355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Роксана Сац » Путь к себе. О маме Наталии Сац, любви, исканиях, театре » Текст книги (страница 14)
Путь к себе. О маме Наталии Сац, любви, исканиях, театре
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 18:31

Текст книги "Путь к себе. О маме Наталии Сац, любви, исканиях, театре"


Автор книги: Роксана Сац



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 16 страниц)

– Вы че? Чего самоуправничаете. Я директору скажу.

– Правильно, – я распахиваю классную дверь. – Ступай к директору, Алехин, все ему расскажи, пусть он меня в угол поставит… – и под одобрительный смех выталкиваю его из класса.

– А теперь вот что, – обращаюсь я к остальным. – Вы сейчас без возражений сядете так, как я считаю нужным. Быстро сядете, нам еще работать надо. Неделю будете сидеть таким образом, а потом, если все будет хорошо, я разрешу сидеть, как вам хочется.

Да, я действовала тогда, пренебрегая всеми педагогическими правилами и принципами, но из какой педагогики исходило Кировское РОНО, собравшее в одном классе нашей школы всех самых отчаянных «малюток» района, чтобы разрядить обстановку в других школах?! Что и было сделано.

Поместили их на первом этаже, где других классных комнат больше не было, и стали думать, кто их будет «образовывать и воспитывать». Поскольку главный принцип оценки учителя в мужской школе был – держит или не держит дисциплину, – я, как «победительница самого Алехина», была среди тех, кто это должен осуществлять.

Обогащенная приобретенным опытом, я, готовясь к встрече с таким неординарным «контингентом», теперь уже не только хорошо знала фамилии (с правильными ударениями, что немаловажно), но и всех в лицо и даже кое-что из биографий своих новых учеников. Все они были переростками-второгодниками со стажем, состояли на учете в милиции, самые «выдающиеся» имели по две-три судимости.

В какой-то степени признавали эти «милые крошки» только трех учителей: суровую немногословную математичку Нину Ивановну, классного руководителя Константина Васильевича, которого между собой называли Костян, и меня. Остальных в разной форме и степени изводили и доводили. Помню, какое сильное впечатление произвел на меня навзрыд рыдающий учитель английского языка Станислав Алексеевич – у него и так всегда был какой-то жалкий вид, а тут просто заливается слезами. Оказывается, эти подонки изрезали и облили чернилами его единственный пиджак.

Взбешенная, мчусь на первый этаж и вижу нечто невообразимое. Все двадцать пять человек в коридоре, окружили кого-то, толкают и гогочут, а этот кто-то визжит и ойкает:

– Вы что делаете?

Разбежались, а предо мной предстали четыре девчушки, которые пришли к старшеклассникам на репетицию и по ошибке забрели на первый этаж. Ну и вид у них был после «нежданной встречи»! Но меня больше занимают не они, а Станислав Алексеевич:

– Как вы могли это сделать? Вы же знаете, у него двое детей, мать, он всех содержит!

– А пусть не дерется.

– Дерется? Но ведь вы же его довели! А что, Костян вас не лупит, что ли? Думаете, я не знаю?

– Костяну можно, он сильный, а этот от слабости кулачонками машет, каждый должен своей дорогой идти: вот Нина (математичка) на нас не кричит, с палкой не гоняется, а мы ее признаем. И вас тоже. Вы вот на Островок пошли – не испугались, он бы в жизни не пошел.

Да, логика… И про Островок вспомнили. Впрочем, и я про него не забыла.

На Островке – так назывался один из наших микрорайонов, – жили почти все наши «трудные», это было царство шпаны. Жил там и Голованенко, рыжий, тупой детина, уже третий год сидящий в 5-м классе. Как-то он мне нахамил, я сгоряча потребовала, чтобы явились его родители, сделав соответствующую запись в дневнике. Дома он, разумеется, дневник не показал, я «завелась» (чего, кстати, всячески надо избегать) и перед всем классом заявила, что его ухищрения не помогут и я с его родителями все равно встречусь.

– Не встретитесь, – совсем обнаглел Голованенко.

– Посмотрим, – ответила я и в тот же день отправилась на Островок.

Когда подошла к нужному подъезду, возле него шебуршились двое мальчишек лет шести-семи – я на них почти и внимания не обратила. Однако, когда, поговорив с матерью Голованенко, вышла, у подъезда увидела человек двадцать шпаны, нахлобучивших на головы пальто и преградивших мне дорогу.

Что делать? Вернуться за помощью к матери Голованенко? Но эта рыжая рыхлая женщина с водянистыми глазами произвела на меня гнетущее впечатление. Кроме того, если я отступила – значит, струсила, представляю, как они растрезвонят об этом на всю школу. И я решительно двинулась вперед. Живая стена все же расступилась, однако чья-то палка ткнулась мне в бок, да и вдогонку полетели комья земли и камни.

На другой день, судя по их оживленным хитрым рожам, они ждали меня с нетерпением.

– Ну, как, Роксана Николаевна, побывали на Островке? – поинтересовался один из самых отпетых – Шурыгин.

– Конечно. А ты что же, со страху так укутался, что и не разглядел толком?

– Во второй раз пойдете?

– Если понадобится, обязательно. И обязательно тогда зайду к тебе.

Но еще раз идти на Островок мне совершенно не хотелось…

Впрочем, вскоре я изобрела простой, но оригинальный способ воздействия на трудных: после выполнения плана урока, о котором я им сообщала вначале (два-три вопроса по старому материалу, объяснение нового, упражнение) я рассказывала все, что придется – от наивных сказочек до душещипательных романов. Они так ждали этого момента, что овладели искусством скорописи и с молниеносной быстротой строчили упражнения, естественно, не затрудняя себя орфографией. Однако за любую провинность я лишала их этого удовольствия, чем добилась почти идеального послушания.

Казалось бы, я могла испытать некоторое удовлетворение, и все же в это время я чувствовала себя в классе примерно так, как дрессировщик в клетке с тиграми: всегда наготове хлыст…

Однажды, вскоре после начала моей педагогической карьеры, заметила, что один из моих учеников, как только начинаю рассказывать, берет ручку и, саркастически усмехаясь, что-то записывает. Отобрала у него листок, на котором было:

«Стенограмма объяснения учительницы Сац Р. Н. Александр Сергеевич Пушкин… Шмаков, не верти головой… родился в 1799 году… Сергеев, куда ты смотришь… в Москве. Его отец… Я тебя выгоню, Старостин… Сергей Львович Пушкин происходил из… Повторяю, выгоню, если не прекратишь… дворянского рода… Половин, на меня смотри…» и так далее.

Впервые я задумалась над своими педагогическими «методами». Восьмиклассник Игорь Ятчени, у которого отобрала запись, был малоприятным подростком, но умным и тонким. Было совершенно очевидно, что на уроках «дрессировщика» ему неинтересно. И, наверное, не ему одному.

Тем не менее моя популярность в пределах одной школы росла, чему были подчас смешные свидетельства.

Как-то Юра зашел за мной в школу (он старался при любой возможности быть рядом со мной, мой Юра). Прямо напротив школы – трамвайная остановка. Сели. Поехали. Дорогой разговариваем о его премьере – он превосходно сыграл небольшую роль в спектакле «Волынщик из Стракониц». По существу, один проход – и всегда под аплодисменты. Юра достает газету с рецензией, где о нем самые лестные слова и, посмеиваясь, говорит:

– Вот и слава пришла.

– Разве это слава? Вон слава, – отвечаю я и показываю на заиндевевшее окно. Там на толстенной снежной корке начертано «Саца – обос…».

Однако со временем что-то все же, очевидно, менялось и в моих «держимордовских» методах, и в отношении ко мне моих сорванцов. Постепенно на заборах улицы Осипенко, которую они так любили «украшать» моей неприлично рифмующейся фамилией, стала исчезать эта самая «рифмующаяся» часть, да и «оповещающие вопли» при моем появлении тоже зазвучали по-иному: вместо «Атас! Саца идет!» «Атас! Идет Роксана!»

Параллельно жизни школьной текла, как и положено, жизнь личная и общественно-историческая. Хотя почему параллельно? Ведь они то и дело пересекались. Те, кто был свидетелем событий, связанных со смертью Сталина, наверняка помнят трагедию, разыгравшуюся на его похоронах, когда тысячи людей, пришедших проститься с вождем и учителем, были растоптаны и раздавлены. Тогда сработал эффект толпы – страшное явление. Нечто подобное, хотя, конечно, в иных масштабах и качестве, довелось наблюдать и в школе. Особенно запомнился один случай, когда я почти случайно заглянула на перемене в дверь своего, тогда 7 класса.

Заглянула и обомлела. Все мальчишки столпились у окна и гиканьем, топотом, свистом наперебой стремились напугать идущего по узенькому обледенелому карнизу на четвертом этаже Адика Кирьянова, который, как потом выяснилось, на спор должен был снаружи перейти из одного окна в другое. Помню, как я похолодела от ужаса, но застыла стараясь не выдать своего присутствия, чтобы он, внезапно меня увидев не потерял равновесия. Кирьянов в классе был одним из самых любимых и авторитетных среди ребят. Если бы он упал и разбился, его смерть наверняка потрясла бы каждого, но сейчас каждый был не личностью, а частью толпы, охваченной звериным любопытством садизма: упадет – не упадет, и как будет падать.

Только яркие сильные индивидуальности способны противостоять всеобщему психозу, сохраняя свое «я», как сохранила его во всех жизненных перипитиях моя мать. Я, к сожалению, этим похвастаться не могу, скорее напротив. Да, я никогда не верила в вину моей матери, никогда не сомневалась в честности отца, понимала, что сама в любой момент могу оказаться в их положении, и тем не менее верила, что отец народов об этом знать не знает, ведать не ведает. Помню, на Октябрьской демонстрации 1952 года я шла с краю в колонне под красным знаменем и, впившись глазами в сутулый силуэт гениального вождя, истошно вопила вместе с толпой: «Ст…а. лин!»

Во время похорон Сталина мама была в Москве. С некоторых пор она приезжала сюда постоянно примерно раз в полгода на сессию заочников ГИТИСа, в который поступила. Я в то время тоже заочно училась в педагогическом (учительский не давал права преподавать в старших классах) и поражалась, с какой легкостью она сдавала экзамены, иногда сразу за несколько курсов, сдавала блестяще, хотя сам по себе ГИТИС был ей нужен как зацепка, трамплин для возвращения в Москву. Известие о смерти Сталина она приняла отчужденно-холодно, угрюмо и насмешливо взирала на мои искренние и обильные слезы. Меня это злило. «Она не может ему простить своего заключения, – негодовала я, – но как она может в такой момент думать о себе, сводить какие-то счеты, когда такое горе, когда без него, наверное, погибнем мы все, вся страна». Почти с ненавистью гладя маме в лицо, я заявила, что, может, кому-то и все равно, но я должна поклониться гробу и разделить всенародную скорбь. Мама в ответ каменно промолчала, но неожиданно решительно запротестовал Юра:

– Ты туда не пойдешь, – сказал он, – там черте что творится.

– Нет, пойду, и никто меня не удержит.

Однако удержали. Юра попросту втолкнул меня в комнату и запер на ключ. В первый и единственный раз он применил ко мне «метод физического воздействия», оказавшись куда мудрее и дальновиднее, чем я.

Смерть Сталина и последовавший за тем XX съезд открыли маме дорогу в Москву. Но тогдашнее руководство Центрального детского сделало все, чтобы не впустить ее в театр, ею основанный. Она стала работать в гастрольно-концертном объединении, а жить за шкафом нашей единственной комнаты. Такое сосуществование не способствовало нашему сближению, и «черная кошка» в то время не раз пробегала между нами…

Между тем наша с Юрой семья скоро должна была увеличиться. Я на редкость легко переносила предматеринский период, да и внешне почти ничего не было заметно. Даже когда начались родовые схватки и Юра отвел меня в роддом, нянька при входе, оглядев меня, спросила:

– Ты чего пришла?

– Как чего? Рожать.

Я ни секунды не сомневалась в рождении сына, хотя бы потому, что на девчонку я попросту неспособна. И сын родился. Вполне здоровый. Вполне нормальный. Очень симпатичный. Вот только девать его было совершенно некуда. Если бы не Юрина мама и соседи-мгэбешники, не знаю, как бы мы выкрутились. Но выкрутились и даже, благодаря моей маме, получили новую жилплощадь, правда, на окраине, вблизи Петровского парка.

* * *

Он был желанным, наш малыш. Он родился от любви. И пусть любовь осеняет его жизнь.

Когда в первый раз мне принесли его в палату, я задумала: если сейчас улыбнется, в мир войдет хороший добрый человек. Он улыбнулся. И хотя врачиха тут же авторитетно заявила, что у новорожденных не улыбка, а гримаса, я знаю: мой малыш улыбнулся. Это у взрослых часто вместо улыбки гримаса, а дети улыбаются, и мой малыш улыбнулся в первый же день своей жизни.

* * *

Но теперь уже я могу преподавать не только в 5–7, а вплоть до 11 класса – заочно окончила пединститут. Думаю, я была самой нерадивой студенткой курса, во всяком случае на лекциях меня никто никогда не видел, но экзамены умудрилась сдать. И вот он, диплом.

В это время средняя общеобразовательная школа № 519 тоже изменилась: за партами рядом с неуемными мальчишками восседали благонравные девочки. Пожалуй, вначале они мне даже несколько мешали. Я привыкла к вихрастой непричесанности своих сорванцов, а тут эти юбочки, бантики, жеманные улыбочки. К тому же с сорванцами уже полный контакт: идя в новый класс, мне уже не нужно было осваивать фамилии – школьное радио слухов работало на меня. И еще на меня работал театр. Несмотря ни на что, он продолжал жить во мне, окрашивая все, что я делаю, легким отсветом необычности. Я стала устраивать школьные вечера, ставить отдельные сценки и целые спектакли, тут, кстати, пригодились девчонки, да и на уроках старалась отходить от привычных схем и официальных методических разработок.

Но как-то на перемене случайно услышала разговор двух старшеклассниц:

– Знаешь, моя мама вчера читала «Войну и мир». Как я ей завидовала! Мне кажется, я уже никогда не смогу читать эту книгу после наших уроков литературы. Без дрожи не могу вспоминать про «лишних людей» и «типичных представителей».

Правда, как могла, я старалась этого избегать, пыталась увлечь ребят любовью к поэзии, театру, тому, что так дорого самой, но штампами пронизана вся наша жизнь. И, чтобы подготовить тех, кто в нее входит, их надо обучить штампам. Обычно приступая к какой-нибудь большой теме, например, «Евгению Онегину», я распределяла время таким образом, чтобы сначала дать почувствовать очарование самого произведения: никакого анализа, просто чтение стихов, сравнение с черновиками, дневниковые записи, письма – пересказать, что на таких уроках происходило, невозможно, но, наверное, что-то сделать все-таки удавалось, иначе почему взрослые люди, в прошлом мои ученики, до сих пор так любят об этом вспоминать.

Но вот наступал второй этап – обучение штампам. Я могла как угодно относиться к набившим оскомину темам сочинений, но я должна была обучить ребят общепризнанным канонам, чтобы на вступительных экзаменах никакая «Мария Ивановна» не могла к ним придраться.

– Так, – говорила я на таких уроках, – теперь мы будем делать из сосны фонарный столб, – и я начинала «расчленять» Онегина, старательно внедряя пресловутые штампы в их и свое сознание.

Когда через несколько лет я стала работать в только что открывшемся Детском музыкальном театре, выяснилось, что я сама полностью разучилась излагать мысли в свободной незаштампованной форме, и понадобилось немалое время, чтобы от этого избавиться. Да, ничто в жизни не проходит бесследно. Хочу проиллюстрировать это еще на одном примере, на этот раз смешном.

Как-то школьный завхоз пожаловался мне на моих девятиклассников, которые открывают классную дверь не руками, а исключительно ногами. Завхоз самолично и неоднократно делал им замечания, свое веское слово сказал и директор – ничего не помогает: открывают ногами, – и баста. Наконец, выведенный из терпения завхоз потребовал решительных мер, и на перемене мы с ним отправились в класс.

Приступили к разбирательству. Спрашиваю:

– Манаев, ты открываешь дверь ногой?

– Да.

– Но почему не рукой?

– Не знаю, так повелось.

– Ну, а ты, Пуньков?

– И я, – примерно все отвечают в таком роде.

– Однако должен быть какой-то зачинщик, – высказал авторитетное суждение завхоз. Переглядываются, пожимают плечами, молчат.

Ничего не добившись, я произношу пылкую речь о том, как надо беречь социалистическую собственность, но в это время звенит звонок, а у меня в параллельном контрольная и, подхватив свои тетрадки, я бросаюсь к двери, – и… открываю ее ногой. Увы! Я всегда ее так открывала.

Ребята лишь копировали любимую учительницу.

* * *

Об учительском труде знаменитый педагог Ушинский сказал: «Через 10 лет у учителя появляется усталость, а через 20 отсталость». Я проработала в школе 18 лет: до отсталости не дотянула два года, чашу усталости испила до дна.

* * *

Перемена. Осталась в классе, присела, что-то мне совсем нехорошо.

– Роксана Николаевна, – это Марина Криворучко, моя ученица. – У меня мама – врач, можно, она вам позвонит вечером?

– Нет, не можно. Дай мне спокойно посидеть…

Но мама вечером звонит, настаивает, чтобы я к ней зашла. Прихожу.

– Да у вас открытая кровоточащая язва, вас надо срочно госпитализировать.

– Нет, что вы, а как же четвертные оценки?

– Вам очень хочется выставлять их на том свете? Все соорганизуется, вот увидите, я вызываю машину.

Больница крохотная – этаж с мезонином. Она недалеко от Белорусского вокзала и моего нового дома: мы только-только сменяли нашу комнату на Новоподмосковной улице на меньшую у Белорусского, избавившись от полусумасшедшей соседки, которая тоже внесла свою лепту в мою язву – следствие неправильного питания и нервных стрессов. И того, и другого у меня целый букет.

За окошком снег, в палате в ржавых линялых халатах унылые женщины говорят только о своих болезнях. Вдруг распахивается дверь. На пороге яркое, шумное, решительное – моя мама! Ни о чем не расспрашивает, сразу к делу:

– Я договорилась с одной хорошей знакомой, она возьмет тебя к себе в онкологический центр, тебя надо лечить основательно, – и исчезла так же внезапно, как появилась.

Так вот значит, какая у меня болезнь, – все померкло перед глазами.

Пришел Юра.

– Мама тебе сказала?

– Да.

По лицу вижу, думает то же, хотя старается не показать вида. В палату впархивает молодая женщина и сразу ко мне:

– Вы Роксана Николаевна? Я из онкологического центра. Конечно, вы не наш контингент, но ваша мама так настаивала, что мы готовы вас взять, создать условия…

– Простите, так я не ваш контингент?

– Конечно, нет, у вас типичная язва, а у нас…

– Знаю. Большое спасибо, но я останусь здесь.

– Как хотите, – упорхнула.

Я оглядываюсь. Какие милые женщины – мои соседки по палате! Соседка справа просто очаровательная и слева симпатичная. А за окном серебрится и падает снег. Как я люблю, когда идет снег!..

* * *

Мама… Я много раз навещала тебя в разных больницах, и всегда это были люксовые, элитные, для избранных, чаще всего Кунцевская больница – Четвертое Управление. Она стала твоим последним земным убежищем.

В последние годы у мамы даже выработался определенный больничный ритм: в начале сентября и с середины января – в это время не так ощущалось ее временное отсутствие в театре. Сентябрь – раскачка после отпуска, середина января – недельные отгулы после напряженных каникулярных спектаклей. Впрочем, и находясь в больнице, она по-прежнему властно и энергично направляла движение нашего театрального корабля, а ее больничная палата в нарушение всех медицинских правил превращалась в своеобразный филиал директорского кабинета с совещаниями, наставлениями, разносами. Врачи на это взирали сквозь пальцы, нянечки и сестры всячески ей потакали. Думаю, они ей симпатизировали искренно, она владела даром завоевывать сердца, хотя свое значение, возможно, имели и постоянно оказываемые ею щедрые «знаки внимания». «Полы паркетные, врачи анкетные», – известный московский афоризм. Больные тоже были анкетные, и я неоднократно наблюдала, как по-разному обслуживают действующую и бывшую элиту в больнице Четвертого Управления, особенно вне посторонних глаз.

Первого сентября 1993 года в Кунцевку ее отвез Виктор Петрович Проворов – человек бесконечно ей преданный, больше, чем друг, быть может, самый близкий в последние годы ее жизни.

Он уговорил ее лечь в больницу скорее из традиционно-профилактических соображений, чем в силу острой необходимости. Пропуск для ее посещения не могли выписать 4 дня, только 5 сентября я и Виктор Петрович Проворов смогли ее посетить. Что-то с ней произошло за эти дни, мы сразу это заметили, но не могли понять, что.

– Она умудрилась сломать шейку бедра на правой ноге, – сказал, отводя глаза в сторону, врач.

Умудрилась?! Каким образом?! И куда смотрел обслуживающий персонал? А никуда не смотрел, во всяком случае не в сторону ее палаты, когда она в течение часа тщетно звонила в звонок, призывая на помощь. У нее начались сосудистые спазмы – заболевание, которое многие годы не мешало ей жить и работать при своевременном приеме лекарства. Но лекарства не было, врачи не шли, она встала, чтоб позвать, и – упала.

Почти сразу завотделением стал намекать, потом настаивать, наконец, категорически требовать ее перевода в другое отделение для «бывших» элитных (кстати, в том отделении за два дня до смерти мамы я видела Ивана Семеновича Козловского, живым скелетом он лежал в коридоре в ожидании, когда освободится место в четырехместной палате). Мы стойко сопротивлялись. И напрасно. Ее можно было спасти, если бы она попала сюда раньше к умному сердечному врачу, честно делающему свое дело. Но мы слишком долго цеплялись за «элиту».

* * *

Снег, снег, снег. Приближается Новый год. Врач делает обход – увы! никого из нашей палаты домой праздновать не отпустят. Передачи тоже строго проверяются: язвенникам предписана строгая диета.

– К вам тут явилась целая делегация, – врач смотрит на меня с нескрываемым интересом. – В порядке исключения я разрешил.

Чинно, благонравно в палату входит чуть ли не весь 9 «Б». Мне вручают коробку конфет, а Карпухин – головная боль всей школы – ставит на тумбочку прелестную синенькую конфетницу.

– Это откуда? – почему-то спрашивает староста Лариса Амосова.

– Мама просила захватить, чтобы было куда конфеты насыпать.

Мама Карпухина Лидия Ивановна преподает у нас биологию и чуть ли не по пятам ходит за своим сыном, дня не проходит, чтобы чего-нибудь не натворил.

Карпухин первый начинает прощаться, обходя всех женщин в палате и персонально каждой желая благополучия в наступающем году. Все в умилении, пенсионерка Галина Ивановна того и гляди слезу пустит.

– Да вот же она. Я так и подумала, что кто-нибудь из них взял, – вошедшая нянечка указывает на синюю конфетницу на моей тумбочке, позади нянечки больная из соседней палаты. Так, все ясно.

– Это ваша конфетница? – спрашиваю ее.

– Моя. Но я не понимаю, зачем…

– Он просто спутал, у меня есть точно такая, мальчик решил, что это моя.

– Ну да, я подумал, чего она тут-то стоит, мы же конфеты принесли, – Карпухин невинно округляет жуликоватые цыганские глаза.

– Молчи, подонок, – шепчет Ира Леонтьева, а Шурка Айзенберг чуть ли не выволакивает Гришку Карпухина прочь, – сейчас они ему накостыляют – и поделом.

– Роксана Николаевна, – Владик Минаев еще не ушел. – Я тут один эксперимент проделал, вы распакуйте ровно в 12 ночи, хорошо?

Все-таки мы решили как-то отметить в нашей палате Новый год. Ровно в 12 чокнулись больничными кружками с киселем, закусили манной кашей, сказали друг другу соответствующие слова, но как-то невесело получилось, – больница. Да, но что там за Владиков эксперимент на моей тумбочке? Беру нечто, завернутое в газету, разворачиваю… Ландыш! Живой цветущий ландыш в стаканчике из-под сметаны. И как благоухает. Чуть ли не вся больница сбежалась утром смотреть на нежный хрупкий весенний цветок. Сколько радости, сколько надежд он нам подарил!

– Какие у вас замечательные ученики, – сказала мне владелица конфетницы, – а я, признаться, сперва подумала…

– То, что вы подумали, тоже случается, но вообще-то они ничего.

После больницы меня отправили долечиваться в санаторий под Старой Рузой. Профессор порекомендовал есть только протертое, спать ложиться ровно в десять, ходить мелкими старушечьими шажками. Но через неделю шумная компания лыжников появилась на территории санатория. Конечно, мой 9 «Б».

– Роксана Николаевна, а мы для вас тоже лыжи захватили, Карпухин конфисковал у соседа.

– Ну, Гришка, сидеть тебе в тюрьме.

– Мне? Никогда. Я сам милиционером решил стать.

И ведь стал Гриша Карпухин милиционером и до полковника милиции дослужился, – в этом звании он предстал передо мной несколько лет назад. Ну, а тогда… Тогда я встала на лыжи, и сначала меня повезли, потом заскользила сама, съехала с горки, ну, а затем стала кататься на лыжах каждый день и, чем больше каталась, тем лучше себя чувствовала.

* * *

У богатых, как известно, есть свои автомобили, особняки, дачи, у меня ничего этого не было. Зато была своя улица. Я ходила по ней одной и той же дорогой 18 лет. На этой улице жили мои ученики, их родители. При встрече они желали мне здоровья одним словом «Здравствуйте», и я отвечала им тем же. Хлеб учителя горек, ноша тяжела, и многие начинают искать иные жизненные пути. Я оказалась в их числе. Но улица, по которой ходила 18 лет, всегда останется моим богатством.

* * *

Открытые уроки. Своеобразный педагогический спектакль, где и актеры, и зрители – учителя. Иногда он проходит с таким успехом, что актер-учитель приобретает известность сперва в масштабах района, а там, глядишь, и города. Так случилось со мной. И опять благодаря театру. Он все еще не умер во мне и, как свет далекой звезды, манил, не давая опуститься до среднего уровня. Я стала выступать на различных совещаниях по обмену опытом и, очевидно, мой опыт кому-то из вышестоящих так понравился, что мне предложили поехать в Чехословакию, чтобы тамошние учителя русского языка могли им насладиться в полной мере. Захватив кипятильник, сухари и бульонные кубики – непременные атрибуты зарубежных командированных тех лет – я прощаюсь с Юрой и Мишкой и отбываю.

Прага. Один из прекраснейших городов мира. Здесь приземлился наш самолет, но не здесь, а в скучном поселке под Братиславой я буду работать на курсах повышения квалификации чешских и словацких учителей. В моей группе пять человек, люди прелестные. Уже на второй день мы закадычные друзья, а на третий у меня возникает мысль поставить с ними какую-нибудь сценку к заключительному вечеру (театр! опять театр!).

Вспомнила, что однажды Юра в лицах рассказал мне, как бы он поставил чеховский рассказ «Пересолил».

– Берешь два стула и прут, – вот тебе и декорация, и реквизит. Стулья – телега, прут – орудие труда возницы, погоняющего лошадь.

Я осуществила Юрин постановочный план, придумала свой к «Хирургии», мои студенты-учителя репетировали и исполняли эти сценки с упоением и, очевидно, рассказали обо мне другим учителям, словом, «слух обо мне» до Праги докатился. В день отлета в гостинице, где мы находились, раздался телефонный звонок из пражского радио с просьбой немедленно приехать. Как потом выяснилось, интерес ко мне возник вовсе не потому, что я что-то там поставила, а оттого, что по фамилии установили мою «кровную связь» с мамой.

До отлета самолета оставалось два с половиной часа, когда я появилась на радио. Меня усадили перед микрофоном и только тогда сообщили «интересную новость». Через 10 минут я в прямом эфире с рассказом о новых замыслах Наталии Сац. Я сперва разозлилась (хоть бы предупредили по телефону), потом растерялась (с чего начать?), но тут огромная стрелка часов скакнула на назначенное время, и звукорежиссер за смотровым стеклом бешено замахал руками, чтобы я, наконец, открыла рот. Яоткрыла и сообщила чешскому народу, что Наталия Сац – моя мама. Эти ценные сведения надо было чем-то дополнить, и я поведала, что в настоящее время она работает в гастрольно-концертном объединении. Тут я замолчала и опять взглянула на звукорежиссера. Он уже не махал руками, а с безнадежным видом тянулся к какой-то ручке на пульте. «Сейчас он меня вырубит и пустит какую-нибудь музычку», – поняла я и продолжила неожиданно для самой себя: «Но мечтает о создании Детского музыкального театра».

Рука на пульте замерла, а мысль, вернее, память заработала и дала толчок словам. Во время наших редких встреч мама, дежурно справившись для порядка, кто и чем из нас троих живет, тотчас начинала говорить о своем: о том, как сейчас необходим Детский музыкальный театр. Я в ее идеи не верила, слушала в пол-уха, но, оказывается, они прочно засели в моем сознании и сейчас исторгались потоком слов. Взглянула на часы – мое время иссякает, но режиссер за своей стекляшкой языком жестов и мимики: «Говори! Говори! Я добавлю еще пять минут». Свою речь я закончила гимном веры в то, что такой театр обязательно родится (в первый раз я по-настоящему поверила в это сама) и надеждой, что дети Праги увидят его спектакли (трижды были там на гастролях).

Пожатие рук, слова благодарности и просьба зайти на минутку еще в одну комнату и… получить гонорар: 400 крон! Больше, чем заработала на курсах. Да, но до отлета менее двух часов, а нужно еще успеть в гостиницу.

У выхода меня ждал мой коллега, учитель из Ленинграда, который тоже был на курсах:

– Идем скорей в кафе, у меня кроны завелись, хоть раз за всю поездку по-человечески поедим, меня уже тошнит от этих кубиков.

Из кафе в универмаг, он тут же рядом. Ничего, успеем: тратить деньги легче, чем зарабатывать! В мужском отделе спрашиваю про приглянувшуюся для Юры рубашку.

– Для вас здесь ничего нет и не будет!!!

Продавщица смотрит на меня в упор. Глаза узкие, злые, просто испепеляет ненавистью. Да, советские танки исковеркали своими гусеницами не только тела, но и души братьев-славян. Выручил звукорежиссер. Он тоже оказался в универмаге (думаю, не случайно) и купил все, что нужно.

А мои заграничные вояжи продолжаются. Почти сразу после Чехословакии еду в ГДР.

Работа с чешскими студентами по сравнению с немцами – отдых, санаторий. Там все в раскачку, вразвалочку: если занятия в 9, в лучшем случае явятся в половине десятого. Здесь не успеешь проснуться, кто-то из твоих «учеников», указывая на умывальник или туалет вопрошает: «А как это будет по-русски» и аккуратно записывает в блокнотик – за свои марки все из тебя выжмут.

Поражала меня и немецкая сентиментальность: чуть что – платок к глазам. На полшага отошли – все забыто. Так было и на наших проводах. Плакали все наши студенты – молодые и пожилые, женщины и мужчины, но только до тех пор, пока мы не сели в автобус. Сели. Они отошли и, хотя автобус еще полчаса стоял на месте, никто и не взглянул.

Но всякая поездка имеет конец. Чемоданы распаковываются, сувениры вручаются и окунаешься в привычную суету. Правда, остаются проклятые вопросы, например: почему Георг живет со своей толстой фрау и не менее упитанной дочкой в трехкомнатной квартире, а мы втроем в одной комнате да еще с соседями? Эх! Коммуналка! Кто тебя выдумал? Сколько крови ты попортила, нервов потрепала, прекрасных идей погубила в недрах квартирных склок!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю