Текст книги "Что в костях заложено"
Автор книги: Робертсон Дэвис
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 29 страниц)
– Знаешь, Эйлвин, не сочти меня занудой, но тебе правда не стоило тратить деньги, которых у тебя еще не было. А министр… ну ты же знаешь: она как женщина обязана доказать, что она жестче любого мужика. Она не может позволить себе ни единой женской слабости, это прерогатива премьер-министра.
– Знаешь, она хочет меня выжить. Решила доказать, что я гомик.
– А ты гомик? Я не знал.
– Думаю, не в большей степени, чем большинство мужчин. У меня бывали связи с женщинами.
– А может, тебе поухаживать за госпожой министром? Это сразу решит вопрос.
– Вот странная идея! От нее пахнет дешевыми духами и леденцами от кашля. Нет, меня спасет только одно.
– А именно?
– Если мне удастся раздобыть для галереи одну из этих картин. Только одну! Это привлечет к нам внимание мира искусства и покажет госпоже министру, что я не полный идиот.
– Да, но как ты это сделаешь?
Не успев выговорить эти слова, Фрэнсис понял.
– Если я найду частного жертвователя, который подарит картину галерее, это мне очень поможет, а в конечном счете и вовсе реабилитирует. То есть если это будет именно та картина, о которой я думаю.
– Жертвователи – редкие птицы.
– Да, но не вымершие. Фрэнк, ну что?
– Что «что»?
– Ты прекрасно знаешь что. Ты раскошелишься на одну из этих картин?
– При нынешних ценах на живопись? Ты мне льстишь.
– Нет, не льщу. Я знаю, за сколько ты покупал картины в Лондоне в последние два-три года. Тебе это по карману.
– Даже если по карману – а я пока не подтвердил, что это так, – с какой стати мне это делать?
– Неужели ты не любишь свою родину?
– Когда как. Я снимаю шляпу, если мимо проносят канадский флаг. Хотя с точки зрения геральдики это чистый ужас.
– Тогда ради дружбы?
– Знаешь, я многое повидал в жизни. Самое отвратительное, что можно сделать с дружбой, – это назначить ей цену.
– Фрэнк, ты хочешь, чтобы я умолял? Ну хорошо, черт бы тебя побрал, я готов умолять. Ну пожалуйста!
Жизнь не баловала Фрэнсиса, но таким беспомощным он чувствовал себя впервые. Росс – несчастный, убитый и такой прекрасный в своем несчастье. Выражаясь библейским языком, в нем воскипела любовь к Россу. Но чувства Фрэнсиса не ограничивались состраданием. Чем больше денег у него было, тем больше он их любил. И еще, он не мог бы этого объяснить, но чувствовал: после того как он отказался от своего художественного дара, глубочайшие основы его души переключились на обладание имуществом, а следовательно, на деньги. Подарить народу картину – звучит красиво, но на деле опасно. Стоит прослыть благотворителем, и все от тебя чего-нибудь захотят. И чаще всего будут просить на поддержание посредственности. Но Росс, его последняя любовь, так несчастен! Фрэнсис любил Исмэй всем сердцем – как дурак. Рут он любил как мужчина, и она умерла вместе с сотнями и тысячами других людей, жертва преступной глупости мира. Он любил и Росса – не потому, что желал его плотски, но за его дерзкую юность, нетронутую годами, за его презрение к условностям, которые сковывали самого Фрэнсиса, вынудили его содержать разоренное имение и чужого ребенка, не дали признать великую картину своей. Да, он должен уступить. Пусть это больно ударит его по кошельку, который уже почти заменил ему душу. Почти, но не совсем.
Фрэнсис был готов сказать «да» – и сказал бы, если бы Росс удержал язык за зубами. Но роковое неумение Росса молчать все испортило.
– Ты же знаешь, даритель может остаться неизвестным.
– Конечно. Я бы в любом случае на этом настаивал.
– Значит, ты согласен! О Фрэнк, я тебя люблю!
Эти слова поразили Фрэнсиса сильнее любого удара. Боже, он действительно вешает на их дружбу табличку с ценой. Никаких сомнений быть не может.
– Я еще не сказал «да».
– Сказал-сказал! Фрэнк, теперь все будет хорошо! А насчет цены… я завтра же поговорю с князем Максом!
– С князем Максом?
– Да. Я знаю, что ты пьешь дешевую бормотуху, но даже ты должен был слыхать про князя Макса. Он – глава «Максимилиана», крупнейшей нью-йоркской фирмы по импорту вина. Он действует от имени жены. Она до брака была Амалией фон Ингельхайм и унаследовала всю коллекцию от старой графини.
– Амалия фон Ингельхайм. Я не знал, что она вышла замуж за Макса! Я с ней знаком… был знаком.
– Да, она тебя помнит. Назвала тебя Le Beau Ténébreux.Сказала, что ты учил ее играть в скат, когда она была девчонкой.
– Почему она продает?
– Потому что у нее есть голова на плечах. Они с Максом – процветающая парочка аристократов, мастеров выживания. Они даже похожи между собой, хотя он должен быть намного старше. Она сделала хорошую карьеру как фотомодель, но ты же знаешь, это года на полтора, не больше. Она уже появилась на обложках двух крупнейших модных журналов, и дальше расти ей некуда. Они с князем Максом покупают косметическую фирму – очень хорошую, – и Амалия станет богатой, всемирно знаменитой красавицей.
– А картины?
– Она говорит, что ей всю жизнь было глубоко плевать на картины.
– Даже так? Да, малютка Амалия сильно выросла… в каком-то смысле.
– Да, но у нее есть и сердце. Она прислушается к доводам разума. И если я скажу ей, что покупатель – ты, все будет хорошо. Иными словами, она продаст настолько дешево, насколько вообще можно ожидать… от аристократов, мастеров выживания. Может быть, картину удастся привезти и выставить в галерее еще до Рождества. Какой подарок народу!
– Там было шесть картин, насколько я помню. Но кажется, нигде не сообщалось какие. Я догадываюсь, за какие из них сейчас хорошо заплатят. Это маленький Рафаэль?
– Нет, не он.
– Портрет работы Бронзино?
– Нет. И не Грюневальд. После здешнего скандала нашлись другие покупатели, и пяти картин уже нет. Но ту, что мне нужна, Амалия придержала.
Рут когда-то говорила Фрэнсису, что у него прекрасная интуиция. Она проявилась не сразу, но сейчас заработала с полной силой.
– Какая это картина?
– Не какого-нибудь известного художника, но именно то, что нам сейчас надо, потому что в ней есть загадка, понимаешь, и историческое значение, и она практически уникальна, потому что, кроме нее, известна только одна картина работы того же художника. Это моя любимая картина, потому что она, как ничто другое, помогла мне заработать репутацию искусствоведа. Ты ее видел! Приз – в студию! Это «Брак в Кане» кисти так называемого Алхимического Мастера!
Интуиция работала вовсю.
– Почему Амалия ее сохранила? Эйлвин, ты что, сказал, что, может быть, все-таки ее купишь?
– Ну… может, я и намекнул Максу. Ты же знаешь, какие ведутся разговоры при подобных сделках.
– Ты намекнул, что я, может быть, заплачу за картину?
– Разумеется, твое имя упоминалось. И они согласились придержать картину на месяцок ради старого друга.
– Иными словами, ты снова потратил деньги, которых тебе еще не дали. Мои деньги.
– Ну, Фрэнк, ты же знаешь, как это бывает. Не изображай из себя банкира.
– Я ее не куплю.
– Фрэнк, послушай! Я не мог поступить по-другому. Ты же знаешь, покупка произведений искусства на таком уровне – чрезвычайно щекотливое дело. Когда Макс и Амалия размякли, я должен был действовать быстро. Завтра ты увидишь все в другом свете.
– Нет, не увижу. Я не собираюсь покупать эту картину.
– Но почему? Из-за денег? О Фрэнк, не говори, что это из-за денег!
– Нет, я даю тебе честное слово – деньги ни при чем.
– Тогда почему?
– По личным причинам, которых я не могу объяснить. Рафаэль, Бронзино, две или три других – да, это я для тебя сделал бы. Но не «Брак в Кане».
– Но почему, почему, почему? Скажи мне. Ты должен мне сказать!
– За все, что я был тебе должен, я расплатился сполна шестью прекрасными современными картинами. Но эту картину я не куплю – таково мое последнее слово.
– Какая ты сволочь!
– Ради такого случая мог бы и цитату из Джонсона подыскать.
– Да! «Говна те в зубы». [138]138
…цитату из Джонсона подыскать. <…> «Говна те в зубы». – Бен Джонсон. Варфоломеевская ярмарка. Акт I, сц. 3.
[Закрыть]
– Очень хорошо. Это все?
И Росс выбежал вон – смеясь над собственной цитатой, как показалось Фрэнсису. На самом деле Росс плакал. Эти гримасы отчасти похожи. Фрэнсис вымыл руки и удалился в узкий проход, где стояла его кровать. Прежде чем уснуть, он долго смотрел на картину, висящую в изголовье. Увидев ее, друзья Фрэнсиса приходили в недоумение. Картина была так себе. Дешевая репродукция «Изгнанной любви». Но сейчас она говорила Фрэнсису больше, чем любой из шедевров, сваленных кучами у него в квартире.
– Конечно, Фрэнсис поступил единственно возможным образом. Не мог же он допустить, чтобы его любимый друг обманулся заведомой фальшивкой, да еще работы самого Фрэнсиса, и повесил ее в главной галерее страны, которой они превыше всего обязаны служить и хранить верность, – сказал Цадкиил Малый.
– Ничего подобного, – возразил даймон Маймас. – Разумеется, мог, и то, что он называет влиянием Меркурия – то есть я, – всячески подталкивало его к этому. Я напоминал ему слова Летцтпфеннига: «Что здесь продается – великая картина или магия прошлого? Что покупается – прекрасная живопись или работа, подлинную ценность которой придает отпечаток четырех веков?» Поведение Фрэнсиса в этой истории было мне отвратительно. По правде сказать, я чуть его не бросил.
– А разве ты можешь?
– Ты же знаешь, что да. А стоит даймону уйти, и с человеком все кончено. Помнишь, когда Марк Антоний свалял дурака из-за той египтянки? Его даймон проникся отвращением и покинул его. Там тоже все вышло из-за глупой любви.
– Любовь Фрэнсиса к Россу не была глупой, брат. По мне, так в ней был привкус благородства, ибо она ничего не просила для себя.
– Но заставила Фрэнсиса предать лучшее, что в нем было.
– Это большой вопрос, брат. Любовь или стремление к мирским благам? Любовь или тщеславие? Любовь или желание сыграть шутку над миром искусства, где не нашлось места самому Фрэнсису? Бедняга Даркур так хочет выведать правду о Фрэнсисе! Знай он то, что знаем мы, он по достоинству восхищался бы им.
– Но все же ты не бросил Фрэнсиса.
– Он был мне отвратителен. Я терпеть не могу оставлять недоделанную работу. Мне приказали сделать Фрэнсиса великим человеком, а он поступил прямо противоположно моим наставлениям.
– Быть может, он и впрямь был великим человеком.
– Не таким великим, каким сделал бы его я.
– Но окончательное суждение не за тобой, брат.
– Но я и не был окончательно разбит, брат. К величию можно идти разными путями. Смотри, что будет дальше.
Самоубийство Эйлвина Росса вызвало обычную в таких случаях реакцию публики: любопытство, ничего не стоящую жалость, радость зевак, оказавшихся свидетелями чего-то такого, что газеты назвали «трагедией». Искусствоведы всего мира оплакивали безвременно ушедшего талантливого коллегу. Канадцы же предполагали, что он не вынес публичного позора. Кое-кто из канадцев сожалел о нем – в их речах чувство вины мешалось с тайным презрением к человеку, который не смог перенести заслуженное наказание терпеливо, как храбрый маленький солдат. Доморощенные психологи рассуждали о том, что Росс хотел наказать своих гонителей и хулителей. Кое-кому из гонителей действительно стало не по себе, но они злились на себя за то, что позволили собой манипулировать. Госпожа министр произнесла речь в парламенте; она вкратце упомянула Росса, сказав, что он действовал из благих намерений, но не обладал реалистическим взглядом на механизмы общества. Несмотря на это, она призвала достопочтенных членов собрания думать о нем как о великом канадце. Достопочтенным членам такое занятие было не в новинку, и они послушно думали указанным образом в течение одной минуты. В Национальной галерее устроили мемориальную службу, и покойному искусствоведу воздали все обычные гражданские почести: читали стихи, играли Баха, а замминистра произнесла очень тщательно сформулированную речь, написанную мелким поэтом из числа правительственных спичрайтеров. В речи прозвучало много красивых слов, но не нашлось места ни единому признанию. В конце госпожа министр призвала коллектив Национальной галереи и весь канадский народ на пути к торжеству экономичной экономики хранить в сердцах память о Россе.
У Фрэнсиса не было нервного срыва, когда погибла Рут, но теперь он позволил себе именно это. Он выжил без посторонней помощи – заперся у себя в вертепе лжи, ел только холодную фасоль в томате прямо из банки и запивал пивом. Он снова стал собой – или таким, каким после этого был до конца жизни, – всего через несколько недель. Возможно, именно благодаря отсутствию профессиональной помощи.
Последние годы жизни Фрэнсиса были в своем роде плодотворны и не лишены своих утешений. Как раз тогда стало модно говорить об «эпохе простого человека», но Фрэнсис видел мало доказательств того, что эта эпоха действительно принадлежит простым людям. Надо сказать, что он нисколько не удивлялся этому и не жалел об этом, вспоминая годы Карлайлской средней школы, проведенные в обществе «детей простого человека». Случайные знакомые считали его мизантропом, но были у него и близкие друзья – в основном из университетской среды. На почве обширных и необычных познаний о жизни в Европе на протяжении нескольких веков – его любимого периода – он сошелся с профессором Клементом Холлиером. Холлиер искал историческую истину в вещах, презираемых большинством историков. Еще одним другом Фрэнсиса стал профессор-преподобный (Фрэнсиса немало забавляла пышность этого титула) Симон Даркур: с Фрэнсисом его роднила страсть к редким книгам, рукописям, старинной каллиграфии, карикатурам и другим вещам, в которых Фрэнсис не обязательно разбирался, но которые попадались в сеть его огромной, разбухающей коллекции. Именно Даркур пробудил дремлющую любовь Фрэнсиса к музыке – лучшей, чем все, что знала Мэри-Бен. Даркура и Фрэнсиса часто видели вместе на концертах.
Иногда приятели сходились по вечерам в «лавке древностей». Холлиер мог почти весь вечер просидеть молча. Фрэнсис слушал речи Даркура – живые, забавные, располагающие к себе. Они лились, как игристое вино из бутылок, которые Даркур неизменно приносил с собой, ибо Фрэнсис не желал тратиться на прием гостей. Фрэнсиса забавляло, что Даркур, знаток вин, жаловал продукцию князя Макса. На этикетках красовался герб и девиз «Ты погибнешь прежде, чем я погибну», – конечно, все думали, что он относится к вину.
Еще одним другом Фрэнсиса – не очень близким, но ценимым – стал профессор Эркхарт Маквариш. Сам профессор не догадывался, что Фрэнсис ценит его как родственную душу, порождение Меркурия. Но Фрэнсис держал свой меркуриальный дух под спудом, а Маквариш с дивной непосредственностью выпускал его наружу, хвалился, лгал и плутовал. Фрэнсис находил эту непосредственность забавной и освежающей. Даркур уговорил Фрэнсиса прочитать труды Бена Джонсона – в прекрасном томе, первоиздании, – и с тех пор Фрэнсис часто именовал Маквариша «сэр Эпикур Маммона». Маквариш не потрудился заглянуть в текст и считал этот титул лестным. [140]140
…часто именовал Маквариша «сэр Эпикур Маммона». Маквариш не потрудился заглянуть в текст и считал этот титул лестным. – Сэр Эпикур Маммона – отрицательный персонаж пьесы Бена Джонсона «Алхимик», недалекий и жадный любитель удовольствий.
[Закрыть]По правде сказать, Фрэнсис нашел в Бене Джонсоне душу, о которой никак нельзя было догадаться по тщательно выбранным цитатам Росса, – душу внешне суровую, но таящую в себе нежность, в точности как у самого Фрэнсиса.
Маквариш как истый сын Меркурия не чурался и воровства. Он пользовался старым добрым методом: брал что-нибудь взаймы, а потом не возвращал. После пропажи ценной старой граммофонной пластинки, на которой сэр Гарри Лодер пел «Перестаньте, щекотушки», [141]141
…Гарри Лодер пел «Перестаньте, щекотушки»… – Гарри Лодер, сэр Генри Лодер (1870–1950) – шотландец, автор и исполнитель комических песен. Песню «Stop Your Tickling Jock» написал ок. 1904 г.
[Закрыть]Фрэнсис начал следить за тем, чтобы одалживать веселому аморальному шотландцу только не очень ценные вещи. Но Маквариш никогда не считал нужным делать для Фрэнсиса что-либо взамен тех благ, которые сам получал от этой дружбы. Это Холлиер и Даркур добились назначения Фрэнсиса почетным членом клуба профессоров колледжа Святого Иоанна и Святого Духа в университете Торонто – колледжа, в котором Фрэнсис когда-то учился и который ласкательно именовали «Душком». Поэтому Фрэнсис оставил «Душку» неплохое наследство по завещанию; с которым теперь упоенно возился, пересматривая отдельные пункты, всячески дополняя и изменяя.
Он тщательно обдумывал свою последнюю волю и даже тревожился из-за нее. У него был документ, подтверждающий, что малютка Чарли не может ожидать от него ничего сверх уже полученной суммы; но вдобавок к этому Фрэнсис благоразумно (хоть и не очень великодушно) заставил своих лондонских поверенных взять у Исмэй (которая все еще боролась за рабочее дело где-то в срединных графствах Англии) расписку в том, что малютка Чарли не дочь Фрэнсиса и что ни она, ни Исмэй не имеют никаких прав на его наследство. Это оказалось непросто, так как по закону Исмэй все еще была женой Фрэнсиса. Но Фрэнсис сообщил своим поверенным имена одного-двух юристов, которые много знали об Исмэй и могли сильно осложнить ей жизнь, если она не будет ходить по струнке.
Во Фрэнсисе было еще много от Макрори, и поэтому он считал, что обязан в завещании позаботиться о родственниках. Поэтому он завещал кое-что – мелочь по сравнению с его огромным богатством – Ларри и Майклу. Чуть большую, но тоже не поражающую воображение сумму он оставил племяннику Артуру, сыну брата. Время от времени Фрэнсиса навещало смутное чувство вины по отношению к юному Артуру – шевеления родительского инстинкта, который у Фрэнсиса никогда не был особенно силен. Но о чем мужчине на седьмом десятке лет говорить с мальчиком? У Фрэнсиса в голове сидело зачаточное канадское убеждение, что дядя обязан учить племянника стрелять, рыбачить, строить вигвамы из березовой коры и все такое. Эта мысль его полностью расхолаживала. Фрэнсису и в голову не приходило, что мальчик может интересоваться искусством. Так что для Артура он по-прежнему был молчаливым, плохо пахнущим стариком, не очень похожим на остальных Корнишей. Артур время от времени видел дядю на разных семейных сборищах и привык получать от него солидные суммы денег в подарок на Рождество и день рождения. Но, несмотря на уверенность, что у мальчиков могут быть только «мальчиковые» интересы, Фрэнсис замечал в глазах у Артура особый блеск. Годы шли, мальчик стал мужчиной, изобретательно, с выдумкой работал в Корниш-тресте – и Фрэнсис назначил его своим исполнителем по завещанию. Конечно, трое друзей Фрэнсиса должны были руководить юношей, предположительно невежественным в вопросах искусства, при разборке неподъемной кучи – ибо название коллекции собранию Фрэнсиса уже не подходило.
Раз в неделю Фрэнсис, если не забывал, навещал мать. Ей уже давно минуло восемьдесят – прекрасная, хрупкая женщина, она сохранила ясность мышления, но проявляла ее сугубо выборочно. На склоне лет Фрэнсис мог признать, что никогда не был близок с матерью, но теперь, когда безусловная любовь к ней перестала быть обязанностью, Фрэнсис понял, что мать ему вполне симпатична. Когда-то он пытался расспросить ее о Фрэнсисе-первом, и мать прикинулась выжившей из ума старушкой. Но теперь он решил разузнать о ее романах, которые так смущали его в юности и на которые отец смотрел сквозь пальцы.
– Мама, ты мне никогда не рассказывала о своей молодости. Вы с отцом друг друга очень любили?
– Фрэнко, что за странный вопрос! Нет, я не могу сказать, что мы друг друга очень любили, но он замечательно понимал меня, и мы были самыми близкими друзьями.
– Но разве ты никогда не была влюблена?
– О, десятки раз! Но понимаешь, я никогда не относилась к этому всерьез. Разве можно? От любви, если ее запустить, одни неприятности. Я знала множество мужчин, но никогда не давала твоему отцу повода для беспокойства. Он всегда был главным мужчиной в моей жизни, и знал это. Вообще, он был довольно странный человек. Очень спокойно относился к жизни.
– Я ужасно рад это слышать.
– Я была отчаянно влюблена один раз в жизни – еще до твоего отца. Знаешь, как влюбляются девушки. Такой красавец, я никогда не встречала ничего подобного. Красота – очень опасная вещь, правда ведь? Я была совсем молодая, а он был актером, и я с ним никогда не была знакома – только видела его на сцене, но ужасно страдала.
– Тогда было много красивых актеров. Такая мода. А ты помнишь, как его звали?
– О, конечно помню. Кажется, у меня до сих пор где-то лежит открытка с ним – он играл в пьесе под названием «Мсье Бокэр». Его звали Льюис Уоллер. Такой красавец!
Так вот какова цена умствованиям доктора Дж.-А. и его злобно-научным утверждениям про неизвестную порчу! Эта холодная, прекрасная кокетка любила единожды в жизни, причем самозабвенно, и плодом ее страсти оказался Лунатик!
Какое наказание! Какая пощечина девушке-католичке от Бога, которому ее учили поклоняться! Неудивительно, что она отогнала от себя все страсти и уподобилась Венере на картине Бронзино, – любовь стала для нее игрушкой. Фрэнсис много думал об этом и пришел к нескольким чрезвычайно философским выводам. Разумеется, совершенно неверным, так как он ничего не знал о благонамеренном материнском вмешательстве Марии-Луизы. Никто никогда не знает всего до конца. Но если бы Фрэнсис знал, его сострадание, несомненно, распространилось бы и на бабушку; теперь он всем сердцем еще сильнее обычного жалел Зейдока Хойла, мать и беднягу Лунатика.
Так что к смертному часу Фрэнсис подошел, вполне примирившись с главными в его жизни людьми. Внешнему миру и даже горстке близких друзей он казался чудаком и букой, но в нем была особая цельность, которая привлекала к нему этих друзей, как никогда бы не привлекли поверхностная любезность и легкомысленный шарм.
Его жизнь – но не слава – кончилась сентябрьской ночью с воскресенья на понедельник. Было душно и влажно, как часто бывает в Торонто в сентябре. По случаю своего дня рождения Фрэнсис вышел поужинать в ресторане, хоть и не был голоден, а по возвращении в «лавку древностей» прилег на кушетку, надеясь, что под ветерком из окна будет легче дышать. Кушетка некогда принадлежала Сарацини; она была прекрасна, но не слишком приспособлена для лежания. Ее изготовили в самом начале девятнадцатого века для какой-нибудь тогдашней красавицы, воображавшей себя мадам Рекамье. Но Фрэнсис не мог заставить себя встать и пойти в постель. Поэтому, когда смерть нанесла ему первый удар, он был полностью одет и полусидел-полулежал. После этого удара Фрэнсис понял, что не в силах двинуться.
Более того, он понял, что ему больше не суждено двигаться.
Значит, это оно и есть? Смерть, которую он так часто видел на картинах – обычно в виде жестокой, грозной фигуры, – пришла к нему в «лавку древностей». Фрэнсис удивился, поняв, что не боится. Хотя дышал он теперь с трудом и каждый следующий вдох давался все труднее. Ну что ж, он всегда знал, что умирать – непросто.
У него туманилось в глазах, но мысли были ясны, яснее обычного. Он подумал, что находится в полном сознании и что это разительно отличается от того, что чувствовал Росс, – тот, чтобы уйти, наелся снотворного и запил джином. А насколько другими были последние часы Рут? Кто скажет, что осталось от ее живого, храброго и мудрого ума в этом обожженном теле? Сколько бы люди ни называли смерть великим уравнителем, она, несомненно, к каждому приходит в ином обличье.
Фрэнсис уже мало что чувствовал, но вместо этого на него нахлынули другие чувства. Может, это и имеют в виду, когда говорят, что у умирающего перед глазами проходит вся жизнь? Фрэнсис не то чтобы увидел всю свою жизнь. Точнее сказать, его охватило ощущение завершенности жизни, понимание, что его жизнь – о, какое счастье, какое милосердие! – не была бесформенной кашей, бессмысленной неразберихой, какой он ее считал. Он скромно радовался тому, что справился не так уж плохо и что даже поступки, о которых он впоследствии жалел – например, ниспровержение несчастного Летцтпфеннига, – были частью узора, рисуемого не им, исполнением предначертаний, в той же мере относящихся к судьбе Летцтпфеннига, как и к судьбе самого Фрэнсиса. Даже отречение от Росса, которое Фрэнсис так часто вспоминал и считал отречением от самой любви, было не только следствием его слабости, но и – в неменьшей степени – результатом поступков самого Росса. Фрэнсис любил Росса не меньше, чем когда-то любил Рут, хоть и по-иному, но еще сильнее он любил и должен был защищать нечто другое. Это – его единственный шедевр, картина «Брак в Кане», ныне висящая на почетном месте в выдающейся картинной галерее в Штатах, где на нее пялятся любители искусства и бесчисленные искусствоведы с университетскими дипломами, гарантирующими непогрешимость познаний и вкусов их владельцев. Если эта бомба когда-нибудь и взорвется, то не в Канаде и не погубит друга.
Нет! Это лицемерие, а у Фрэнсиса уже не было времени лицемерить. Конечно, Смерть намекнула ему на свой скорый приход неделю назад, когда он аккуратно сложил в конверт все этюды к «Браку в Кане», и предварительные, и сделанные постфактум, и надписал аккуратным курсивом: «Мои рисунки в стиле старых мастеров, для Национальной галереи». Рано или поздно кто-нибудь на них наткнется.
И неминуемо установит, кто на самом деле был Алхимическим Мастером. Это открытие даст разным умникам пищу для разговоров, материал, который можно препарировать, обсуждать в статьях и даже в книгах. Будут написаны биографии Алхимического Мастера. Но подойдут ли они близко к истине? Откроют ли вообще нужные факты? На картине, в которой, по словам Сарацини, Фрэнсис воплотил свою душу – и такой, какова она была, и такой, какой ей суждено было стать, – Любовь действительно представляли две фигуры в центре; но это была скорее любовь к идеальной цельности, чем реальные любови Фрэнсиса. Прочтут ли люди его аллегорию, как он когда-то прочел великую аллегорию Бронзино? На этой столь дорогой ему картине Время и его дочь Истина сдергивали покрывало с истинного лика любви. Точно так же когда-нибудь Время и Истина сдернут покрывало с «Брака в Кане». И когда это случится, сперва люди начнут судить Фрэнсиса, обвиняя его в подделке и обмане. Но ведь Бронзино сказал нечто очень важное о подделке и обмане, изобразив Обман, Fraude– девушку с очаровательным лицом, предлагающую мед, и скорпиона с когтями хтонического дракона и кольчатым хвостом змеи. Этот Обман не заурядное жульничество, но порождение глубинного мира Матерей, где родится не только всяческая красота, но и все жупелы для робких душ, ищущих только света и уверенных, что Любовь – сплошной свет. Как повезло Фрэнсису, что он встретил Fraudeи отведал ее преображающий отравленный поцелуй! Неужели Фрэнсис в последние минуты жизни отыскал аллегорию самого себя? О, благословен ангел «Брака в Кане», столь загадочно возглашающий: «А ты хорошее вино сберег доселе»!
Он засмеялся, но смех стоил таких усилий, что смерть нанесла еще один удар. Фрэнсис глубже погрузился в темное течение, которое его куда-то несло.
Где это он? Место никогда невиданное, но знакомое: подлинное, глубинное обиталище его духа – в большей степени, чем все, что он когда-либо знал; он раньше не бывал тут, но именно отсюда исходили видения, что были самыми драгоценными дарами его жизни.
Да, сомнений больше нет. Это – царство Матерей. Какое счастье, что в последние минуты Фрэнсису было суждено причаститься преображающего вина!
Дальше не было ничего. Стороннему наблюдателю показалось бы, что Фрэнсис какое-то время стоял на пороге смерти, а теперь сделал последний шаг.
– Значит, ты бился за него до конца, брат, – сказал Цадкиил Малый.
– Это еще не конец. Фрэнсис порой не слушался меня, но я по-прежнему повинуюсь приказу, – ответил даймон Маймас.
– А тебе приказали сделать его великим или хотя бы интересным человеком?
– Да, и посмертно он станет и великим, и интересным. Не сомневайся, мой Фрэнсис был великим человеком. Он не умер дураком.
– Однако и тебе пришлось потрудиться.
– Как всегда. Люди всюду лезут и все путают. Отец Девлин и Мэри-Бен со своей святой водой и одноствольным состраданием. Виктория Камерон с этим ужасным стоицизмом, замаскированным под религию. Доктор с его невежественной наукой. Вообще все невежды, убежденные, что их представления о мире – вершина человеческого познания.
– Но я полагаю, про них всех можно сказать, что они заложены у Фрэнсиса в костях.
– Они! Как ты мог сказать такое, брат? Конечно, мы с тобой знаем, что это всё метафоры. Да мы с тобой и сами метафоры. Но метафоры, что изваяли жизнь Фрэнсиса, – это Сатурн, решимость, и Меркурий, творец, шутник, трикстер. Мне приказали проследить за тем, чтобы они, Великие, были заложены в костях у Фрэнсиса и чтобы их никак нельзя было выбить из его плоти. И моя задача еще не завершена.
– Я тут подумал…
Артур, вернувшийся из двухдневной поездки, завтракал. Он уже съел грейпфрут, овсянку со сливками, яичницу с беконом и перешел к обычной коде завтрака – тосту с вареньем.
– Я совершенно не удивлена. С тобой это часто случается. И что? – откликнулась Мария.
– Та книга про дядю Фрэнка… Я был не прав. Надо сказать Симону, чтобы он продолжал работу.
– Ты больше не боишься скандала?
– Нет. Допустим, в Национальной галерее обнаружатся рисунки, которые выглядят как работы старых мастеров, но на самом деле их нарисовал дядя Фрэнк. Ну и что? Это не значит, что он что-то там подделывал. Он когда-то учился на художника, а в те времена студенты постоянно копировали работы старых мастеров и даже сами рисовали в этой манере – чтобы понять, как это делалось. Это никакая не подделка. Сотрудники галереи сразу распознают его работу, даже если Даркур не распознал. Ничего страшного не случится, помяни мои слова. Симон – специалист по словам, а не по картинам. Так что дадим ему добро и займемся настоящей работой фонда. Нам надо как-нибудь поскорей насобирать писем от безденежных гениев.
– У меня на столе уже лежит несколько штук.
– Позвони Симону, любовь моя, и скажи, что я прошу прощения за свое самодурство. Спроси, может ли он прийти сегодня вечером. Мы посмотрим на письма, которые у тебя есть, и займемся настоящей работой. Будем покровительствовать искусствам.
– Медичи наших дней?
– Но-но, нескромность не украшает человека. Но мы, конечно, получим удовольствие от игры.
– Так свисти в свисток, и пусть игра начнется!