355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ролан Барт » Семиотика, Поэтика (Избранные работы) » Текст книги (страница 32)
Семиотика, Поэтика (Избранные работы)
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 00:53

Текст книги "Семиотика, Поэтика (Избранные работы)"


Автор книги: Ролан Барт


Жанр:

   

Философия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 32 (всего у книги 42 страниц)

Перед нами весьма деликатное, почти неуловимое состояние дискурса, при котором механизм нарративности разлажен, а рассказываемая история все же продолжает сохранять внятность: никогда ранее оба края пропасти не вырисовывались столь отчетливо и определенно, никогда удовольствие не предлагалось читателю с такой изысканностью – по крайней мере, читателю, обладающему вкусом к продуманным диспропорциям, к хитроумным проделкам над конформизмом, к скрытому разрушению. Заслуга здесь, конечно, принадлежит самому автору, но сверх того возникает еще и зрелищное удовольствие: дерзость заключается в том, чтобы придать языковому мимесису (языку, подражающему самому себе и тем приносящему немалое удовольствие) столь коренную (доходящую до самого корня) двусмысленность, при которой текст ускользает из-под власти пародии (с ее спокойной совестью или, что то же самое, с ее склонностью к самообману) – пародии, которая есть не что иное, как кастрирующий смех, "комизм, провоцирующий на смех".

467

*

Не являются ли наиболее эротичными те места нашего тела, где одежда слегка приоткрывается. Ведь перверсия (как раз и задающая режим текстового удовольствия) не ведает "эрогенных зон" (кстати, само это выражение довольно неудачно); эротичны, как известно из психоанализа, явления прерывности, мерцания: например, кусочек тела, мелькнувший между двумя частями одежды (рубашка и брюки), между двумя кромками (приоткрытый ворот, перчатка и рукав); соблазнительно само это мерцание, иными словами, эффект появления-исчезновения.

Это – совсем не то удовольствие, на которое рассчитан стриптиз или прием повествовательной задержки. И в том и в другом случае отсутствует явление разрыва, разошедшихся краев; есть только процесс последовательного обнаружения: все возбуждение сводится к нетерпеливому ожиданию либо увидеть наконец потаенное место (мечта школьников), либо узнать, чем кончится рассказываемая история (романическое удовольствие). Парадокс в том, что, хотя подобное удовольствие общедоступно, оно имеет намного более интеллектуальный характер, нежели то, о котором речь шла выше: такое удовольствие (стремление открыть истину, обнаружить, познать причины и цели вещей) можно было бы назвать эдиповым, если, конечно, верно, что всякое повествование (всякое обнаружение истины) предполагает появление Отца (отсутствующего, скрытого или гипостазированного); вот чем, очевидно, объясняется связь между структурой повествовательных форм, структурой семейных отношений и запретом на наготу, слившимися для нас в мифе о Ное, чью наготу прикрыли его сыновья.

Любопытно, однако, что наиболее классические повествования (романы Золя, Бальзака, Диккенса, Толстого) содержат в себе своего рода ослабленный тмесис: ведь отнюдь не все подряд в их произведениях мы читаем с одинаковым вниманием; напротив, возникает некий свободный ритм чтения, мало пекущийся о целостности текста; ненасытное желание узнать "что будет дальше" заставляет нас опускать целые куски, перепры

468

гивая через те из них, которые кажутся "скучными", чтобы поскорее добраться до наиболее захватывающих мест (всякий раз оказывающихся узловыми сюжетными точками, приближающими нас к разгадке чьей-то тайны или судьбы); мы совершенно безнаказанно (ведь никто за нами не следит) перескакиваем через всевозможные описания, отступления, разъяснения, рассуждения; мы уподобляемся посетителю кабаре, вздумавшему подняться на сцену и подхлестнуть стриптиз, поспешно, но в строгом порядке срывая с танцовщицы детали ее туалета, иными словами, подгоняя ход ритуала, но соблюдая его последовательность (подобно священнику, скороговоркой проглатывающему мессу). Тмесис будучи источником и символом всякого удовольствия, сталкивает здесь два повествовательных края, противопоставляя то, что важно, и то, что неважно для раскрытия сюжетной загадки; такой зазор имеет сугубо функциональное происхождение; он не принадлежит структуре самих повествовательных текстов, а рождается уже в процессе их потребления; автор не способен предугадать возникновение подобных зазоров, поскольку вовсе не желает писать то, чего не станут читать. Тем не менее удовольствие от великих повествовательных произведений возникает именно в результате чередования читаемых и пропускаемых кусков: неужто и вправду кто-нибудь когда-нибудь читал Пруста, Бальзака, "Войну и мир" подряд, слово за словом? (Счастливец Пруст: перечитывая его роман, мы всякий раз пропускаем разные места.)

Что доставляет мне удовольствие в повествовательном тексте, так это не его содержание и даже не его структура, но скорее те складки, в которые я сминаю его красочную поверхность: я скольжу по тексту глазами, перескакиваю через отдельные места, отрываю взгляд от книги, вновь в нее погружаюсь. Во всем этом нет ничего общего с той бездонной трещиной, которая под действием текста-наслаждения разверзается в недрах самого языка.

Отсюда – два способа чтения: первый напрямик ведет меня через кульминационные моменты интриги; этот способ учитывает лишь протяженность текста и не

469

обращает никакого внимания на функционирование самого языка (если я читаю Жюля Верна, то дело идет споро; причина в том, что, хотя интерес к дискурсу у меня потерян полностью, я ни в коей мере не заворожен чувством языковой потерянности – в том смысле, какой это слово может иметь в спелеологии); при втором же способе чтения я не пропускаю ничего; такое чтение побуждает смаковать каждое слово, как бы льнуть, приникать к тексту; оно и вправду требует прилежания, увлеченности; в любой точке текста оно подмечает асиндетон, рассекающий отнюдь не интригу, а само пространство языков: при таком чтении мы пленяемся уже не объемом (в логическом смысле слова) текста, расслаивающегося на множество истин, а слоистостью самого акта, означивания (signifiance); здесь, словно при игре в жгуты, азарт возникает не из стремления во что бы то ни стало двигаться вперед, а в результате своего рода вертикального ералаша (вертикальности языка и процесса его разрушения); пучина, поглощающая субъекта игры (субъекта текста), разверзается в тот самый миг, когда ладонь (всякий раз разная) ложится на другую ладонь (а не рядом с ней). Парадоксально (ибо обыденное сознание убеждено: чем быстрее, тем веселее), но именно этот второй, прилежный способ чтения более всего подходит к современным текстам. Попробуйте читать роман Золя медленно, подряд – и книга выпадет у вас из рук; попробуйте читать быстро, отрывочно текст современный – и он тут же ощетинится, откажется доставлять вам удовольствие; вы ждете, чтобы что-то произошло, а не происходит ровным счетом ничего, ибо то, что происходит с языком, никогда не происходит с дискурсом: "происходит" же подвижка краев, "возникает" просвет наслаждения, и возникает он именно в языковом пространстве, в самом акте высказывания, а не в последовательности высказываний-результатов: чтобы читать современных авторов, нужно не глотать, не пожирать книги, а трепетно вкушать, нежно смаковать текст, нужно вновь обрести досуг и привилегию читателей былых времен – стать аристократическими читателями.

Если я решился судить о тексте в соответствии с критерием удовольствия, то мне уже не дано заявить:

470

этот текст хорош, а этот дурен. Никаких наградных списков, никакой критики; ведь критика всегда предполагает некую тактическую цель, социальную задачу, нередко прикрываемую вымышленными мотивами. Мне заказана всякая дозировка, иллюзия, будто текст поддается улучшению, что он может быть измерен мерой нормативных предикатов: дескать, в нем слишком много этого, зато слишком мало того и т. п.; текст (подобно голосу, выводящему мелодию) способен вырвать у меня лишь одно (причем отнюдь не оценочное) признание: это так! или точнее: это так для меня! Выражение "для меня" имеет здесь не субъективный и не экзистенциальный, а ницшевский смысл ("...в основе лежит всегда вопрос: "Что это для меня?..") *.

Живое начало текста (без которого, вообще говоря, текст попросту невозможен) – это его воля к наслаждению, – здесь он превозмогает позыв, выходит из стадии лепетания и пытается перелиться, прорваться сквозь плотину прилагательных – этих языковых шлюзов, через которые широким потоком в нас вливается стихия идеологии и воображаемого.

*

Текст-удовольствие – это текст, приносящий удовлетворение, заполняющий нас без остатка, вызывающий эйфорию; он идет от культуры, не порывает с ней и связан с практикой комфортабельного чтения. Текст-наслаждение – это текст, вызывающий чувство потерянности, дискомфорта (порой доходящее до тоскливости); он расшатывает исторические, культурные, психологические устои читателя, его привычные вкусы, ценности, воспоминания, вызывает кризис в его отношениях с языком.

Вот почему анахроничен читатель, пытающийся враз удержать оба эти текста в поле своего зрения, а у себя в руках – и бразды удовольствия, и бразды наслажде

* Цит. по русск. переводу: Ницше Ф. Полн. собр. соч., т. IX. Московское книгоиздательство, 1910, с. 262. – Прим. перев.

471

ния; ведь тем самым он одновременно (и не без внутреннего противоречия) оказывается причастен и к культуре с ее глубочайшим гедонизмом (свободно проникающим в него под маской "искусства жить", которому, в частности, учили старинные книги), и к ее разрушению: он испытывает радость от устойчивости собственного я (в этом его удовольствие) и в то же время стремится к своей погибели (в этом его наслаждение). Это дважды расколотый, дважды извращенный субъект.

*

Общество друзей Текста: у его членов не будет ничего общего (ведь непременного согласия относительно текста-удовольствия быть не может), кроме врагов – всяческих зануд, налагающих запрет как на сам текст, так и на доставляемое им удовольствие; делается это в силу разных причин культурного конформизма, узколобого рационализма (с подозрением относящегося ко всякой "мистике" в литературе), политического морализаторства, критики означающих, тупого прагматизма, всякого рода благоглупостей, а также вследствие утраты вербального желания, стремления разрушить дискурс. У подобного общества не может быть никакого постоянного местопребывания, его деятельность развернется в сфере полнейшей атопии; тем не менее оно предстанет как своеобразный фаланстер, где признается право на противоречия (и следовательно, ограничивается риск идеологического плутовства), уважаются различия во мнениях, а понятие конфликта теряет всякий смысл (поскольку он не ведет к удовольствию).

"Пусть принцип различия тайком займет место конфликта". Различие – это вовсе не средство замаскировать или приукрасить конфликт: различие преодолевает конфликт, находится по ту сторону конфликта и в то же время как бы рядом с ним. Конфликт есть не что иное, как различие, доведенное до степени нравственного столкновения; всякий раз (и такое случается все чаще), когда конфликт утрачивает тактический (имеющий целью изменить реальную ситуацию) характер, в нем можно подметить нехватку радости, крах перверсии,

472

раздавленной под тяжестью собственного кода и не умеющей возродиться: в основе конфликта всегда лежит некий код, а потому язык агрессии – это один из наиболее древних и употребительных языков. Отвергая насилие, я отвергаю сам код (тексты Сада создаются вне всякого кода, ибо Сад непрестанно вырабатывает свой собственный, уникальный код; оттого в этих текстах и нет никаких конфликтов – одни только триумфы). Я люблю текст именно за то, что он является для меня тем специфическим языковым пространством, где невозможны никакие "сцены" (в семейном, супружеском смысле), никакая логомахия. Текст – это ни в коем случае не "диалог": в нем нет и намека на лукавство, агрессию, шантаж, нет ни малейшего соперничества идиолектов; в море обыденных человеческих отношений текст – это своего рода островок, он утверждает асоциальную природу удовольствия (социален только досуг) и позволяет заметить скандальный характер истины, заключенной в наслаждении: наслаждение – если отвлечься от всех образных ассоциаций, связанных с этим словом, – всегда нейтрально.

*

Сценическое пространство текста лишено рампы: позади текста отнюдь не скрывается некий активный субъект (автор), а перед ним не располагается некий объект (читатель); субъект и объект здесь отсутствуют. Текст сокрушает грамматические отношения: текст – это то неделимое око, о котором говорит один восторженный автор (Ангелус Силезиус): "Глаз, коим я взираю на Бога, есть тот же самый глаз, коим он взирает на меня".

Говорят, что, рассуждая о тексте, арабские эрудиты употребляли замечательное выражение: достоверное тело. Что же это за тело? Ведь у нас их несколько; прежде всего, это тело, с которым имеют дело анатомы и физиологи, – тело, исследуемое и описываемое наукой; такое тело есть не что иное, как текст, каким он предстает взору грамматиков, критиков, комментаторов, филологов (это – фено-текст). Между тем у нас есть и другое тело – тело как источник наслаждения, образованное

473

исключительно эротическими функциями и не имеющее никакого отношения к нашему физиологическому телу: оно есть продукт иного способа членения и иного типа номинации; то же и текст: это всего лишь пространство, где свободно вспыхивают языковые огни (те самые живые огни, мерцающие зарницы, то тут, то там взметывающиеся всполохи, рассеянные по тексту, словно семена, и успешно заменяющие нам "semina aeternitatis"*, "zopyra" **, общие понятия, основополагающие принципы древней философии). Текст обладает человеческим обликом; быть может, это образ, анаграмма человеческого тела? Несомненно. Но речь идет именно о нашем эротическом теле. Удовольствие от текста несводимо к его грамматическому (фено-текстовому) функционированию, подобно тому как телесное удовольствие несводимо к физиологическим отправлениям организма.

Удовольствие от текста – это тот момент, когда мое тело начинает следовать своим собственным мыслям; ведь у моего тела отнюдь не те же самые мысли, что и у меня.

*

Как получить удовольствие от рассказа о чужих удовольствиях (что за скука – слушать пересказы чьих-то снов, повествования о чьих-то увеселениях)? Как получить удовольствие от чтения критики? Есть лишь одно средство: коль скоро я являюсь читателем другого читателя, мне необходимо сменить позицию: вместо того, чтобы быть конфидентом удовольствия, полученного критиком (что навсегда лишает меня возможности наслаждаться самому), я могу сделаться его соглядатаем; тайком подглядывая за удовольствием другого, я тем самым вступаю в область перверсии, ибо критический комментарий сам превращается для меня в текст, в литературную фикцию, в гофрированную поверхность. Таким образом, перверсии писателя (учтем, что удовольствие получаемое им от письма, лишено какой бы то ни

* Семена вечности (лат.). – Прим. перев.

** Жар, таящийся в пепле, из которого можно снова раздуть огонь (греч.). – Прим. перев.

474

было функции) сопутствует удвоенная, утроенная перверсия критика и его читателя – и так до бесконечности.

Текст об удовольствии может быть только кратким (в подобных случаях принято восклицать: как, и это все? пожалуй, коротковато) ; ведь именно потому, что удовольствие способно заявить о себе лишь косвенно, в форме требования (я имею право на удовольствие), мы и лишены возможности вырваться за пределы урезанной, двучленной диалектики, где на одном полюсе располагается doxa 'мнение', а на другом – paradoxa, его опровержение. Итак, есть удовольствие и есть запрет на удовольствие; не хватает лишь третьего члена, отличного от первых двух. Между тем его появление все время откладывается; причем, до тех пор, пока мы станем держаться за само слово "удовольствие", любой текст об удовольствии неизбежно окажется отсроченным; он станет лишь введением в текст, который никогда не будет написан. По самой своей сути такое введение не способно ввести чего бы то ни было; оно может лишь до бесконечности повторяться, подобно тем произведениям современного искусства, необходимость в которых отпадает после первого же знакомства с ними (ибо увидеть их один раз – значит тут же понять всю разрушительность преследуемых ими целей: в них нет и намека на возможность длительного созерцания или сладостного вкушения).

*

Удовольствие от текста – это не обязательно нечто победоносное, героическое, мускулистое. Не стоит пыжиться. Удовольствие вполне может принять форму обыкновенного дрейфа. Дрейфовать я начинаю всякий раз, когда перестаю оглядываться на целое, прекращаю двигаться (хотя и кажется, будто меня носит по воле языковых иллюзий, соблазнов и опасностей), начинаю покачиваться на волне, словно пробка, насаженная на упрямое острие наслаждения, которое как раз и связывает меня с текстом (с миром). Дрейф возникает всякий раз, как я начинаю испытывать нехватку социального языка, социолекта (в том смысле, в каком

475

принято говорить: мне не хватает мужества). Вот почему дрейф можно назвать и другим словом: Неуступчивость или, что то же самое, Безрассудство.

И все же дискурс, которому удалось бы изобразить подобный дрейф, оказался бы на сегодняшний день самоубийственным.

*

Удовольствие от текста, текст-удовольствие – эти выражения двусмысленны, и причина в том, что во французском языке отсутствует слово, способное одновременно обозначать и удовольствие (приносящее удовлетворение), и наслаждение (доводящее до беспамятства). "Удовольствие", таким образом, может неожиданно оказываться то шире "наслаждения", а то вдруг становиться его антонимом. Тем не менее мне ничего не остается, как приспособиться к этой двойственности; ведь с одной стороны, всякий раз, как я имею дело с преизбытком текста, со всем тем, что выходит за рамки его функции (социальной) или функционирования (структурного), я вынужден прибегать к общему понятию "удовольствие"; с другой же стороны, когда мне нужно отличить эйфорию, ощущение насыщенности, комфорта (чувство наполненности культурой, вливающейся в меня свободным потоком) от ощущения толчка, потрясенности, потерянности, доставляемого наслаждением, возникает необходимость в более специфическом понятии "удовольствия", являющегося лишь составной частью Удовольствия-вообще. Я обречен на такую двойственность, ибо мне не дано по собственному произволу освободить слово "удовольствие" от ненужных мне смыслов: я не могу сделать так, чтобы это слово во французском языке перестало отсылать и к некоему общему понятию ("принцип удовольствия"), и к более конкретному представлению ("Дураки существуют нам на удовольствие, на потеху"). Вот почему я вынужден смириться с тем, что мой собственный текст останется в тенетах противоречия.

Не является ли удовольствие лишь приглушенным наслаждением, а наслаждение, напротив, – крайней

476

степенью удовольствия? Быть может, удовольствие – это ослабленная, умеренная форма наслаждения, пошедшего на компромиссы и тем изменившего собственной природе, а наслаждение – грубая, непосредственная (лишенная опосредовании) форма удовольствия? От ответа (положительного или отрицательного) на эти вопросы будет зависеть способ, каким мы поведаем историю нашей современности. Ведь заявляя, будто между удовольствием и наслаждением существует лишь количественная разница, я тем самым утверждаю мирно-безмятежный характер истории: текст-наслаждение оказывается не чем иным, как логическим, органическим, историческим продолжением текста-удовольствия, а авангард – не более чем прогрессивным, эмансипированным развитием предшествующей культуры: получается, что настоящее вырастает из прошлого, что Роб-Грийе уже таится во Флобере, Соллерс – в Рабле, а весь Николя де Сталь – в двух кв. см полотна Сезанна. Если же, однако, я рассматриваю удовольствие и наслаждение как параллельные, не могущие пересечься силы, между которыми существует не столько отношение противоборства, сколько отношение взаимной несообщаемости, то в этом случае я должен признать, что история, наша история, не только не безмятежна, но, возможно, даже и не благоразумна, что текст-наслаждение всегда возникает в ней как своего рода скандал (осечка), как продукт разрыва с прошлым, как утверждение чего-то нового (а не как расцвет старого). Я должен признать, что субъект этой истории (исторический субъект, каковым наравне с прочими являюсь и я сам) весьма далек от умиротворения, приносимого изящным диалектическим синтезом между вкусом к произведениям прошлого и стремлением оказать поддержку произведениям современным; напротив, такой субъект представляет собой "живое противоречие"; это расколотый субъект: с помощью текста он одновременно наслаждается и устойчивостью собственного я, и его разрушением.

Между прочим, существует еще один, косвенный, заимствованный из психоанализа способ обосновать различие между текстом-удовольствием и текстом-на

477

слаждением: удовольствие может быть высказано, а наслаждение – нет.

Наслаждение всегда не-сказуемо, оно нам за-казано. Загляните в Лакана ("Подчеркнем, что наслаждение заказано любому говорящему индивиду, а если и может быть высказано, то лишь между строк...") и в Леклера ("...тот, кто высказывается, заказывает себе всякое наслаждение самим актом высказывания, и соответственно, тот, кто наслаждается, подвергает всякую букву – все, что доступно высказыванию, – абсолютному уничтожению, которое он славит").

Писатель, стремящийся к удовольствию (равно как и его читатель), приемлет букву; отказываясь от наслаждения, он обретает право и возможность дать ей заговорить: буква – это и есть его удовольствие; он одержим ею подобно всем поклонникам языка (а не речи) -логофилам, писателям, любителям переписки, лингвистам; итак, о тексте-удовольствии можно рассуждать (тогда как с наслаждением-уничтожением никакой диалог невозможен): литературная критика всегда имеет объектом текст-удовольствие и никогда текст-наслаждение: Флобера, Пруста, Стендаля комментируют до бесконечности; критика тем самым утверждает невозможность наслаждения текстом, отсылает это наслаждение в прошлое или в будущее: вы прочитаете, я прочитал; критика всегда либо исторична, либо перспективна: констатация в настоящем времени, демонстрация наслаждения ей заказаны; следовательно, излюбленный материал критики – это сама культура, составляющая в нас все за исключением нашего настоящего.

С появлением писателя (и читателя), живущего наслаждением, возникает невозможный, немыслимый текст. Такой текст находится вне удовольствия и вне критики, разве что он соприкоснется с каким-нибудь другим текстом-наслаждением: вы не можете ничего сказать "о" подобном тексте, вы можете говорить только "изнутри" него самого, на его собственный лад, предаваться безоглядному плагиату, доказывать, словно истерик, существование бездонной пропасти наслаждения (а не твердить, подобно человеку в навязчивом состоянии, букву удовольствия).

478

*

Существует своего рода малая мифология, пытающаяся убедить нас, будто сама идея удовольствия (в частности, удовольствия от текста) выдумана правыми. Правые же, со своей стороны, спроваживают налево все, что принято считать абстрактным, нудным, причастным к политике; удовольствие же записывают на свой счет: добро пожаловать к нам все, кто почувствовал, наконец, удовольствие от литературы! Левые, блюдя нравственную чистоту (но забывая при этом о сигарах Маркса и Брехта), с презрением и подозрением относятся к любой "отрыжке гедонизма". Правые превозносят удовольствие в пику интеллектуализму, умствованию; мы имеем здесь дело со старым реакционным мифом, противопоставляющим сердце – голове, чувство – разуму, а "жизнь" (теплую) – "абстракции" (холодной): по логике правых, разве не надлежит художнику следовать устрашающему совету Дебюсси и "смиренно доставлять нам удовольствие"? Что касается левых, то они настойчиво противопоставляют знание, метод, ангажированность, борьбу "немудрствующему восхищению" (но что, если знание тоже способно быть восхитительным?). Обе стороны доказывают странную мысль, будто удовольствие есть нечто "немудрое", только правые при этом его превозносят, а левые предают анафеме. Удовольствие, однако, вовсе не является одной из составляющих текста, элементом, бесхитростно выпадающим в осадок; оно не подчиняется ни логике разума, ни логике чувства; удовольствие – это сдвиг, дрейф, нечто революционное и в то же время асоциальное; право на него не может быть закреплено ни за одним коллективом, ни за одним типом ментальности, ни за одним идиолектом. Быть может, удовольствие есть нечто нейтральное? Нетрудно заметить в нем оттенок скандальности, но не потому, что оно безнравственно, а потому, что оно атопично.

*

Откуда в тексте берется его словесная пышность? Не происходит ли эта роскошь от непомерности языковых богатств, бесцельно расшвыриваемых направо и

479

налево? Не напоминает ли всякое великое произведение-удовольствие (например, роман Пруста) своей бесполезностью египетские пирамиды, а сам писатель – отдаленного потомка тех Нищих, Монахов или Бонз, которых общество кормило, хотя сами они ровным счетом ничего не создавали? Не подобна ли литературная братия (какие бы алиби она себе ни придумывала) буддийской Сангхе? Ведь похоже, что общество лавочников содержит писателей вовсе не за то, что они производят нечто (они не производят ничего), а за то, что они все и вся разоблачают. Кто они? лишние, но далеко не бесполезные люди? Наша современность настойчиво стремится ускользнуть из-под власти рыночных отношений – отвергнуть идею произведения-товара (тем самым вырвав его из рук массовой коммуникации), отвергнуть идею знака (раскрепостив смыслы, признав права "безумия"), отвергнуть добропорядочную сексуальность (открыв дорогу перверсии, для которой наслаждение – это нечто гораздо большее, чем простое средство продолжения человеческого рода). Но увы, ничего не поделаешь: рынок подчиняет себе все, интегрируя даже те явления, которые направлены непосредственно против него; он завладевает текстом, включая его в круговорот совершенно бессмысленных, хотя и узаконенных трат; текст вовлекается в работу некоего коллективного хозяйственного механизма (пусть даже механизма, имеющего сугубо психологическую природу) – он уподобляется индейскому потлачу: полезной становится сама его бесполезность. Иными словами, общество живет как бы в состоянии расщепленности: с одной стороны, мы имеем текст как нечто идеальное и возвышенное, а с другой – как обычный товар, чья цена равна... его безвозмездности. При этом общество не имеет ни малейшего представления о собственной расщепленности, ничего не ведает о своей перверсии. "У каждой из тяжущихся сторон есть свой резон: влечение имеет право на удовлетворение, а реальность – на положенное ей уважение. Однако, добавляет Фрейд, – всякому известно, что безвозмездной бывает только смерть". Что касается текста, то для него безвозмездным могло бы стать лишь его саморазрушение: бросить, перестать писать и никогда не возвращаться к этому занятию.

480

*

Находиться в обществе любимого существа, а думать при этом о чем-нибудь постороннем – именно в таком состоянии ко мне приходят наиболее плодотворные мысли, именно так мне работается лучше всего. То же и с текстом: он вызывает у меня наибольшее удовольствие тогда, когда мне удается слушать его как бы вполслуха, время от времени отрываясь от него и внимая чему-то постороннему; текст-удовольствие вовсе не обязательно должен завораживать меня; случается, что я делаю едва заметное, неощутимое, неуловимое, почти непроизвольное движение головой, словно птица, которая не слышит ничего из того, во что вслушиваемся мы, но зато умеет расслышать то, к чему мы вообще не прислушиваемся.

*

Почему, собственно, растроганность следует считать противной наслаждению (прежде я заблуждался, полагая, что растроганность целиком следует отнести за счет чувствительности, моральной иллюзии)? Между тем растроганность – это состояние потрясенности, порог беспамятства; это перверсия под маской благомыслия; возможно даже, что это один из наиболее хитроумных способов дойти до самозабвения, поскольку суть его – в нарушении общего правила, согласно которому наслаждение должно иметь некий застывший лик, быть воплощением силы, неукротимости, грубости, являть собой образ чего-то мускулистого, напряженного, фаллического. Против общего правила: ни в коем случае не доверяться какому-либо определенному образу наслаждения; понять, что наслаждение возможно всюду, где происходят сбои в автоматической работе механизма любви (преждевременная склонность к наслаждению, запоздалое наслаждение, наслаждение-растроганность и т. п.): может ли стать наслаждением любовь-страсть? Возможно ли наслаждение-мудрость (наслаждение, постигшее собственную природу, ускользнувшее от собственных предрассудков)?

*

Ничего не поделаешь: скука, оказывается, не столь уж простая вещь. От скуки (вызываемой произведением,

481

текстом) не отмахнешься раздраженным, досадливым жестом. Как и удовольствие от текста, предполагающее скрытый процесс своего собственного производства, скука не может похвастать какой бы то ни было спонтанностью: не. существует искренней скуки; если, к примеру, лично на меня лепечущий текст наводит скуку, то, по правде говоря, причина в том, что мне вполне чужда область "позывов". А если бы это было не так (если бы я обладал младенческим аппетитом)? Скука не так уж далека от наслаждения: это наслаждение, увиденное с другого берега – с берега удовольствия.

*

Чем более незамысловато, прилично, благопристойно, бескорыстно рассказана та или иная история, тем легче ее извратить, скомпрометировать, прочитать навыворот (именно так Сад мог бы прочитать романы г-жи де Сегюр). Подобное выворачивание, а точнее, выявление скрытого чрезвычайно увеличивает удовольствие от текста. ,

*

Читая "Бувара и Пекюше", я вдруг наталкиваюсь на фразу, вызывающую у меня чувство удовольствия: "На туго натянутых веревках строгими, вертикальными рядами висели скатерти, простыни, салфетки, схваченные деревянными прищепками". Я смакую здесь избыточную точность, какую-то навязчивую аккуратность языка, саму маниакальность описания (свойственную, между прочим, и текстам Роб-Грийе). Мы присутствуем при следующем парадоксе: литературный язык оказывается поколеблен, преодолен, обойден в той самой мере, в какой он стремится приноровиться к "чистому" исходному языку – к языку, с которым имеют дело грамматисты (речь, разумеется, идет лишь об идеальном образе такого языка). Подобная точность возникает отнюдь не как продукт все возрастающего тщания, требующего, чтобы с каждым разом предметы описывались все лучше и лучше; она является не риторической прибавочной стоимостью, а следствием перемены кода: прообразом (отдаленным) подоб


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю