ту приспособляемость, ту невероятную и гнусную гибкость, которая тысячелетиями позволяла человеку, подобно червяку, забираться в малейшие щели, где можно было спастись во времена родовых схваток земли, между тем как виды, менее способные стлаться и изгибаться, а потому не сумевшие проползти, вымирали. Если искусство восстанавливать нормальный быт в самых противоестественных условиях заслуживает восхищения, то Париж в ту пору был восхитителен.

Но Аннета отнюдь не была склонна петь хвалу Парижу. Она улавливала его отражение на лице своего сына, и это зеркало приводило ее в ужас.

Марк не выказывал прежнего возбуждения; не было у него больше судорожных порывов, не было прежней резкости, смеха, похожего на гримасу, – всего того, что беспокоило его мать в прошлом году. Он вообще ничего не выказывал. Он был ко всему безразличен. Казалось, лихорадку, прежде отражавшуюся на его бледном лице, теперь загнало внутрь, и это лицо походило на спящий пруд. Мутная, но без единой рябинки, вода. Недвижная поверхность.

Не видно глубины. Нет отражений, Марк спит…

Да, Марк, казалось, спал. Он как будто не видел, не чувствовал, не слышал того, что происходит вокруг, – урагана, сокрушавшего лес, треска валившихся деревьев, дыхания смерти, зловония, грохота – и матери, с тревогой склонившейся над ним. Но кто знает? Под маслянистой глазурью пруда работает жизнь… Еще не время показывать ее при свете дня. А если бы он и показал ее, то уж, во всяком случае, не умоляющим глазам матери.

Только в разговорах с Сильвией Марк проявлял некоторую откровенность.

С теткой ему было легко, он спокойно болтал с ней. Оставаясь с Аннетой, он следил за собой и за ней. Впрочем, прежней заносчивости и раздражительности уже не было. Марк был вежлив. Он, слушал без возражений. Он ждал без нетерпения. Ждал без нетерпения, чтобы она уехала.

Она уехала, удрученная и растерянная. Теперь Марк был ей еще более чужим, чем в ту пору, когда у них происходили столкновения. С противником тебя еще может соединять какая-то нить, но только не с человеком равнодушным. Аннета стала не нужна Марку. Ему достаточно других, например, Сильвии. С глаз долой, из сердца вон. Для Аннеты уже не осталось места в сердце сына.

Ни в сердце сына, ни в мире. Всюду видела она далеких и чужих людей.

И нигде не видела людей, которым она была бы близка. Все, что побуждало окружающих жить и хотеть жить, верить и хотеть верить, сражаться и стремиться к победе, – все это с нее уже спало, как истлевшая одежда, как опадают с дерева прошлогодние листья. И, однако, стремления у нее оставались. Ей были неведомы те неврастенические состояния, когда энергия куда-то уходит, боязливо прячется. Энергией она была заряжена вся. Угнетенное состояние Аннеты происходило оттого, что ей не к чему было приложить свои силы. На что обратить эту жажду дела, жажду борьбы, жажду любви, жажду («Да, и она есть у меня!..») ненависти? Любить то, что любят все окружающие? Нет! Ненавидеть то, что ненавистно им? Никогда! Сражаться? Но за что? Совсем одна, посреди этой схватки, – к кому, к чему она пристанет?

Вот уже неделя, как Аннета опять начала работать в коллеже. В один октябрьский вечер, ненастный и холодный, она возвращалась домой, усталая, углубившись в свои мысли. Подходя к дому, она заметила какое-то непривычное оживление на улицах.

Недалеко от ее дома был оборудован временный (ох, и злосчастное же это было время!) госпиталь. Верденская бойня извергала раненых. Тела мучеников уже некуда было сваливать. Впервые маленький забытый городок получал свою долю этого груза. И в первый же раз ему прислали немцев!

В городе до войны не было порядочной больницы даже для старых инвалидов труда или безделья (в конечном счете все они идут в одну и ту же кучу хлама!). Их запихивали в тесные, душные, полусгнившие здания, где столетиями наслаивались грязь и зараза. Ни больные, ни врачи этим не смущались. Дело привычное… Но вот с началом «прогресса» (то есть войны) в воздухе стали носиться новые идеи (или, вернее, слова): гигиена, антисептика… Решили, плодя смерть, все-таки поставить ее в гигиенические условия. В новом госпитале – бывшем пансионе – навели лоск на грязь, к запаху плесени прибавили запах фенола, классные комнаты оборудовали по рецепту Амбруаза Парэ и снабдили новое учреждение ванной – большая редкость!..

Слишком роскошная обновка для немцев!.. Городок зашумел. Он перенес тяжелые испытания. За последние месяцы в боях полегло много молодежи из этого края. Почти не было семьи, где не носили бы траур по близким. Горе всколыхнуло жителей городка, их привычное равнодушие сменилось ожесточением. Даже среди больничного персонала произошел раскол, и часть его хотела отказаться от ухода за врагом. По рукам ходила написанная в соответствующем духе петиция. Но эшелон раненых прибыл раньше, чем вышло решение. О его прибытии госпиталь уведомили, только когда эшелон был уже на месте. Весь городок высыпал на улицы при этом известии…

Несчастное стадо вытолкали с перрона. В несколько минут оно затопило привокзальную улицу – так заливает ливень сточную канаву. В обычное время это были безобидные, приветливые, равнодушные, грубоватые, незлобивые люди. Но в них тотчас же заговорили самые низменные инстинкты. О приближении процессии раненых можно было узнать издали по рычанию толпы. Вот они: две телеги, нагруженные живыми обломками; на носилках – прикрытые тряпьем тела, запрокинутые головы; у одного свешивалась рука, ногти царапали дорожную пыль. Впереди шла небольшая группа легкораненых, с забинтованными лицами или руками. В первом ряду – высокая и тощая фигура немецкого офицера. Затем немногочисленный конвой. Толпа кинулась наперерез с поднятыми кулаками – женщины со скрюченными, как когти, пальцами… Священное единение! Вместе с простонародьем бежали лавочники, буржуа и даже – в нескольких шагах – дамы из общества. Несчастные на мгновение остановились, но задние ряды напирали, подгоняли. Раненые приближались с выражением ужаса на лицах: они ждали, что их перебьют. В них полетели камни. Толпа ощетинилась палками, зонтиками. Раздались призывы к убийству, свистки. Разумеется, прежде всего обрушились на офицера.

Кто-то ударил его кулаком, чья-то рука, сорвав с него каску, швырнула ее наземь, какая-то женщина с визгом плюнула ему в лицо. Под ударами он зашатался.

Аннета ринулась вперед.

Она была уже в толпе, стоявшей в три ряда. Смотрела, ошеломленная.

Ничего не замышляла, ничего не желала. Да и не имела времени понять, что происходит в ней… Нагнув голову, расталкивая исступленных людей, которые мешали ей пройти, Аннета расчищала себе дорогу и протискивалась вперед. Они узнали, чего стоит кулак той, что носит фамилию Ривьер! И ее рык!.. Она подбежала к немецкому офицеру и, вскинув руки, обернувшись к толпе, завопила:

– Негодяи! И это французы! Эти два возгласа стегнули толпу, как два удара хлыста.

Не переводя дыхания, Аннета, продолжала:

– И это люди? Всякий раненый священен. Все, кто страдает, – это наши братья.

Ее голос, ее руки приковали к себе внимание толпы. Она обводила всех неистовым взглядом, который был точно удар в лоб. Толпа отхлынула, рыча.

Аннета нагнулась поднять каску офицера. Этого мгновения было достаточно, чтобы порвать ее связь с окружающими. Поостывшая было злоба опять накалилась: казалось, вот-вот толпа вцепится в горло Аннете… В это время молодая женщина в костюме сестры милосердия подошла к ней и произнесла тихим, но твердым голосом:

– Эта женщина говорит, как подобает всякому порядочному человеку. Раненые враги находятся под защитой Франции. Неуважение к ним – это неуважение к Франции.

Ее знали все. Она принадлежала к одному из самых влиятельных в том краю аристократических семейств Муж ее, офицер, недавно пал под Верденом. Ее вмешательство решило дело. К ней подошли еще две дамы, тоже сестры милосердия. Два-три человека из местных буржуа поспешили призвать толпу к спокойствию. Та самая женщина, которая только что плевала в лицо пленным, стала громко причитать над раненым солдатом. Ворчавшая толпа раздалась и пропустила весь эшелон во главе с молодой вдовой и Аннетой, взявшей за локоть едва державшегося на ногах офицера.

До госпиталя дошли благополучно. А там уже заговорили профессиональный долг и человечность. Но из-за кутерьмы, которая поднялась в первые часы по прибытии раненых и еще усилилась потому, что не хватало санитаров (колеблющиеся вернулись один за другим в течение ночи), оставшиеся на месте оказались перегруженными работой, и Аннета, на которую никто не обращал внимания, пробыла в госпитале до полуночи. С помощью только что бесновавшейся фурии, буйной особы, которая оказалась предобродушной кумушкой, устыдившейся своей свирепой выходки и старавшейся загладить ее, Аннета раздела и обмыла раненых. Один из этих несчастных был признан безнадежным, оперировать его уже не имело смысла, и Аннета провела с ним последние часы.

Это был смуглый юноша, тщедушный и нервный: полусемитского, полулатинского типа, характерного для побережья Рейна. Рана – страшная. Открытый живот… «Jam foetebat».[66]66
  Уже смердел (лет.).


[Закрыть]
В ране уже копошились черви. Все его тело содрогалось, он стискивал зубы, но по временам протяжно стонал.

Глаза его то смыкались, то снова открывались, ища какой-нибудь предмет, какое-нибудь существо, что-нибудь живое, точку опоры, за которую он мог бы ухватиться на краю бездны. Они встретились с глазами Аннеты и впились в них… В эти глаза, горевшие состраданием… О, какой нежданный свет среди мучений! Захлебнувшаяся надежда поднялась со дна. Он крикнул:

– Hilfe![67]67
  Помогите! (нем.)


[Закрыть]
Аннета наклонилась и подсунула руку под приподнявшуюся голову. Она зашептала ему на ухо по-немецки нежные слова. На его сухую горячую кожу они упали как дождевые капли. Он ухватился за другую ее руку и вдавил в нее пальцы. В ее теле отдавалось каждое содрогание умирающего. Она вливала в него терпение. Мужественный юноша затаивал дыхание, стараясь подавить крик. Он все стискивал руку, державшую его над пропастью. В эту пропасть он погружался все глубже, а глаза Аннеты все ярче сияли нежностью. Она говорила:

– Sonchen! Knabelein! Mein armer lieber Kleine!...[68]68
  Сыночек! Мальчик! Бедное, милое дитя! (нем.)


[Закрыть]

Тело его содрогнулось в последний раз. Юноша открыл рот, чтобы позвать ее. Аннета поцеловала его. И не отняла руки, которая сжимала его вздрагивающие пальцы, пока не увидела, что он отмучился.

Аннета ушла. Было три часа ночи. Ледяной туман. Угасшее небо. Безлюдные улицы. Нетопленая комната. Она не ложилась до света. Весь ужас мира был теперь сосредоточен в ней. Сердце было полно скорби. И все-таки Аннете дышалось легче. Она снова обрела свое место в трагедии человечества.

Все, что душило Аннету, отошло. Она сбросила тяжелую ношу движением плеча. И только теперь, видя ее у своих ног, поняла, что ее душило…

Она лгала. Лгала себе. Пряталась от собственного взгляда. Не смела смотреть в лицо чудовищным идеям, давившим ее. Безвольно соглашалась, что война неизбежна и нужно защищать отечество. Боязливо мирилась с оправданием войны как явления природы. И вдруг против этой дикой природы восстала ее собственная природа, отвергнутая и скованная, преданная и неутоленная природа, которая мстит за себя и вырывается на волю. Грудь Аннеты, сжатая жестокими тисками, сбрасывает их, дышит. И Аннета взывает к своему праву, к своему закону, к своей радости – а также к своему страданию, но к собственному страданию, к материнству.

Материнству всеобъемлющему. Она чувствует себя матерью не только своего сына!.. «Вы все – мои сыновья. Сыновья счастливые, несчастные, вы раздираете друг друга, но я обнимаю вас всех. Ваш первый сон, ваш последний сон я баюкаю в своих объятиях. Спите! Я ваша общая мать…»

Когда рассвело, она написала другой матери, матери умершего ребенка, которому она закрыла глаза. Ей Аннета передала последний поцелуй сына.

А затем вернулась к учебникам и тетрадям. И, не отдохнув, но со свежими силами и миром в сердце начала трудовой день.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю