Текст книги "Что в костях заложено"
Автор книги: Робертсон Дэвис
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 29 страниц)
Жена его, тетушка Мэй, с подобающей скромностью называла себя религиозной женщиной, так как больше всего на свете ее занимали приходские дела и богослужения в церкви Святого Исфаэля. Она помогала бедным, насколько позволяли тающие доходы Корнишей, и железной рукой сдерживала священников, выказывающих наклонность к высокому англиканству. Во что она верила – никто не знал, ибо она держала свою внутреннюю жизнь в строгой тайне. В церкви она молилась, но Чему именно, и что она Ему говорила, и как Оно проявлялось в ее повседневной жизни – никто не знал. Вероятно, она молилась за своего сына Реджинальда, чей полк стоял в Индии, за другого сына – Губерта, который служил во флоте и надеялся выслужиться, и за дочь Пруденс, которая вышла замуж за Родерика Глассона, еще одного угнетенного местного сквайра. Без сомнения, тетя Мэй молилась и за всю орду своих внуков, но действенность этих молитв вызывала сомнения – внуки были хулиганами и нещадно изводили Фрэнсиса.
За месяц, проведенный в Чигуиддене, Фрэнсис так и не разобрался, где чьи дети, – они приходили и уходили без всякой системы, с воплями врывались в дом или выбегали из дома с крикетными битами или велосипедами – и с оружием, если это были мальчики. Что до девочек – тихому канадцу казалось, что они решили свести счеты с жизнью: девочки изображали чудовищную пародию на поло, скача на пони по лужайке, полной кроличьих нор, так что пони вечно спотыкались и девочки вечно валились кувырком под копыта другим, атакующим пони. Кузена-канадца все дети считали смешным недоразумением. Он попытался блеснуть талантом – развести костер без спичек (как его научили в дорогом летнем лагере для мальчиков). За это он получил прозвище Последний-из-могикан, а его страсть ко всему связанному с королем Артуром сочли особым американским помешательством. Он так и не понял, которые дети – Реджинальда, а которые – Губерта, но две девочки точно были дочерьми Пруденс, так как они ежедневно заявляли, что их сестра Исмэй Глассон живо наставила бы его на путь истинный. Они очень гордились сестрой, потому что она была Страхом Господним даже среди чигуидденских буйнопомешанных. Но сейчас она гостила за границей – жила во французской семье, чтобы улучшить свой французский выговор, и, без сомнения, терроризировала французов.
За семейным столом, над скудными порциями невкусной еды, Фрэнсис пытался повернуть разговор так, чтобы выяснить, известно ли чигуидденским Корнишам, какой великий человек его отец и насколько близок он с лондонскими Знающими Людьми. Но оказалось, что для дяди Артура сэр Фрэнсис – всего лишь младший брат, а тетя Мэй очень жалела, что леди Корниш оказалась американкой, раз уж вообще кому-то вздумалось вводить титул леди Корниш; ибо Корниши были непоколебимо уверены, что канадцы на самом деле американцы, а их жалкие попытки отрицать это – вранье, которому следует противостоять со всей строгостью. О состоянии, приобретенном Деревянным Солдатиком в результате женитьбы и на посту зицпредседателя компании по доверительному управлению, в Чигуиддене вспоминать очень не любили: богатство младшего сына, притом что старший сын едва сводил концы с концами, было непростительной наглостью. Так что Фрэнсису дали понять: он не только Последний-из-могикан, но и Богатый Американец. Он был уверен, что чигуидденские Корниши вовсе не хотели его обидеть; просто их прекрасных манер было недостаточно, чтобы полностью обуздать зависть.
Сидя за общим столом, Фрэнсис иногда поднимал глаза от бараньего рагу, стынущего на тарелке, и разглядывал фамильные портреты, развешенные на деревянных панелях. Он был вынужден признать, что они ужасны. Они были даже еще хуже (древнее, закопченнее, изъязвленнее), чем портреты в молитвенном зале школы. Но со всех глядело одно и то же семейное лицо – длинное, лошадиное, с зелеными, как крыжовник, глазами; на некоторых портретах взгляд выдавал незаурядных людей – у них в глазах светился ум и умение повелевать. Фрэнсис разглядывал сидящих за столом дядю Артура и разнообразных внуков (тетя Мэй, конечно, в счет не шла – в сложном семейном механизме Корнишей она была лишь аппаратом для воспроизводства): одно и то же лицо, разочарованное и жесткое у дяди Артура, проступающее сквозь детскую пухлость или мальчишескую неловкость или обрамленное плохо заплетенными косичками – у детей, повторялось во множестве вариаций, но форма лица и набор выражений не менялись. Ложась спать в нетопленой комнате, Фрэнсис глядел на себя в волнистое зеркало и видел под черными волосами, унаследованными от Макрори, то же самое лицо; он понимал, что эти черные волосы и крыжовенные глаза когда-нибудь станут просто пугающими.
Чигуидден, правду сказать, его разочаровал. Он столько выстрадал из-за этого необычного названия, которое не только было странным само по себе, но еще и произносилось не по-человечески, что теперь ожидал увидеть величественный памятник архитектуры, причем, как подсказывало название, белого цвета. Но нет: Чигуидден оказался большим, невысоким, запущенным особняком из серо-бурого камня, с низкой, неприветливой парадной дверью, жалкими окошечками и сланцевой кровлей, покрытой пятнами мха. Без сомнения, дом был очень старый – не меньше четырехсот лет, судя по тому, как чудовищно неудобно было там жить. Кроме того, в нем воняло, так как викторианская канализация отродясь не справлялась со своим делом, несмотря на то что с ней постоянно возились. По-видимому из-за семейной привычки никогда ничего не выбрасывать, дом был заставлен мебелью и безделушками, среди которых почетное место занимали сувениры, привезенные различными Корнишами из армейской или флотской службы за морем. В целом дом был обшарпанным, неудобным и походил на дряхлого опустившегося старика. Школьная жизнь приучила Фрэнсиса терпеть убогую обстановку, неудобство и вонь, но от семейного обиталища он ждал уродливой бархатной роскоши, как в «Сент-Килде», или безжалостного следования моде, как в торонтовском доме его матери. Как Корниши вообще могут жить в доме, где каждый стул даже среди лета обдает холодом, словно садишься в таз холодной воды, и где все постели мокры от морских туманов?
Но отец уверял, что по крайней мере половина его корней – тут.
Как Фрэнсис ни старался, он не смог погрузиться в эпоху короля Артура – даже на развалинах Тинтагеля. Он поехал на велосипеде обратно через Камелфорд, в Чигуидден, радуясь, что завтра вернется в Лондон, а через несколько дней сядет на пароход, идущий в Канаду.
– Ну как, понравилось тебе в Корнуолле?
– Благодарю вас, там было очень интересно.
– Но не очень весело?
– О, очень весело. Но я ожидал, что его хозяева хоть немного интересуются местной историей.
– Корниши сами – местная история. Надо полагать, для них история – то, что происходит где-то еще. Они немного провинциальны, а?
– Я бы не стал так говорить.
– Ты, похоже, осмотрителен.
– Я не люблю делать поспешных выводов. Видите ли, я первый раз в Англии.
– Но конечно, не последний. Твой отец мне сказал, что ты планируешь в конце концов поступить в Оксфорд.
– Да, так и есть.
– К тому времени ты можешь оказаться полезным человеком. Твой отец сказал, что ты, возможно, пойдешь по нашей линии.
Так вот что все это значит! Вот зачем полковник Копплстоун пригласил Фрэнсиса на ланч в «Атенеуме» – респектабельном клубе в Вест-Энде, – где, правда, кормили немногим лучше, чем в Чигуиддене. Фрэнсис и ждал чего-то такого. Несомненно, полковник Копплстоун был одним из Знающих Людей.
– Да, он об этом говорил.
– И ты не против?
– Я был польщен.
– Ну что ж… Конечно, мы не даем никаких обещаний. Следуй своему чутью. Но мы все время ищем молодых людей, подающих надежды, и, если у них оказываются нужные задатки, попозже мы можем и пообещать кое-что.
– Спасибо.
– Ты любишь писать письма?
– Простите?
– Ты умеешь писать интересные письма? Если ты действительно хочешь в будущем с нами работать, начни писать мне письма.
– О чем?
– О том, что ты делаешь… и что видишь… и что думаешь. Я хочу, чтобы ты присылал мне письма хотя бы раз в две недели. Пиши на этот адрес – это мой загородный дом. И в письмах обращайся ко мне «дядя Джек»; это вполне допустимо, потому что я старый друг твоего отца. И твой крестный.
– Правда? Я не знал.
– Я тоже, до нашей сегодняшней встречи. Но теперь я – как раз он. Так что пиши мне как своему крестному – это очень удобные отношения, они могут значить очень много или вовсе ничего. Только вот что: никогда не упоминай, что твой отец или твой крестный имеет какое-то отношение к «ремеслу».
– Правду сказать, я не очень хорошо представляю себе, что это за ремесло.
– Конечно не представляешь. Пока тебе довольно знать, что это ремесло людей, которые доверяют своему чутью и видят все, что можно увидеть. Бланманже мы не будем, надо полагать? Давай возьмем кофе и пойдем наверх.
Дорогой дядя Джек!
В Корнуолле было здорово, но в Лондоне мне понравилось больше. Я раньше никогда не видел таких картин. У нас в Торонто картинная галерея маленькая и не очень хорошая, потому что у нас нет денег на первоклассные картины. Пока. Может быть, потом будут. Сейчас я стараюсь узнать как можно больше о новых картинах, которые пишут новые люди, так что в Лондоне я обошел сколько мог частных галерей и увидел много непонятного. Наверно, следует сказать, что сотрудники галерей, точнее, молодые люди, которые показывают картины потенциальным покупателям, не менее интересны, чем сами картины. Они такие лощеные, так легко рассуждают о тактильных ценностях и стилеnouveau vague и разных других вещах, в которых я ничего не смыслю. Я впервые осознал свое полное невежество.
Я кое-что почитал о новом искусстве. Точнее, довольно много прочитал. И понял (точнее, думаю, что понял): картина не должна «что-то изображать». Никаких ужасных «картин, рассказывающих историю», богатых детишек, которые кормят снегирей на снегу, аллегорических изображений Надежды или Пробуждения души и всякого такого, что должно вызывать религиозные чувства или задумчивость. Нет, картина – это всего лишь линии и пятна цвета, расположенные на плоской поверхности, ведь думать, что она не плоская, – это чистый самообман, правда? Я хочу сказать, перспектива – это все прекрасно с точки зрения математики, но только если ее использовать, чтобы провести зрителя, внушить ему, что он смотрит на трехмерное изображение, – это будет обман. Картины – это форма и цвет в чистом виде. Во всяком случае, так написано в новых книгах, и, конечно, именно это говорят лощеные юноши в галереях. Никаких чувств. Возможно, и никакого смысла – только то, что видят глаза.
Но беда в том, что в лучших из новых картин чувства и смысл все равно прорываются наружу. Взять хоть этого Пикассо. Я видел кое-что из его работ в одной галерее, и если это всего лишь форма и цвет на плоской поверхности, то я сплю. Они – высказывание. Правда, если меня спросят, что именно заявляет каждая картина, я не смогу ответить, но я уверен, что она – высказывание, и знаю, что если как следует постараюсь, то пойму, в чем оно состоит.
А старые мастера! Конечно, я делал все, что мог, для изучения новой живописи, но должен признаться, что старые мастера мне понравились больше всего. Я, кажется, догадываюсь почему. Как вы знаете, меня воспитали в католичестве – точнее, не совсем, но двоюродная бабушка тайно пыталась сделать меня католиком, и, пока я не выжму из себя католичество до последней капли (до сих пор что-то не очень получается), все эти Рождества, Поклонения волхвов, Распятия и Преображения никогда не будут для меня лишь сочетанием линий, форм и красок. Они – высказывания: сильные или робкие, причудливые или ужасно банальные. Неужели старые мастера заблуждались? Я стараюсь себя в этом убедить, но пока не выходит.
Частично в этом виноваты Вы. Вы велели мне «видеть все, что можно увидеть», и, когда я слушаюсь, мои глаза ведут меня в совершенно немодных и несовременных направлениях. Если я должен видеть картины как современный человек, и никак иначе, мне придется выколоть себе глаз. И тогда, согласно пословице, у моей будущей тещи будет кривой зять, верно?
Я не собираюсь поступать назло гипотетической теще или кому-либо из старых друзей. Вам знакомо имя Гарри Фернисса, карикатуриста и иллюстратора? Я обязан ему очень многим; скажу больше, его книга довольно долго была моей библией. Недавно в лавке, торгующей рисунками и картинами, я нашел оригинальный набросок – портрет актера по имени Льюис Уоллер (сроду не слыхал про такого) работы Г. Ф. – и тут же купил его, ради старой памяти, за десять фунтов. Это большой удар по моему карману. Но я просто не устоял. Держать в руках что-то такое, чего касался сам Г. Ф.! О, как лощеные юноши презирали бы этот рисунок! Но он чудесен по скупости изобразительных средств.
У меня болят ноги от блужданий по Национальной галерее, Тейт, коллекции Уоллеса, Музею Виктории и Альберта. Все они полны чудес. И что Вы думаете? У меня теперь есть любимая картина! Я знаю, что это не годится: влюбленность в один предмет искусства – худший признак дилетанта. Но эта картина поражает меня как удар по голове. Она висит в Нац. гал. и называется «Аллегория времени». Нарисовал ее художник Бронзино; на раме написано «1502–72», [44]44
…«Аллегория времени». Нарисовал ее художник Бронзино; на раме написано «1502–72»… – Картина известна также под названием «Аллегория с Венерой и Амуром». Аньоло Бронзино – итальянский живописец, придворный художник Медичи, выдающийся представитель маньеризма.
[Закрыть] и это все, что я о нем знаю. Но какое высказывание! Но что же это за высказывание, в чем состоит аллегория? Я разглядываю картину часами и все же не могу понять.
Вы знаете эту картину? Первое, что поражает взгляд, – обнаженная фигура прекрасной женщины, восхитительно плотской и совершенно голой, за исключением тиары из драгоценных камней. То есть она не просто голая – голым может быть и труп на столе бальзамировщика. Она потрясающе обнаженная. Слева к ней склоняется юнец лет четырнадцати и целует ее; ясно видно, что она просовывает язык ему меж губ, – как Вы, наверное, знаете, это называется «французский поцелуй», – что довольно странно, если они в самом деле мать и сын. Более того – его правая ладонь лежит на левой груди женщины, и ее сосок выглядывает между его указательным и средним пальцами, а это, конечно, значит, что поцелуй не просто приветствие или что-нибудь такое. Левой рукой юноша притягивает голову женщины к себе. Справа пухлый младенец с многозначительной улыбкой замахивается, чтобы осыпать их розами. Пока все прекрасно. Но атлетически сложенный старик, вроде бы недовольный происходящим, не то задергивает синий занавес, скрывая эту сцену, не то, наоборот, открывает его. Трудно сказать. Ему помогает женщина, от которой видна только голова, но под ней, прямо позади выпяченной задницы Купидона, располагается другая женщина, чье лицо искажено болью… или ревностью? За пухлым младенцем видна еще одна фигура – с детским, но не невинным лицом, а ее тело заканчивается змеиным хвостом и ужасными львиными лапами. На земле валяются две маски – молодое лицо и старое.
Что Вы думаете об этой прекрасной картине? Пока одному Богу известно, что на ней изображено, но я твердо решил, что и я это узнаю, потому что она заявляет нечто – как и любимые моей тетей ужасные, искусно нарисованные картинки с пирующими кардиналами что-то заявляют. Они говорят, что Церковь могущественна и аристократична, а Бронзино… он что-то рассказывает о совершенно другом мире, и об этом мире я хочу узнать. Я никогда не поверю, что эта картина лишь набор определенным образом расположенных линий и пятен. Моя тетя назвала бы ее «хорошим уроком».
Я быстро учусь. Я уже понял, что Бугро на самом деле не очень хороший живописец, хотя техника у него потрясающая. Вчера я купил еще один набросок – всего несколько штрихов, – изображающий Мадонну с Младенцем, и сбоку закорючка – возможно, один из волхвов. Мне это обошлось в двадцать пять фунтов, и сегодня я точно не буду ужинать в «Кафе Рояль». Но я уверен, что это Тьеполо. Или его школа.
Утром – поезд с пересадкой на пароход. Я очень рад был с Вами повидаться. Скоро напишу еще.
Примите и проч., Ваш кр. сын Фрэнк
«Неплохо для мальчика девятнадцати лет», – подумал полковник Джон Копплстоун, подшивая письмо в новенькую папку.
За четыре года учебы Фрэнсиса в университете Торонто, а именно – в колледже Святого Иоанна и Святого Духа (все студенты, а также преподаватели в неофициальных беседах звали его «Душком»), дело, заведенное полковником Копплстоуном, сильно разбухло. К нему прилагалась еще одна папка, потоньше, с письмами, которые писал полковнику старый друг и заслуженный коллега: он подписывался попросту «Дж. Б.» и время от времени уведомлял полковника о том, о чем Фрэнсис не считал нужным писать крестному отцу. Официально Дж. Б. занимал в университете пост секретаря студенческого союза; он любил и умел писать письма. В основном он, как почтительный сын, писал своей престарелой матушке в Кентербери, но и полковника Копплстоуна тоже не оставлял вниманием, а некоторые письма шли и дальше – Знающим Людям. Даже в доминионе [45]45
Доминион —фактически независимое государство в составе Британской империи (ныне – в составе Британского Содружества), признающее главой государства британского монарха, представленного в доминионе генерал-губернатором. После юридического оформления статуса Британского Содружества в 1931 г. все входившие в него государства были признаны доминионами Великобритании (за исключением непосредственно колоний и зависимых территорий).
[Закрыть]– вполне надежном, хотя, быть может, и не очень любимом страной-матерью – могло случиться всякое, о чем следовало знать ее контрразведке, и значительная часть интересной информации шла от Дж. Б.
То, что он рассказывал про Фрэнсиса – если отбросить шелуху, – никому не показалось бы важным, кроме людей, отбирающих кандидатов для «ремесла». В университете к Фрэнсису хорошо относились, но звездой он не был; совсем не то, что называется «большой человек на кампусе». С девушками он, по-видимому, общался мало, хотя его к ним и влекло. С другой стороны, его дружба с молодыми людьми не была слишком тесной. Раза два Фрэнсис попытался сыграть в постановках университетского театра и оказался безнадежным, деревянным актером; из-за черных волос и зеленых глаз он странно смотрелся на сцене. Вне учебы он ничем особенным не отличился, но оказался неожиданно полезным членом комитета по закупке картин при студенческом союзе: он умел распознать хорошую вещь и настоять на ее покупке, в отличие от других студентов, работавших с Дж. Б., – те попросту не отличили бы Пикассо от пятна на обоях. Фрэнсис уже покупал работы канадских художников и для себя – в диапазоне от двадцати пяти до ста долларов за картину. Он происходил из богатой семьи, но явно не имел возможности швыряться деньгами. Однажды Дж. Б. встретил его на улице без пальто в морозный день и спросил, в чем дело. Оказалось, Фрэнсис заложил пальто, чтобы купить картину Лорена Харриса, [46]46
Лорен Харрис(1885–1970) – канадский художник, член «Группы семи».
[Закрыть]перед которой не смог устоять. Все деньги, какие были у Фрэнсиса, он откладывал на покупку картин. На себя он не тратил ничего и имел репутацию жмота, – видимо, этим и объяснялись недостаточные контакты с девушками, поскольку девушки любят поесть и выпить. Он много рисовал и обладал несомненным талантом карикатуриста, но почему-то не пожелал обратить его себе на пользу; однако в зеленых глазах часто пробегала искорка, свойственная карикатуристу, – когда Фрэнсис думал, что его никто не видит. Он неплохо учился и всех удивил, когда в конце четвертого курса получил ректорскую премию по классической филологии, хоть это и был не очень модный предмет. Премия увеличивала его шансы на поступление в Оксфорд, и Дж. Б., у которого в Оксфорде была «рука», собирался позаботиться о том, чтобы награда не осталась незамеченной.
Кандидат для «ремесла»? Возможно. Оксфорд покажет, подумал полковник Копплстоун. В конце концов, мальчику всего двадцать три года.
В последнее лето перед Оксфордом Фрэнсис навестил Блэрлогги. Ему бы это не пришло в голову, если бы мать не настояла на поездке. Она сказала, что тамошние обитатели стареют. «Дедушку ты видишь хоть иногда, а бабушку и тетушку не видел уже… о, уже больше десяти лет. Это самое меньшее, что ты можешь для них сделать, милый». И вот жарким августовским днем он отправился в путь.
Он пересел с главной ветки на поезд, идущий на север, к Блэрлогги, и ему показалось, что кто-то насильно обратил время вспять. До того он ехал в отличном современном поезде – там, поскольку за билет платили родители, ему досталось место в сидячем вагоне, с радионаушниками у каждого кресла; а после пересадки он оказался в каком-то историческом экспонате. Древний паровоз, изрыгающий клубы дыма, величественно и неторопливо – со скоростью двадцать миль в час – тащил один багажный вагон и один пассажирский по ровной низине. Пассажирский вагон был стар, но не почтенной старостью; интерьер украшали многочисленные деревянные кружева, когда-то покрытые лаком, но зеленые плюшевые сиденья облысели и засалились, пол был не метен, в вагоне пахло угольной пылью и усталостью. Из-за жары те окна, что еще открывались, были открыты, и в вагон время от времени залетали дым и сажа от паровоза. Поезд останавливался на крохотных полустанках среди чиста поля – обычно для выгрузки небольших грузов. Останавливались и для того, чтобы остыли буксы, – поезд был подвержен перегревам букс, этому бичу древних железнодорожных составов.
В полдень они остановились посреди каменистой, поросшей кустами пустоши. «У кого нечем перекусить, можно поесть у старухи, вон там, на горке. Это стоит четвертак», – объявил кондуктор и лично повел небольшую процессию пассажиров на горку, где в кухне у старухи уже стояли на краю плиты тарелки с жареной картошкой и кусками жирного бекона. Сверху на каждую тарелку клали кусок пирога с ревенем. Фрэнсис увидел, что здесь принято осторожно снять пирог (чтобы не раскрошился), положить на дощатый стол рядом с тарелкой, съесть содержимое тарелки и начисто вытереть ее хлебом; затем пирог следовало вернуть на тарелку и съесть вилкой, предварительно хорошо облизав ее. Все это запивалось старухиным кофе, некрепким, но очень горячим. На трапезу отводилось пятнадцать минут; когда встал кондуктор, встали и все остальные, и каждый положил по четвертаку в ладонь старухе, которая стояла не улыбаясь и не говоря ни слова. С кондуктора, судя по всему, денег не брали; он повел цепочку путешественников обратно вниз под горку, к ожидающему поезду. Экономные машинист и кочегар поели из тормозков, устроившись возле путей. Они забрались в вагоны, смачно рыгая, и поезд торжественно, сонно покатил дальше.
Уже ближе к вечеру кондуктор с важным видом протопал по вагону, выкрикивая: «Блэрлогги! Конечная станция! Блэрлогги!» – словно у кого-то из пассажиров были сомнения на этот счет. Затем кондуктор первым соскочил с поезда и почти добежал до дома к тому моменту, как Фрэнсис стащил чемодан с верхней полки и впервые за долгое время ступил на землю своей малой родины.
Блэрлогги, в отличие от старого поезда, заметно изменился. Лошадей на улицах было мало, и на самих улицах – по крайней мере, на некоторых – появилась мостовая. Магазины сменили имена, а «Универсальный магазин для дам», где бабушка всегда покупала шляпы (потому что у барышень Сим, хоть они и протестантки, был наилучший в городе вкус и самая легкая рука в том, что касалось искусственных вишенок и роз), вовсе исчез, и место, где он когда-то был, поросло сорняками. Появился в городе и кинотеатр – судя по всему, пестро раскрашенный фасад прилепили на разорившуюся бакалейную лавку. Оперный театр Макрори, чуть дальше по улице, стоял заколоченный, с заброшенным, словно обиженным, видом. Деревья стали выше, а дома – ниже. Кузница Донохью куда-то подевалась; самая разительная перемена – по улице навстречу проехал грузовик с пиленым лесом и фамилия на борту кузова принадлежала не дедушке Фрэнсиса.
Но стоило отойти от главной улицы и подняться на горку, и Фрэнсис увидел «Сент-Килду», которая выглядела совершенно как всегда. Он позвонил в дверь, и открыла Анна Леменчик – ошибки быть не могло, хотя она стала шире и словно бы ниже ростом. Она ничего не сказала – она никогда ничего не говорила, открывая дверь гостям, – но наверху послышалась возня, по лестнице сбежала тетушка Мэри-Бен, опасно поскальзываясь на полированных деревянных ступенях, и бросилась Фрэнсису на шею. Какая она стала крохотная; неужели он так вырос?
– Фрэнсис! Мальчик мой дорогой! Какой ты огромный! Да какой красавец! О Матерь Божия, это ли не счастливый день! Ты на такси ехал? Мы бы послали… да я все забываю, что послать-то теперь некого, – Зейдок в больнице и все такое. О, что скажет бабушка, когда тебя увидит! Иди скорее к ней, милый, иди скорее. Это будет ей полезней всего на свете!
Бабушка лежала в постели – гора плоти, но желтой, кисло пахнущей. Общаться с ней пришлось по-французски, потому что говорить по-английски ей теперь было трудно. Она была намного моложе сенатора – который, как обычно, уехал по тем или иным делам в Оттаву, или Монреаль, или Торонто, – но годы не имели отношения к ее болезни. Бабушка выглядела лет на десять старше, чем на самом деле (ей исполнилось шестьдесят восемь).
– Доктор Дж.-А. очень скрытен в том, что касается Марии-Луизы, – сказала Мэри-Бен Фрэнсису вечером, за плохо приготовленным ужином. – Мы очень боимся того, что там на самом деле, но он не хочет говорить прямо. Ты же помнишь, какой он всегда был. Говорит, что семьдесят лет обжорства не поправишь. Но неужели от хорошего аппетита может быть такое?Я, конечно, молюсь за нее, но доктор Дж.-А. говорит, что век чудес уже миновал. Ох, Фрэнки, Фрэнки, это такой ужас, но мы все уйдем рано или поздно, правда же? А твоя бабушка прожила такую добродетельную жизнь – ей не в чем себя упрекнуть, абсолютно не в чем, – так что, как это ни тяжело для нас, мы должны склониться перед Его волей.
Оказалось, что главная страсть бабушки еще пылает у нее в груди. Вечером Фрэнсис три часа играл в карты с тетушкой и бабушкой, собравшей последние остатки сил. Играли в юкер. Когда они поднялись наверх, колода из тридцати двух карт уже была готова, и они играли раунд за раундом – безжалостно, почти в полном молчании. Фрэнсис, самый неопытный игрок, проигрывал раз за разом, но он не мог не заметить, что рука бабушки постоянно ныряет под одеяло, вроде бы потереть больное место или поправить ночную рубашку. Но когда рука выныривала снова, не мелькала ли в ней карта, которой не было на столе раньше? Это была недостойная мысль, и Фрэнсис затолкал ее подальше, но, видимо, недостаточно далеко. Мэри-Бен была вполне готова проигрывать, но Фрэнсис еще не достиг возраста, когда понимаешь, что победа не всегда результат всяких трюков.
Когда они прощались на ночь, Фрэнсис шепнул тетушке:
– А как там мадам Тибодо?
– Она теперь очень редко выходит; понимаешь, она стала такая корпулентная. Но держится замечательно. Совершенно оглохла, но в карты играет трижды в неделю. И выигрывает! Представляешь, она выигрывает! Ей уже восемьдесят семь лет.
А где же Виктория Камерон? Кто ходит за Лунатиком?
Оказалось, что тетушке пришлось избавиться от Виктории. Та что-то слишком сильно зафордыбачила, и тетушка выставила ее вон. Новой кухарки не взяли, но Анна Леменчик управлялась как могла с помощью младшей дочки старой миссис Август – девочки старательной, но не слишком способной. Могла Анна Леменчик не многое, но, притом что бедная Мария-Луиза теперь питалась только жидкостями, тетушке не хватало духу нанять другую, хорошую кухарку, несмотря на уговоры деда. Ведь правда это было бы очень жестоко – нанять кого-нибудь, чтобы готовили яства, которых бедной бабушке не суждено попробовать?
Фрэнсис так и не решился сказать тетушке, что знал о Лунатике, но в первую же ночь в «Сент-Кидде» он прокрался наверх, зная, что тетушка сейчас преклоняет колени на молитвенной скамеечке. Мягкая обивка исчезла со стен, и занавесов, глушащих звук, больше не было. В этой части дома никто не спал – Анна Леменчик приходила только на день. Фрэнсис подергал дверь комнаты, которая когда-то была больничной палатой, домом скорби и тюрьмой одновременно. Дверь была заперта.
Раздеваясь перед сном в своей старой комнате – словно утратившей вещественность, как и все в «Сент-Килде», – Фрэнсис уловил свое отражение в длинном зеркале, перед которым когда-то позировал, облачившись в пародию на женские одежды. Молодой мужчина; волосы на груди и ногах; черные завитки в паху. Что-то подтолкнуло Фрэнсиса – он мог бы воспротивиться этому порыву, но не стал; он, как когда-то, завернулся в покрывало с кровати и посмотрел в зеркало – жадно вгляделся в его глубины в поисках девушки, которую ожидал там увидеть. Но ее не было. Где же она? В «Душке» он пытался искать ее в разных девушках, но не нашел ни в одной. Она должна где-то быть – эта девушка из мифа, из настоящего Корнуолла, живущего в воображении Фрэнсиса. Он отказывался верить, что ее нигде нет. Но из-за позирований и разглядываний он так возбудился, что пришлось «придушить одноглазого змея», как это называли в школе. Как обычно, это принесло облегчение, смешанное с отвращением, и он заснул в дурном расположении духа. Ему не нужны были интрижки, связи, студенческие забавы, о которых было столько разговоров в «Душке». Он искал любви. Ему было двадцать три года, и он думал, что в таком возрасте уже давно должен был найти любовь; он подозревал, что с ним самим или с его судьбой, или кто там этим управляет, что-то неладно. Черт!
Наутро он без труда нашел Викторию Камерон: прямо на главной улице, в лавочке с вывеской «Лучшие кондитерские товары Камерон», за прилавком, на котором в изобилии располагались ее кулинарные шедевры.
– Фрэнки, ты же не думал, что я пропаду, если твои родные меня уволят? Наоборот, я процветаю. Папа с мальчиками пекут хлеб, как всегда, а я делаю торты и пирожные, и от покупателей отбою нет, скажу я тебе. Нет, я не вышла замуж и не собираюсь – хотя желающие есть, скажу я тебе. Я найду дела получше, чем быть домашней прислугой при муже, и не сомневайся… Зейдок? Это грустная история. Он хотел на мне жениться, можешь ты себе представить? Я ему сразу сказала: даже не думай, пока работаешь у Девинни. И не думай оттуда увольняться, потому что, даже если уволишься, я за тебя не выйду. Слишком уж привыкла жить по-своему. Но он страдал. Это было заметно. Не буду притворяться, что это только из-за меня, но, может быть, и из-за меня в том числе… Наверно, сильней всего по нему ударила смерть мальчика. Ты не слыхал? Да, конечно, кто ж тебе рассказал бы. Зейдок чувствовал, что в каком-то смысле он тому причиной.
На этом в разговоре наступил перерыв: Виктория отпустила покупателям, с любопытством разглядывавшим Фрэнсиса, полдюжины корзиночек с лимонной начинкой, еще полдюжины – с малиновой, два лимонных пирога, заказанных на годовщину свадьбы, и большой пакет профитролей. Не говоря уже о двух караваях белого хлеба с хрустящей корочкой, двух – черного и двух с изюмом. Когда поток покупателей схлынул, Виктория продолжила рассказ: