Текст книги "Что в костях заложено"
Автор книги: Робертсон Дэвис
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 29 страниц)
На обратном пути к семейному автомобилю Глассонов, тоже похожему на остаток какой-нибудь древней легенды, Исмэй была молчалива и ступала как-то странно.
– Что-то не так?
– Ничего страшного. Просто под плед закатилась пара камешков. Знаешь, как в лимерике:
Любил один парень в Тулоне
Подружку на каменном склоне.
Ей камни в филей
Впивались сильней —
От страсти ли бедная стонет?
Фрэнсис так затерялся в роскошном счастье пережитого дня, что проглотил и это – как чувственную прямоту речи, подобающую кельтской принцессе века легенд.
Фрэнсис серьезно отнесся к совету Сарацини прекратить флиртовать с цветом и выяснить, что это на самом деле такое. Следовательно, он должен был работать с масляными красками, с которыми никогда не имел дела, если не считать нескольких жалких попыток. Он знал, что начинать надо всерьез. Так что, покинув Корнуолл – уезжать не хотелось, но он знал, что оставаться сверх двух недель не следует, – и пользуясь летними каникулами, Фрэнсис направился в Париж и там почти каждый день работал в Академии Гранд-Шомьер – художественной школе, директором которой в то время был Отон Фриез. Фрэнсис покупал билет у привратника, приходил рано, сидел допоздна, перепортил кучу холстов, покрывая их грязным месивом из красок, и наконец научился воплощать в дело горстку принципов, которые по одному швырял ему Фриез – едва слышно и с явным презрением.
Всегда рисуй толстым по тонкому. Всегда клади теплые тона поверх холодных. Грунтовать надо краской, хорошенько разбавленной скипидаром, а потом – толстый слой цвета, смешанный с мастиксом или венецианским терпентином. Не размазывай сначала краску на палитре: свежая краска дает самый лучший эффект. Никогда не добавляй цвет поверх того же цвета. Всегда клади теплые тона поверх холодных; каждый последующий слой краски должен быть тоньше предыдущего, и так до самого верха. Всегда толстым по тонкому. Сама простота – совсем как те несколько нот, которые Моцарт написал на обороте письма и дал своему ученику Зюсмайеру, чтобы объяснить, как надо сочинять музыку. Но следовать этим советам оказалось вовсе не так просто. От полного позора Фрэнсиса спасало умение рисовать. В мастерской было множество учеников, которые вовсе ничего не знали о рисовании; от их мольбертов Фриез отворачивался порой, бормоча: «Quelle horreur!» [62]62
«Какой ужас!» (фр.)
[Закрыть]Но Фриез нечасто заходил в мастерскую. Он давал совет и бросал ученика на произвол судьбы, чтобы тот боролся, пока не овладеет приемом или не сложит оружие. Фриез предоставлял ученикам место для работы, атмосферу, имя и изредка – ценные советы; и довольно.
После десяти недель тяжелой работы Фрэнсис решил, что заслужил каникулы, и отправился в Рим. Он хотел посмотреть город, а заодно выяснить, зачем Сарацини зазывал его в гости: из вежливости или это было нечто большее?
Это оказалось нечто гораздо большее. Сарацини настоял, чтобы Фрэнсис остановился у него и взял его в провожатые по великому городу. Места для гостей у Сарацини вполне хватало.
В квартире у него царила чудесная, роскошная неразбериха. В течение тридцати лет Танкред Сарацини не мог отказать себе, если подворачивалась возможность купить по дешевке или просто по сходной цене хорошую картину, предмет мебели, гобелен, вышивку или скульптуру, – а такое с ним случалось все время. Его квартира не походила на гнездо скряги: каждая вещь была прекрасна сама по себе, все вещи располагались со вкусом, эффектно, насколько позволяло свободное место. Но даже в большой квартире свободное место небесконечно, и, хотя Сарацини не желал этого признавать, предел вместимости его жилья был давно превышен. Общий эффект ошарашивал.
Почему ошарашивал? Потому что целое было значительно больше суммы частей. Коллекция была разнородная, но гармоничная – в ней воплотился вкус одного фанатика, блестящего, гениального ценителя искусств. Это был Сарацини, раздутый до огромных пропорций. Душа человека размером с дом.
Сама квартира была частью старого дворца и выходила на маленькую, некогда очаровательную площадь – посреди нее стоял фонтан, играющий струйками воды. Но то было в дни, когда Рим еще не опустился, испорченный и изнасилованный автомобилями, подобно множеству других городов. Ныне маленькую площадь ежедневно набивали под завязку припаркованные машины; они приезжали и уезжали, наполняя вонью недвижный сентябрьский воздух. Фонтанчик еще играл, но его чаша была забита мусором и обертками от еды, а чистили ее очень редко. Поскольку наружный воздух был загажен выхлопами, Сарацини весьма логично отказывался открывать окна, и это никак не помогало развеять гнетущее впечатление от его жилища. Оно в буквальном смысле хранило атмосферу вчерашнего дня.
Сарацини жил один. Каждое утро в квартиру приходила женщина и убиралась, насколько он позволял; пыль с предметов искусства он вытирал сам и сам же полировал то, что требовало полировки. Да, он был когда-то женат – на очаровательной английской даме, которая в конце концов решила, что больше не может так жить, и они расстались друзьями. «Танкредо, – сказала она, – ты должен принять решение: коллекция или я?» Он думал недолго. «Дорогая, – сказал он, – коллекция вечна, а ты, как ни больно мне это говорить, пленница времени». Она засмеялась так дивно, что он почти передумал, но в конце концов удержался. Замечательная женщина! Они встречались – это были дивные встречи – каждый раз, когда он приезжал в Англию. У Сарацини была еще и дочь – счастливо замужем во Флоренции, где он ее время от времени навещал. Ее никак не удавалось заманить в эту квартиру – даже ненадолго.
Сарацини философски относился к одиночеству. Он сделал свой выбор. Если уж приходится выбирать между искусством и человеческими отношениями – искусство, конечно, важнее.
Он был гостеприимнейшим хозяином. Он водил Фрэнсиса по всему городу и показывал ему то, чего не увидел бы и самый привилегированный турист. Нельзя сказать, что двери Ватикана с грохотом распахнулись им навстречу, – на самом деле они неслышно, медленно приоткрылись, поворачиваясь на хорошо смазанных петлях, – но мало какая дверь не открывалась перед Сарацини. Они побывали в кардинальских дворцах, куда не допускали публику, но где дворецкие знали Сарацини как особо важного друга дома. И в великом множестве церквей, часовен и дворцов Сарацини скромно замечал, что такой-то шедевр живописи вновь обрел свою красоту лишь благодаря реставрации, проведенной им лично.
– Вы ремонтируете Ренессанс, – пошутил однажды Фрэнсис.
Но Сарацини воспринял его слова всерьез.
– Да, – сказал он. – Это задача, к которой я отношусь очень серьезно. Но то, что я делаю, нельзя назвать ремонтом. Скорее – восстановлением. Эта работа требует особых знаний и методов. Если хотите их перенять, приходите работать со мной. – И он взглянул Фрэнсису в глаза, словно подталкивая.
– Дайте мне сперва окончить учебу. Я уже два года отучился, теперь жалко бросать. Остался третий год. И тогда, если вы готовы меня принять…
– К тому времени я начну заниматься одной очень большой и сложной задачей. Частной коллекцией, которой позволили прийти в совершеннейший упадок. Но я думаю, что большую часть удастся восстановить. Мне нужен будет помощник. Я обещаю, что вы многому научитесь.
– Мне всему надо учиться. Работая в Париже, я понял, что совершенно никуда не гожусь как живописец.
– Нет-нет-нет, вы научились основам, и нужно время, чтобы они проявились в вашей работе. Все то, что вы мне рассказывали, – толстое по тонкому и так далее – очень хорошо, но вы это делали с современными красками. Если станете моим учеником, вам придется научиться делать то же самое со старинными красками: в каком-то отношении это труднее, в других – легче.
– Со старинными красками? А откуда они берутся?
– Я сам их делаю. Как делали старые мастера. Они, знаете ли, не покупали краску в магазине. Они делали ее сами, и очень большая часть моей работы состоит в том, чтобы выяснить, какую именно краску они использовали и ее состав. Вы знаете, что Николас Хиллиард в своих роскошных елизаветинских миниатюрах использовал ушную серу? Что такое ушная сера, тщательно собранная из тысяч ушей? Я знаю. Весь секрет – в химии. Нельзя отреставрировать старинную картину красками, непохожими на те, которыми она была написана. А когда вы это сделаете… Впрочем, вы сами увидите, что будет дальше… что должно быть дальше, если реставрация – это реставрация, а не просто халтура.
По ночам они сидели в роскошной квартире и потягивали шотландский виски – любимый напиток Сарацини. Под хмельком Фрэнсис заговаривал о собственных вкусах. Он страдал из-за того, что, несмотря на все усилия, старинная живопись по-прежнему нравилась ему больше современной. Что же он тогда такое? Как он может надеяться стать художником, даже самым скромным, если живет и чувствует не в лад с собственной эпохой? Если картины, которыми он одержим, не современны ни техникой, ни стилем? Взять, например, Бронзино…
– А, Бронзино! Так называемая «Аллегория любви». Интересно, кто дал ей такое невыразительное название? Эта картина вовсе не о любви в ее высшей точке, но о роскоши, о наслаждении всех чувств. Несмотря на эротическое великолепие и напоминание о чувственных удовольствиях, это глубоко моральная картина. Старые мастера были выдающимися моралистами, знаете ли, даже такой человек, как Анджело Бронзино, которого многие недалекие критики называли холодным и бессердечным художником. Вы, конечно, уловили мораль, стоящую за этой картиной?
– Я разглядывал ее буквально часами, и чем больше смотрел, тем меньше понимал.
– Значит, посмотрите еще раз. Ведь вы когда-то получили награду за изучение античной литературы!
– Это на самом деле не античная тема. Да, главные персонажи – Венера и Купидон, но они не делают ничего такого, что можно было бы соотнести хоть с одним известным мне классическим произведением.
– Вы должны понимать классику так, как ее понимали в эпоху Возрождения, а не так, как ее понимают в средней школе. Вы должны проникнуть в мир Античности – а он вовсе не мертв, уверяю вас: классическая мораль, классические чувства. Венера соблазняет своего сына Купидона, чтобы он выказал отнюдь не сыновнюю любовь. Разве не так же поступают многие матери? После Фрейда на светских вечеринках стало модно болтать про эдипов комплекс, то есть любовь сына к матери; но кто рискнет заговорить о роли матери в этом деле? Скажите начистоту: ваша мать, чью красоту вы неоднократно превозносили в разговорах со мной, – неужели она никогда с вами не флиртовала? Никогда не дарила вам ласку, которую трудно было бы назвать материнской?
– Она никогда не засовывала язык мне в рот и не поощряла играть со своими грудями, если вы об этом.
– Да, но возможность… неужели такая возможность никогда не возникала? Может быть, вы распознали бы ее, будь вы язычником, жадным до наслаждений, а не христианином, запуганным религией до потери рассудка?
– Маэстро, боюсь, я утерял нить ваших рассуждений.
– Я порой об этом думаю. Фрейд начал все эти разговоры про отцов, которые возбуждают эротические чувства в дочерях, но никто не говорит о матерях, которые то же самое делают с сыновьями. Неужели дело и впрямь обстоит так… односторонне?
– Там, где я рос, инцест не был редкостью. Я знал одного парня – сына лесоруба, погибшего на лесоповале. Этот парень с двенадцати лет был вынужден удовлетворять свою мать, вынь да положь, пять раз в неделю. Когда я последний раз о нем слыхал, у него было двое братьев, которые, скорей всего, приходились ему сыновьями. Он так и не женился, – видно, необходимости не было. Впрочем, эти люди жили в условиях, которые люди эпохи Возрождения назвали бы крайне примитивными.
– Не решайте за людей эпохи Возрождения. Но я говорю о возможностях, а не о свершившихся фактах. Возможности – это такие штуки, которые плавают в воздухе и никогда не опускаются на землю, и они бывают чрезвычайно сильны. Привилегия художника в том, что он может поймать их и превратить в картины, и такие картины бывают самыми сильными. Что есть изображение Мадонны – каких мы видели множество за прошедшую неделю, – как не портрет матери с сыном?
– Святой Матери и Сына Божьего.
– В мире мифов и искусства все матери святы, потому что именно так мы их воспринимаем в глубинах сердца. Нет, не сердца; современные люди только думают, что чувствуют сердцем. В эпоху Возрождения сказали бы «в глубинах печени». А на самом деле – кишок. Поклонение Матери – реальной или мифической – всегда идет из кишок. Вы никогда не задавались вопросом: почему на столь многих картинах Иосиф, земной отец, выглядит таким болваном? На самые лучшие картины его вообще не допустили. А это, Фрэнсис, один из не высказанных словом краеугольных камней нашей могучей веры: любовная связь Сына и Матери. Если верить Писанию, ни одна женщина никогда не оспаривала ее единоличной власти. Но в этих мадоннах нет ничего явно эротического. А у Бронзино – есть; в своей картине он сбросил цепи христианства и показал истину как она есть – отвергнутую, презираемую любовь… Вы когда-нибудь смотрели на эту картину по-настоящему? Вы оценили мастерство художника, но поняли ли вы, о чем он говорит? Венера держит яблоко в одной руке и стрелу в другой. То есть она говорит: я соблазняю тебя и собираюсь тебя ранить. А посмотрите на фигуры заднего плана: за Купидоном – полубезумная Ревность, она так явно говорит об отчаянии, об отвергнутой и презираемой любви; малыш Наслаждение собирается осыпать участников любовной игры розовыми лепестками – но видите у его ног шипы и маски, символизирующие ложь и иллюзии мира, меченные горечью старости? А кто это стоит за смеющимся Наслаждением? Задумчивое, привлекательное лицо… богатый наряд почти скрывает львиные лапы и жало змеи… руки преподносят медовые соты и одновременно с ними – нечто ужасное. Это, должно быть, Обман – по-латыни fraude, – который так ловко превращает любовь в безумие. А кто эти старик и молодая женщина в верхней части картины? Конечно, это Время и Истина; они отдергивают занавес, показывая миру, что такое на самом деле любовь. Время – и его дочь Истина. Не правда ли, эта картина исполнена высокой морали?
– В вашей интерпретации – несомненно. А так как я ни разу не слышал никакой другой интерпретации, то не могу спорить. Но мне страшно думать, что Бронзино так видел любовь.
– И неудивительно. Но вы знаете, на самом деле он вовсе не так ее видел. Эта картина, которая так зачаровала вас в Национальной галерее, была лишь половиной замысла. Целостное произведение замышлялось как два гобелена. Один из них был закончен и хранится во Флоренции, в галерее Арацци. Он называется «Невинность». На нем изображена Невинность, которой угрожают пес (символизирующий Зависть), лев (Ярость), волк (Жадность) и змея (Предательство), а защищает ее грозная Справедливость, женская фигура с могучим мечом; и мы снова видим Время – с песочными часами и с крыльями (ибо Время летит, как известно каждой мартышке); старик Время сбрасывает плащ с обнаженной девушки – это, конечно, его дочь Истина. Так что на самом деле эти картины должны называться «Аллегории Истины и Роскоши», и они – великолепные проповеди эпохи Возрождения. Вместе они повествуют нам многое о жизни и любви, как их видел христианский разум, освеженный новым прикосновением к античности.
– Маэстро, вы мне ужасно напоминаете мою дорогую тетушку Мэри-Бен. Она всегда утверждала, что картины рассказывают истории и что в них заключены моральные уроки. Но видели бы вы картины, которые она использовала в доказательство!
– Я совершенно уверен, что видел многие из них. Их мораль принадлежит определенной эпохе, а истории, которые они рассказывают, – сладкие и красивые, созданные для людей, которым нужно слащавое, красивое, ограниченное искусство. Но эти картины принадлежат древней традиции, совершенно отличной и от бесчисленных пейзажей с фигурами, и от абстрактных узоров, нарисованных людьми, не желающими говорить никому ничего, за исключением того, что они увидели внутри себя и облекли в легкоусвояемую форму. Но от традиции, которую, хоть и по-разному, уважаем мы с вашей тетушкой, отмахнуться не так просто; и работы, выполненные в этой традиции, нельзя разбирать так, словно они принадлежат другой традиции, полностью объективной. Если вам есть что сказать и вы это говорите в меру своих сил – тут нет ничего плохого, даже если вы художник. Этим занимаются лучшие современные художники. Например, в голову приходит Пикассо. Подумайте о Пикассо.
Но Фрэнсис больше не мог думать о Пикассо и вообще о чем-либо, кроме непосредственных житейских забот, когда прочитал письмо, переправленное из колледжа и настигшее его за два дня до возвращения в Англию.
Дорогой Фрэнк!
Спешу обрадовать: я залетела, сомнений нет никаких. Уже два месяца. Я хотела скрыть эту интересную новость от родителей до твоего возвращения в Англию, но у меня не получилось. Нет, я не ввалилась домой босиком и с узлами, как Тэсс из рода д’Эрбервиллей, [63]63
…я не ввалилась домой босиком и с узлами, как Тэсс из рода Д’Эрбервиллей… – «Тэсс из рода д’Эрбервиллей» – роман Томаса Гарди, опубликован в 1891 г.
[Закрыть] но меня выдало то, что я упорно блевала каждое утро как по часам. Последовали долгие семейные советы, папа произносил пространные мрачные речи, маман рыдала, и в конце концов встал вопрос: что делать? Я сказала, что съезжу в Лондон, чтобы какой-нибудь умелый доктор отправил этого маленького оккупанта туда, где раки зимуют, но предки подняли ужасный крик. Папа – церковный староста и очень серьезно к этому относится. Им подавай свадьбу. Но не падай в обморок. Они вовсе не считают тебя черным матерым бараном, покрывшим их белую овечку. [64]64
…черным матерым бараном, покрывшим их белую овечку. – Перефразированная цитата из трагедии В. Шекспира «Отелло», акт 1, сц. 1, перевод М. Лозинского:
…вашу белую овечкуТам кроет черный матерой баран.
[Закрыть] (Это из Шекспира.) Они даже пару раз ехидно намекнули, что овечка, пожалуй, была и сама не прочь. Нет, они считают тебя весьма желательной партией (как говорили в дни молодости маман). Когда я сказала, что ты, может быть, вовсе и не жаждешь на мне жениться, они заявили, что кровь не вода (еще бы, она гораздо сильнее пачкается), и мы с тобой кузены (в других кругах это, пожалуй, было бы доводом против, а не за), и этот брак желателен во множестве других отношений, а не только как средство сохранить лицо. Как ты уже догадался, у Глассонов очень много лица, которое приходится сохранять, и чертовски мало всего остального. Так что ты скажешь? Не теряй времени. Подумай хорошенько и дай мне знать. Если ты поддерживаешь мой план, то все нужно делать быстро.
Целую и все такое,Исмэй
Фрэнсис поразмыслил на протяжении утра и дал телеграмму:
ГОТОВЬТЕСЬ СВАДЬБЕ КАК МОЖНО СКОРЕЕ ТЧК БУДУ
ЧЕРЕЗ НЕДЕЛЮ ЦЕЛУЮ ВСЕХ
ФРЭНК
Энтузиазм, звучащий в телеграмме, был неискренним. Фрэнсису вовсе не хотелось жениться на Исмэй – да и ни на ком другом тоже. Он понял: на самом деле он хочет быть влюбленным, но вовсе не хочет связывать себя узами брака, о которых у него сложилось не слишком приятное впечатление. Против аборта возражала его неумолимая совесть католика при поддержке равно неумолимой совести кальвиниста, взращенной в нем Викторией Камерон. Как это могло случиться? Почему он не принял мер предосторожности? Разгадка была в том, что он счел меры предосторожности неромантичными, а с Исмэй в Тинтагеле все должно было происходить максимально романтичным образом. «У стоячего хера совести нет» – эту суровую мудрость он впервые услыхал в Колборн-колледже. Он не сомневался, что Глассоны смотрят на дело именно таким образом. Он просто не смог бы объяснить им, что сам видел происшедшее в совершенно ином свете, и к тому же это ничего не меняло. Что же делать? Фрэнсису ни на минуту не пришло в голову бросить Исмэй в беде, не говоря уже о том, что в этом случае Глассоны и его собственные родители достанут его из-под земли и убьют. Его карьера – насчет которой у него не было твердых планов, а только масштабные, туманные ожидания – будет погублена, ибо Исмэй вписывалась в картину будущего только в роли Идеальной Возлюбленной, но никак не в роли жены и матери. Он намеревался стать рыцарем Грааля, который скитается в поисках приключений и лишь время от времени возвращается к своей даме. Эти мысли снова и снова крутились у него в голове, и в конце концов он услышал неприятный голосок совести, который шептал, что Фрэнсис на самом деле большой глупец, особенно для двадцатишестилетнего молодого человека с репутацией умника.
Перспектива встречи с Глассонами в новом качестве гораздо больше пугала Фрэнсиса, чем воссоединение с беременной Исмэй. Ни тогда, ни потом ему так и не удалось полностью изгнать дух доктора Аппера, и в глубине души Фрэнсис был уверен, что совершил нечто грязное и, несомненно, будет справедливо наказан. Но по прибытии на ближайшую к «Сент-Колумбу» железнодорожную станцию он увидел отца и мать Глассон, которые приветствовали его с небывалой теплотой; самой трудной задачей, выпавшей на его долю, было поцеловать Исмэй тут же на перроне в правильном духе – как признанный и одобренный ухажер, а не как удачливый соблазнитель. О том, что было у всех на уме, никто не сказал ни слова до той минуты, когда окончилось чаепитие и Родерик Глассон с чудовищной непринужденностью предложил Фрэнсису пойти пройтись.
Все, что говорилось на этой прогулке, потом было повторено неоднократно, и намерения с каждым разом становились яснее. Очень жаль, что дело приняло несколько преждевременный оборот, но Фрэнсис, конечно, понимает: нынче на дворе 1935 год, а не темные века Викторианской эпохи. Если подойти к делу с умом, то все будет хорошо. Свадьба состоится через две недели с небольшим; первое оглашение в приходской церкви уже было. Свадьба будет очень скромная – человек шестьдесят-семьдесят, не больше. Потом Исмэй и Фрэнсис поедут куда-нибудь в длительное свадебное путешествие, а когда вернутся с ребенком – через год или около того, – все будет шито-крыто. Да и кому какое дело, кроме семьи?
Фрэнсис помнил, что такой эпизод уже был в семейной истории, но Родерик Глассон, конечно, не мог знать, почему его слова обдали холодом сердце будущего зятя. Это Виктория Камерон рассказала Фрэнсису, что именно из такого свадебного путешествия его родители привезли Лунатика. Боже! А вдруг ребенок окажется таким же страшилищем? Вдруг Фрэнсис носит это темное наследство в себе? Рассудок говорил, что это, скорее всего, не так, но характерная для Фрэнсиса склонность к мифологическому мышлению твердо поставила рассудок на место. Быть может, Лунатик – это кара за что-нибудь? Фрэнсис не осмеливался задать себе вопрос – за что; он был совершенно уверен, что его родители никогда бы не оступились так, как они с Исмэй. Все, что он знал о своих родителях, подтверждало немыслимость такого предположения. Да и вообще, он не сомневался, что он – истинный сын своего отца; семейное лицо было самым веским доказательством. Видно, с Лунатиком просто не повезло. Но какого рода это невезение?
Эта мучительная каша догадок, иррациональных, беспорядочных, суеверных, была как нельзя более осязаемой. А как понять телеграмму, которая пришла из Канады?
ПОЛУЧИЛИ НОВОСТИ РОДЕРИКА ЦЕЛУЕМ ПОЗДРАВЛЯЕМ
НЕ МОЖЕМ ПРИСУТСТВОВАТЬ СВАДЬБЕ ПРЕДУПРЕЖДЕНИЕ БУДЬ ОЧЕНЬ ОСТОРОЖЕН ЛЮБЫМИ РАСПОРЯЖЕНИЯМИ ДЕНЬГАХ
ОТЕЦ
Распоряжения о деньгах? Разговоры о чем-то подобном уже были. Во время другой прогулки Родерик объяснил, что Глассоны, как и все остальные землевладельцы, находятся в стесненном положении. Дохода от арендаторов не хватает на покрытие расходов, налоги просто душат, а возделывать землю невозможно без крупных затрат на механизацию. Имение требует новых капиталовложений, иначе придется продать большую часть родовых земель Глассонов. Хотя и продажа земель позволит лишь на время заткнуть дыры. Родерик отважно заглянул в будущее и увидел только одну надежду для «Сент-Колумба» и всех семейных угодий – новые деньги. Либо семья получит существенные вливания капитала, либо… либо в конце концов ей грозит разорение.
Фрэнсис никогда не подумывал о сельском хозяйстве? Нет, Фрэнсис об этом никогда не подумывал. Вряд ли он захочет стать землевладельцем и фермером.
Родерик засмеялся – почти музыкально. Об этом и речи быть не может. Имение перейдет к Родерику-младшему, единственному сыну. Не то чтобы это предписывалось законом, но так всегда было и всегда будет. Однако юный Родерик твердо намерен делать карьеру в Уайтхолле, и у него к этому явные способности. Но если – только предположим – Исмэй и Фрэнсис поселятся во флигеле, очень приличном, на территории усадьбы, а Родерик и Пруденс будут по-прежнему жить в большом доме, пока наконец обстоятельства не заставят их уйти на покой (тут Родерик с искусством неумелого актера изобразил мужественное приятие судьбы, старости и смерти), тогда имение можно будет полностью рефинансировать, а семейные владения – Фрэнсис и сейчас кузен, а скоро станет вдвойне родственником – оживить наилучшим возможным образом. Насчет хозяйства Фрэнсису вовсе не придется беспокоиться: Родерик знает сельское хозяйство как свои пять пальцев и, кроме того, в усадьбе есть отличный управляющий, который при наличии нужных средств сделает из хозяйства конфетку, не успеем мы и глазом моргнуть. Со временем вернется Родерик-младший, – впрочем, он и так не будет терять связи с «Сент-Колумбом». Фрэнсис же сможет заниматься чем угодно. Рисовать, если хочет. Возиться с корнуолльской историей и легендами, если это ему по душе. Он будет – кажется, это так называется – пассивным партнером. Впрочем, Родерик не объяснил, что именно в итоге получит пассивный партнер, кроме морального удовлетворения.
До Фрэнсиса медленно начало доходить. Вот почему Глассоны так философски отнеслись к падению Исмэй, хотя могли бы поднять ужасный шум. Цена Исмэй составляла один миллион канадских долларов плюс накопившиеся проценты, поскольку Фрэнсис не тратил свой доход полностью. Конечно, Глассоны знали о его деньгах: чигуидденские Корниши наверняка сплетничали и, по всей вероятности, преувеличивали. Миллион канадских долларов – это существенно больше двухсот тысяч фунтов: для людей вроде Глассонов – необъятное богатство.
Но это лишь меньшая часть цены, которую он должен заплатить. Главная часть – пожизненное рабство во флигеле, на который падает тень «Сент-Колумба» и тень Чигуиддена, и свобода рисовать и грезить о мифах, если он настолько глуп. Но такой судьбы можно избежать: Глассонам не удастся поймать его в ловушку. Нет, Фрэнсис честно все обдумал, не жалея себя, и признал, что деньги для него важнее. Он был вынужден прийти к позорному для себя выводу, что хочет Исмэй, но цена его не устраивает.
Но все же, как говорил дедушка Макрори, твои деньги никто не забрал, пока они у тебя в кармане. Родерик Глассон, по-видимому, ожидал, что ему по частям передадут всю сумму. Фрэнсис объяснил: самое большее, на что он способен и что может сейчас обещать, – четыре тысячи фунтов ежеквартально в течение первого года. Это была неправда: помимо кругленькой суммы, завещанной дедом, Фрэнсис вместе с матерью и тетками получал солидный доход от состояния, помещенного в доверительное управление. То были сами по себе неплохие деньги. Но, сидя у себя в спальне за расчетами, Фрэнсис с удивлением понял, до чего любит деньги и как не хочет расставаться даже с малой их долей. Когда Фрэнсис выложил дяде свои условия, у того вытянулось лицо. Но, не имея возможности узнать, сколько у Фрэнсиса денег на самом деле, дядя вынужден был довольствоваться этим. Фрэнсис заметил также, что ему придется оплачивать длительное пребывание Исмэй и, вероятно, тети Пруденс где-нибудь в Европе и это тоже ляжет бременем на его бюджет. Он объяснил, что тратить капитал ни в коем случае нельзя. Родерик при этих словах мудро покивал: он прекрасно знал, что собственный капитал потратил почти полностью, и именно потому попал в столь плачевное положение. Но дядя был преисполнен оптимизма: кто знает, может быть, по прошествии года все будет совсем по-другому.
«Исмэй и тетю Пруденс где-нибудь в Европе», – повторил Родерик, когда до него дошло. Но где же будет сам Фрэнсис? В Оксфорде, ответил Фрэнсис. Он твердо намерен получить диплом, а ему остался еще один год. Но зачем Фрэнсису диплом? Деревенскому джентльмену он совершенно ни к чему. У самого Родерика нет никакого диплома: когда он унаследовал «Сент-Колумб» со всеми его бедами и радостями, он уволился с флота и начал хозяйствовать – и никогда не страдал от недостатка образования. Тут в их вежливую перепалку встряла Исмэй: она тоже хотела окончить учебу и получить какую-нибудь печать – знак высшего образования. Фрэнсис и об этом успел подумать. Вернуться в Оксфорд она, конечно, не сможет: там не любили замужних студенток, более того – просто не допускали их к учебе, что вполне понятно. Но она могла поехать на континент, прекрасно изучать современные языки в Лозанне, а жить поблизости, в Монтрё; континентальные университеты, в отличие от Оксфорда, не особенно интересовались личной жизнью своих студентов. Пребывание за границей позволит скрыть то, что ребенок родится прежде времени, а это тоже немаловажно. Платить за все будет Фрэнсис – в пределах разумного.
– Ты все продумал, а? – сказала Исмэй, когда родителей не было поблизости. – Разбил их по всем позициям! – В ее голосе звучало восхищение.
– Это кратковременный план, но он дает нам год, чтобы подумать и решить, что делать дальше. Я не хочу застрять тут и стать «Фрэнсисом Корнишем, чьи нежные, тонкие пейзажи продолжают традицию Б. У. Лидера».
На самом деле Фрэнсис думал о «ремесле». Он не рассказал Исмэй о своей работе на полковника и твердо решил не рассказывать без крайней необходимости. В его уме и сердце Исмэй Желанную сменила Исмэй Обетованная (чтобы не сказать Неизбежная), и в его жизни были вещи, о которых ей незачем знать. Она была не болтуньей, а гораздо хуже: обожала отпускать намеки. Ей нравилось возбуждать чужое любопытство и подогревать догадки об опасном и запретном.
Все эти семейные переговоры происходили по вечерам, после утомительного дня, потраченного тетей Пруденс и, в меньшей степени, дядей Родериком на приготовления к свадьбе. Столько дел! И такой скромный бюджет – ибо Глассоны заявили, что жениху ни в коем случае нельзя оплачивать свадебные расходы, даже частично: это не принято и, более того, может оказаться плохой приметой. Глассоны получали огромное удовольствие от приготовлений и каждый вечер объявляли во всеуслышание, что еще одного такого дня просто не выдержат.
За два дня до свадьбы, вечером, Исмэй и Фрэнсис сбежали от шума и гама и пошли прогуляться в сумерках по проселочной дороге. Небо над ними темнело, и его цвет напомнил Фрэнсису плащ, который Время и Истина так удачно разворачивали в «Аллегории» Бронзино.