Текст книги "Прижизненное наследие"
Автор книги: Роберт Музиль
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 8 страниц)
Я напомнил ему о множестве актерских характеров. "Это было в юности! прибавил он со вздохом. – Взрослея, приобретаешь половой, национальный, государственный, классовый, географический характер, имеешь характерный почерк, характерные линии ладони, характерную форму черепа и, по возможности, еще один характер, связанный с положением созвездий в момент твоего рождения. Для меня это чересчур. Мне никогда неизвестно, какой из моих характеров я должен предпочесть. – На его губах снова появилась тихая улыбка. – По счастью, у меня есть невеста, которая утверждает, что я совсем лишен характера, поскольку не сдержал данного ей обещания и не женился на ней. Именно по этой причине я на ней женюсь, ведь без ее здравых суждений мне не обойтись". – "А кто твоя невеста?" – "Кто она по характеру? Видишь ли, – перевел он разговор, – она, несмотря ни на что, всегда знает, чего хочет! Она была когда-то привлекательно-беспомощной маленькой девочкой – я знаком с ней очень давно, – но она многому у меня научилась. Если я лгу, она находит это отвратительным; если я утром опаздываю в контору, она утверждает, что я никогда не смогу содержать семью; если мне никак не решиться сдержать данное слово, она знает, что так поступает только негодяй".
Мой друг улыбнулся еще раз. Он был в ту пору очень любезным человеком, и каждый посматривал на него свысока, дружески ему улыбаясь. Никто не предполагал всерьез, что он чего-нибудь в жизни достигнет. Уже по его наружности было заметно, что, как только он начинал говорить, каждая часть его тела принимала особенное положение: глаза смотрели в сторону, плечи, локти и запястья совершали несогласованные друг с другом движения, нога странно подергивалась, как стрелка весов. Как уже сказано, он был в ту пору очень любезным человеком, скромным, робким, почтительным; иногда в нем замечались и противоположные качества, но, хотя бы из любопытства, расположения к нему никто не утрачивал.
Когда я увидел его вновь, у него были и автомобиль, и жена, ставшая его тенью, и видная, влиятельная должность. Как он этого достиг, я не знаю; я полагаю, вся тайна заключалась в том, что он растолстел. Его робкое, подвижное лицо как бы исчезло. Если присмотреться, его можно было еще различить, однако оно покоилось под толстым слоем плоти. Его глаза, которые когда-то, в пору детских проказ, были трогательными, как у печальной обезьянки, собственно, не утратили прежнего блеска, идущего из глубины; однако теперь они располагались между подушками щек, и каждый раз требовалось большое усилие, чтобы поглядеть по сторонам, поэтому застывший взгляд приобретал высокомерно-обиженное выражение. Внутри него еще было движение, однако снаружи, в изгибах и суставах его тела, все движения гасились жировыми подушками, а что проявлялось вовне, выглядело как угрюмая решительность. И сам человек стал таким же. Блуждающий огонек его духа приобрел прочные стенки и толстые убеждения. Иногда в нем что-то еще вспыхивало; однако эта вспышка более не распространяла в человеке света, а была скорее залпом, который он использовал, чтобы произвести благоприятное впечатление или достичь определенной цели. Он, собственно, многое утратил по сравнению с собой прежним. О чем бы он теперь ни судил, мнения его были очевидны, как дважды два, хотя это и были добротные, надежные мнения. А к своему прошлому он относился как к заблуждениям молодости.
Однажды мне удалось вновь навести его на нашу старую тему – мы заговорили о характере. "Я убежден, что развитие характера связано со средствами ведения войны, – излагал он, с трудом переводя дыхание, – и что характер сегодня по этой причине можно отыскать на всем белом свете разве что у полудиких народов. Тому, кто воюет ножом и копьем, он необходим, чтобы не оказаться побежденным. А какой характер выдержит против танков, огнеметов и газовой атаки?! Следовательно, нам нужны сегодня не характеры, а дисциплина!"
Я не возражал ему. Однако самое странное заключалось в том, – и поэтому-то я записываю сейчас мои воспоминания, – что я, когда он говорил таким образом, а я на него смотрел, не мог избавиться от ощущения, что прежний человек еще сидит в нем. Он находился в нем, словно окруженный оболочкой плоти, повторяющей его прежний облик. Его взгляд пробивался сквозь взгляд этого, другого человека, его прежние слова сквозили в словах нынешних. Возникало почти жуткое впечатление. С тех пор я виделся с ним несколько раз, и это впечатление всякий раз повторялось. Можно было отчетливо различить, что он, если позволено так сказать, хотел бы выглянуть из себя как из окна еще раз, но что-то препятствовало ему в этом желании.
ИСТОРИЯ ИЗ ТРЕХ СТОЛЕТИЙ
Перевод И. Алексеевой
1729
Когда маркиза фон Эпатана бросили на растерзание диким зверям история, которая, с сожалению, не упоминается ни в одной хронике восемнадцатого столетия, – он оказался внезапно в столь ужасном положении, в каком не бывал еще никогда. Он распрощался с жизнью и ушел, улыбаясь, и взгляд его, исходящий как бы из двух драгоценных камней матового блеска, но ничего не различающий, направлен был в Ничто. Но это НИЧТО не перенесло его в вечность, напротив, оно обратилось в нечто вполне конкретно; одним словом, ничто не наступило, ничего не произошло, и когда его глаза вновь обрели способность видеть, он различил крупного хищного зверя, который в нерешительности разглядывал его. Для маркиза это было, надо полагать, теперь уже не так страшно – он ощутил испуг, но сумел бы его перенести – если бы в тот же миг не почувствовал, что перед ним – самка хищника. Стриндберговских взглядов тогда еще не было, люди жили и умирали со взглядами восемнадцатого века, и естественнейшим движением Эпатана было любезно сорвать с головы шляпу и галантно поклониться. Тем временем, однако, он заметил, что запястья разглядывающей его дамы почти такой же толщины, как его голени, а зубы, видневшиеся в приоткрытой с жадностью и любопытством пасти, раскрывали картину бойни, которая ему предстояла. Особа, которую он видел перед собой, внушала страх, она была красива, сильна, но и взгляд, и весь облик ее были исключительно женственны. Он чувствовал, как нежность, играющая во всех членах этой хищной кошки, невольно заставляет его вспомнить восхитительное, безгласное красноречие любви. Ему приходилось не только содрогаться от страха, но еще и выдерживать постыдную борьбу, которую вел этот страх с потребностью мужчины любым способом произвести впечатление на существо женского пола, запугать и победить в нем женщину. Вместо этого он явно был приведен в смятение и покорен противником. Зверь женского пола внушал ему страх, потому что это был зверь, а та совершенная женственность, которой было проникнуто каждое его движение, привела к тому, что к невозможности всякого сопротивления добавилось чудо обморока. Он, маркиз д'Эпатан, был приведен в состояние и в положение самки, и это – в последнюю минуту жизни! Он не видел никакой возможности уйти от этого причиненного ему зловещего надругательства, потерял власть над своим рассудком и, к счастью, далее уже не мог знать, что с ним сделалось.
2197 ДО НАШЕЙ ЭРЫ
Мы ни в коей мере не настаиваем на том, что дата верна, но если государство амазонок в действительности существовало, то к дамам, которые в нем проживали, следует относиться исключительно серьезно. Ибо, если бы они представляли собой нечто вроде склонного к насилию союза по борьбе за права женщин, то в историю они вошли бы, самое большее, с репутацией абдеритов или эдаких Санчо Пане и остались бы до наших дней комическим примером неженственности. Вместо этого они живут в нашей памяти, овеянные героизмом, и из этого можно заключить, что в свое время они в высшей степени замечательным образом жгли, убивали и грабили. Не на одного индоевропейца они нагнали страху, прежде чем завоевали свою славу. И, конечно, не одного героя обратили в бегство. Одним словом, они нанесли немалый урон мужской гордости доисторических времен, пока те в конце концов, во искупление собственной столь значительной трусости, не превратили их в легендарные существа, следуя известному закону, согласно которому горожанин, выехавший летом на природу и спасающийся бегством от коровы, будет всегда утверждать, что это был по крайней мере бык.
А что, если этого государства девственниц вообще не существовало? Это вероятно уже хотя бы потому, что вряд ли можно себе представить, будто у них имелись дивизионные и полковые аисты, которые поставляли рекрутов губительницам мужчин. Кого же тогда боялись античные герои? Не было ли все это лишь мечтой, которая странным образом несла с собой насилие? Невольно вспоминаешь о том, что они почитали и богинь, которые, случалось, разрывали их, охваченных безумием поклонения, на куски, и что сведущие фиванцы торопились к сфинксу, как мотыльки к паучихе. Приходится к стыду своему даже слегка удивляться, какие же такие паучьи и букашечьи мечты водились у этих праотцов нашего гимназического образования? Отличные спортсмены, которых женщины не очень-то интересовали, они мечтали о таких женщинах, которых могли бояться. В конце концов, неужели у господина Захер-Мазоха была столь внушительная череда предшественников? Подобное вряд ли можно предполагать. Ибо мы вполне можем представить себе, что раньше потому-то и было темно, чтобы теперь все казалось нам светлее; но в то, что у истоков гуманитарного образования царила подобная неразбериха, поверить нельзя. А они случайно не могли пошутить, эти древние греки? Или, по обыкновению всех жителей Леванта, они все невероятно преувеличивали? Или в основе их праизвращенности лежит праневинность, которая лишь много позже обросла болезнетворными побегами?
Темны истоки цивилизации.
1927
Что сделали из этой истории два последних столетия "современности"?
Некий мужчина побеждает войско амазонок в открытом сражении, и амазонка влюбляется в своего покорителя. Отныне – полный порядок! Строптивица укрощена, она роняет щит и копье, и мужчины польщенно хихикают, собравшись в кружок. Вот что осталось от старой легенды. Век образованного бюргера оставил от неистовой молодой разбойницы, горящей желанием вонзить острие стрелы мужчине между ребер, лишь поучительный пример, как неестественные порывы вновь обращаются в естественные; и помимо этого – самое большее лишь жалкие остатки прежнего в театре, кино и в головах шестнадцатилетних прожигателей жизни, где демоническая женщина, светская львица и женщина-вамп служат отдаленным напоминанием о своих предшественницах, уничтожительницах мужчин.
Но время не останавливается. Уж и говорить нечего о женщинах-начальницах в какой-нибудь конторе, к которым мужчина-подчиненный льнет, как слабый плющ к мощному дубу; можно вспомнить истории, которые еще больнее задевают тщеславие мужчин, и одна такая история случилась не так уж давно, когда знаменитый исследователь Квантус Негатус присутствовал на одном заседании, где оппозицией руководили женщины. Собрание это не было откровенно политическим, но во всяком случае оно было одним из тех, на которых новые духовные веяния сталкиваются со старыми. Квантус, как человек заслуженный, удобно устроился в мягких креслах старого. Он ни в коей мере не был расположен вести мировоззренческие споры и приветствовал появление дам поначалу, как приятную перемену декораций. В то время, как они там, наверху, говорили речи, он рассматривал их ноги в туфлях на шнуровке. Но вдруг его внимание приковала одна деталь: он услышал слова о том, что мужчины, составляющие большинство, – ослы. Они высказывали все это очень изящно, и не обязательно употребляли именно это слово, но безусловно имели в виду приблизительно этот уровень уважения. И едва только садилась одна, как, собравшись с силами, вставала другая и повторяла обвинение, лишь слегка меняя формулировки. На лбах у них от гнева и напряжения проявлялись маленькие вертикальные морщинки; их жесты были жестами педагогов, которые упрекают детей в лености ума; и фразы произносились с такой тщательностью, словно перед нами были опытные повара, разделывающие фазана.
Знаменитый исследователь Негатус улыбнулся; к ослам он себя не относил и чувствовал себя хозяином положения; он мог позволить себе свободно отдаться во власть их раздражения; уж при голосовании-то видно будет, что он считает правильным. Но на свою беду он случайно бросил взгляд на других господ из большинства. И ему тут же почудилось, что они сидят с выражением тупого упрямства, словно бабы, которым мужчина пытается продемонстрировать всепобеждающие чудеса логики, против которых у них нет никакого иного оружия, кроме как отвечать после каждого нового заключения: а я не хочу! Только тогда ему пришло в голову, что и сам он выглядит ничем не лучше. В игривом настроении он принялся разглядывать ноги и пальцы, морщинки вокруг ртов и склоненные головы, хотя при этом ему приходилось слушать, что воля его спит, а интеллект есть интеллект толстого бюргера, не особенно склонного им пользоваться. И тут произошло нечто, что происходит далеко не всегда: Квантус почувствовал, что его почти убедили. Когда он думал о своей славе исследователя, он казался себе чем-то вроде добропорядочной домохозяйки, которая возится у своей плиты с кастрюлями и гремит бутылками, тогда как эти дамы врываются в распахнутый мир на взмыленном жеребце. Конечно, имелось немало такого, в чем почти никто так хорошо не разбирался, как он; но что пользы было во всем этом, когда речь шла о таких общих вопросах, неясность которых требовала участия мужчины, он бы даже сказал – всего мужчины целиком?! Ему уже казалось, что возражения, которые его разум выдвигал против бесчинства этих молодых женщин, продиктованы были боязнью, а мысли почти с восторгом Кэтхен следовали за дикими проявлениями их ума.
Если что-то еще и помогало ему сохранять равновесие, так это обстоятельство, что в стане их противников тоже вставали мужчины, которые несли нечто бессвязное. Среди собравшихся поэтому временами поднималась настоящая буря, каждый перекрикивал другого и не давал высказаться. Квантус Негатус с интересом наблюдал, что же делали в эти моменты женщины. Слушая бестолковый гомон мужчин, они молчали и улыбались, и ему казалось, что они словно бы просили о чем-то. Затем всякий раз поднимался жирный мускулистый молодой человек с большим лицом и густой шевелюрой и обнаруживал воистину феноменальный голос, причем в отдельных громогласных фразах смысла было мало, но каждой такой фразой он разбивал наголову двадцать вражеских голосов, и можно было слышать, как в наступившей тишине все двадцать прерванных докладчиц враз начинали говорить снова. "О, вот это мужчина!" подумал было Негатус, весьма польщенный. Но когда он, при его тогдашнем настрое, обдумал происходящее более основательно, то пришел к выводу, что сильный голос сам по себе есть всего лишь нечто чувственное, как во времена его молодости – длинная коса или пышная грудь. Он почувствовал усталость от этих мыслей, которые относились к совершенно чуждой ему сфере. Он был не прочь бросить свою партию на произвол судьбы и тихонько убраться отсюда. Всплыли смутные воспоминания гимназических времен: уж не амазонки ли это? "Мир, перевернутый с ног на голову!" – подумал он. Но затем пришла другая мысль: "Есть нечто своеобразное в том, чтобы взять, да и представить себе однажды перевернутый мир. Какая-никакая, а все-таки – смена впечатлений". Подобные мысли позволили ему вновь ощетиниться; в них таилась какая-то особая смелость, какое-то своевольное мужское любопытство. "Сколь смутно будущее цивилизации! – думал он. – Ведь я мужчина, но в конечном итоге мужчина, видимо, будет представлять собой лишь нечто в крайней степени женственное, если только вскоре не вернется время настоящих мужчин!" Но когда объявили голосование, он все-таки отдал свой голос за реакционеров.
Оппозиция потерпела поражение; заседание закончилось. Квантус встрепенулся и, ощущая муки рыцарски отягощенной совести, стал взглядом ловить взгляды своих терпеливых противниц. Но те как раз принимались накладывать свежую пудру и доставали свои маленькие серебряные зеркальца. С той же непоколебимой деловитостью, с какой они до того произносили убийственные слова. Квантус удивлялся. И когда он покидал помещение, мысли его были заняты последним, еще совсем робким рассуждением: "И откуда только берутся в этих прелестных мужских головках столь пустяковые мысли?!"
ДЕТСКАЯ СКАЗОЧКА
Перевод И. Алексеевой
Три охотника – г-н Пиф, г-н Паф и г-н Ой-ей-ей отправились вместе на охоту. Была осень, и на полях уже ничего не росло; вокруг была видна лишь земля, так развороченная плугом, что голенища охотничьих сапог сплошь покрылись грязью, земли было много, и насколько хватал глаз – простирались спокойные бурые волны; иногда на гребне одной из них виднелся каменный крест, или распятие, или пустынная дорога; все выглядело очень одиноко.
И вдруг, спустившись в очередной раз во впадину между гребнями, обнаружили охотники зайца, и поскольку то была первая дичь, которую они сегодня встретили, все трое поспешно вскинули ружья и нажали на спуск. Г-н Пиф целился туда, куда смотрел его правый сапог, г-н Ой-ей-ей – туда, куда смотрел его левый, а г-н Паф – ровно посередине между своими двумя сапогами, ибо заяц сидел напротив них, примерно на одинаковом расстоянии от каждого. И раздался ужасающий грохот трех выстрелов, три заряда дроби, как три грозовые тучи с градом, брызнули навстречу друг другу: тяжело раненная земля задымилась, но когда природа оправилась от испуга, заяц остался лежать во прахе и не шевелился.
Но теперь неизвестно было, кому он принадлежит, ведь стреляли-то все трое. Г-н Пиф еще издалека закричал, что если у зайца рана справа, то заяц его, потому что он стрелял слева; то же самое утверждал г-н Ой-ей-ей, только про другую сторону; а г-н Паф добавил, что заяц мог в последний момент и повернуться, что имеет смысл обсуждать лишь в том случае, если выстрел пришелся в грудь или в спину; но тогда, так или иначе, заяц принадлежит ему. Однако, когда они наконец подошли, оказалось, что совершенно невозможно установить, куда попала дробь, и тогда, разумеется, они с новым жаром заспорили о том, кому достанется заяц.
И тут заяц деликатно поднялся да и говорит:
– Господа, раз вы не можете прийти к единому мнению, я, пожалуй, побегу на волю да еще поживу. Насколько я понимаю, я просто свалился без памяти от испуга.
Тут господа Пиф и Паф, как говорится, оторопели, ну а что до г-на Ой-ей-ей, то ему это состояние всегда было в высшей степени свойственно. Но заяц уверенно продолжал говорить. Глаза его расширились и сделались ненормальными – возможно, оттого, что он взглянул в лицо смерти, и он начал предсказывать охотникам их будущее.
– Я могу предсказать, каков будет ваш конец, друзья мои, – сказал он, если вы подарите мне жизнь! Вас, г-н Пиф, уже через семь лет и три месяца поразит коса смерти в образе бычьих рогов; г-н Паф доживет до весьма преклонных лет, но там в конце я вижу что-то очень и очень неприятное что-то – ах, об этом так просто не расскажешь... – Он запнулся и сочувственно посмотрел на Пафа. После недолгого молчания он поспешно сказал: – А вот г-н Ой-ей-ей подавится персиковой косточкой, здесь все просто.
Побледнели охотники, а ветер с воем проносился над пустынными полями.
Но пока широкие голенища их сапог еще бились на ветру, руки их уже вновь заряжали ружья. И сказали охотники:
– Да как ты можешь знать то, что еще не произошло, ты – лжец!
– Быка, которому через семь лет суждено поднять меня на рога, еще и на свете-то нет, – сказал г-н Пиф, – как же он меня забодает, если он, может быть, вообще не родится?
А г-н Ой-ей-ей утешил себя словами:
– А я вообще больше не буду есть персики, – так что уже можно считать тебя обманщиком.
И только г-н Паф не сказал ничего, кроме: "Ну-ну!" А заяц им ответил:
– Господа могут относиться к моим словам как им угодно, это ничего не изменит.
Собрались уж было охотники растоптать зайца своими сапожищами, закричали они:
– Ты нас не заставишь верить всяким байкам!
Но в это самое время проходила мимо безобразная старуха с вязанкой хвороста на спине, и охотники поспешили трижды плюнуть через левое плечо, чтобы старуха их не сглазила.
Разозлилась старуха, заметив это, и крикнула уходя:
– Када-та ничаво была!
Никто не знал, что это за слова такие, но звучали они прямо-таки как язык преисподней. Эту-то минуту заяц и улучил, чтобы удрать.
Прогремели ему вслед охотничьи ружья, но зайца уже и след простыл, пропала и старуха, только показалось охотникам, что во время залпа послышался дикий издевательский хохот.
Вытер г-н Пиф пот со лба, мурашки побежали у него по спине.
Г-н Паф сказал:
– Давайте-ка лучше пойдем домой.
А г-н Ой-ей-ей уже взбирался вверх по склону.
И только добравшись до каменного креста на гребне, почувствовали они себя в безопасности под его сенью и остановились:
– Мы сами себя околпачили, – сказал г-н Ой-ей-ей, – заяц был совершенно обыкновенный.
– Но он разговаривал, – возразил г-н Паф.
– А может, то был просто-напросто ветер или на морозе у нас кровь прилила к ушам, – убеждали его г-н Пиф и г-н Ой-ей-ей.
Прошептал тут боженька с креста:
– Неубий!..
У троих охотников опять душа ушла в пятки, и они удалились от каменного креста по крайней мере шагов на двадцать; ведь это уж совсем ни на что не похоже, если даже в таком месте не можешь чувствовать себя в безопасности! И не успев собраться с духом, чтобы что-то ответить, они вдруг обнаружили, что ноги их широким шагом поспешают к дому. И лишь когда над придорожными кустами показался дым их очагов, когда залаяли деревенские собаки и детские голоса прорезали воздух, словно ласточкины крылья, тут они сделали своим ногам внушение, остановили их, и на душе у них сделалось легко и хорошо.
– В конце концов каждому суждено умереть, – сказал г-н Паф, которому, согласно предсказанию, предстоял самый долгий путь до этого момента; черт побери, ведь он-то отлично знал, почему так говорит, но его неожиданно стало мучить сомнение, знают ли об этом его спутники, а спросить их он не решался.
Однако г-н Пиф поддержал разговор:
– Если мне нельзя убивать – значит, нельзя убивать и меня! Следовательно, здесь неразрешимое противоречие, точно вам говорю!
Эти слова могли относиться к чему угодно; разумным это рассуждение вряд ли можно было назвать, и г-н Пиф философически хмыкнул, чтобы скрыть свое пламенное желание – узнать, понимают ли его остальные или у него что-то не в порядке с головой.
Г-н Ой-ей-ей, третий охотник, задумчиво раздавил сапогом червя и ответил:
– Мы ведь не только убиваем животных, но и заботимся о них и содержим в порядке поля.
Теперь каждый из них знал, что и другие тоже все помнят, и покуда они втайне вспоминали об этом, пережитые события начали понемногу расплываться, как сны при свете дня, ибо то, что услышали и увидели трое, – это уже не тайна, а значит, и не чудо, самое большее – мираж. И внезапно все трое вздохнули:
– Слава тебе, Господи!
Г-н Пиф направил свой вздох туда, куда смотрел его левый сапог, г-н Ой-ей-ей – туда, куда смотрел правый, – ведь оба косились через плечо на боженьку в поле, которому они были втайне благодарны за то, что он не явился им на самом деле; ну а г-н Паф, поскольку его товарищи смотрели совсем в другую сторону, повернулся к кресту всем телом, ущипнул себя за ухо и сказал:
– Мы сегодня пивка выпили натощак; охотник никогда не должен этого делать.
– Так точно! – воскликнули все трое, затянули задорную охотничью песню, в которой много раз упоминались "долы и леса", и принялись швырять камнями в какую-то кошку, которая вопреки заветам кралась к полю разорять заячьи гнезда: ведь теперь охотники и зайца не боялись. Но этот последний эпизод нашей истории уже не так достоверен, как все предыдущее, потому что находятся люди, утверждающие, что зайцы несут яйца только на пасху.
IV. ЧЕРНЫЙ ДРОЗД
Перевод Т. Сейшельской
Те двое, которых придется упомянуть, чтобы рассказать три маленькие истории (потому что важно, кто из них двоих повествует), были друзьями юности; назовем их Аодин и Адва. Юношеская дружба кажется тем удивительнее, чем старше мы сами. Ведь с годами люди меняются не только с ног до головы, но и вглубь – вплоть до сердца, а вот отношение их друг к другу почему-то остается прежним и меняется так же мало, как чувство любого человека к тем разным людям, которых он по очереди на протяжении многих лет именует своим "я". Дело вовсе не в том, может ли он так же воспринимать мир, как тот светловолосый малыш с большой головой, которого запечатлела когда-то фотография; в сущности, вряд ли можно сказать, что он любит это маленькое глупое чучело собственного "я". Вот так же и с лучшими друзьями: не то чтобы ты был ими доволен или полностью согласен с ними; мало того, бывает, что друзья терпеть не могут друг друга. В известном смысле такая дружба самая глубокая и самая хорошая, в ней в чистом виде содержится стихия непостижимого.
В юности и Аодин, и Адва были абсолютно далеки от религии. Хотя оба они воспитывались в заведении, гордившемся тем, что религиозным принципам в нем отводилось должное место, воспитанники считали делом чести ни во что их не ставить. Например, церковь при этом заведении была по-настоящему большой и красивой, с каменной колокольней, и предназначалась исключительно для этой школы. Но во время службы (сюда никогда не проникал никто из посторонних) ученики собирались компаниями и играли в карты, спрятавшись за исповедальней, или курили сигареты на лестнице, ведущей к органу, а то и скрывались на колокольне, где под остроконечной крышей, словно тарелочка подсвечника, пролегал каменный балкон. На перилах балкона на головокружительной высоте выделывались всякие трюки, которые и не столь отягощенным грехами мальчишкам могли стоить жизни. (А в это время в самой церкви немногие другие воспитанники то опускались на колени, то поднимались, как того требуют церковные обряды).
Один из вызовов Богу состоял в том, чтобы, медленно напрягая мускулы, сделать на выступе балкона стойку на руках и, покачиваясь, постоять так, вверх ногами, глядя вниз. Каждый, кто проделывал этот акробатический трюк на земле, наверное, знает, какая нужна вера в себя, отвага и удачливость, чтобы повторить его на башенной высоте на полоске камня в ширину ступни. Надо сказать, что многие ловкие и удалые мальчишки не отваживались на это, хотя на земле умели даже разгуливать на руках. Аодин, например, на это не решался. Адва же как раз и изобрел в детстве это испытание силы духа, что может, кстати, послужить неплохой рекомендацией ему, как рассказчику этой истории. Трудно было найти мальчика с таким телосложением, как у него. Его тело было мускулистым не от спортивных занятий, как у других; казалось, он весь сплошь состоял из мускулов – без каких-либо усилий с его стороны, просто от природы. У него была продолговатая, довольно маленькая голова, в его бархатных глазах вспыхивали приглушенные молнии, а зубы скорее заставляли думать об оскале преследующего жертву зверя, чем о мистической кротости.
Позднее, будучи студентами, оба друга увлеклись материалистическим истолкованием жизни, которое, не прибегая к помощи души или Бога, трактует человека как физиологическую или экономическую машину, чем он, наверное, действительно и является. Но не это было для них главным, потому что прелесть такой философии заключается не в ее истинности, а в ее демоническом, пессимистическом, устрашающе-интеллектуальном характере. Тогда их взаимоотношения были уже юношеской дружбой. Адва изучал лесное хозяйство и поговаривал о дальних поездках в Россию или Азию в качестве инженера-лесовода, как только закончит учение. А его друг избрал себе более солидную мечту по сравнению с этой юношеской: он тем временем проникся интересом к нарастающему рабочему движению. Когда они снова встретились незадолго до войны, оказалось, что Адва уже побывал в России. О своих тамошних перипетиях рассказывал он мало, сейчас работал в конторе какого-то большого общества, и создавалось впечатление, что в прошлом у него были крупные неудачи, хотя житейские его дела обстояли довольно сносно. А друг его юности из классового борца превратился в издателя газеты, которая много писала о социальном согласии и принадлежала одному биржевику. С тех пор, взаимно презирая друг друга, они нерасторжимо были связаны между собой. Но судьба их разлучила снова, а когда еще раз свела на короткое время, Адва и рассказал нижеследующие истории – так, словно вытряхивал перед другом мешок с грузом воспоминаний, чтобы потом пойти с пустым мешком дальше. При таких обстоятельствах неважно, что ему возражал Аодин, и их беседу можно передать как монолог. Важнее точно описать, как выглядел Адва в тот момент, потому что непосредственное впечатление от этого немаловажно для понимания его слов. Но описать его вид трудно. Можно сказать, что он напоминал сильный, упругий, тонкий хлыст, прислоненный к стене и упирающийся в свой мягкий конец. В таком наполовину прямом, наполовину согнутом положении он, казалось, чувствовал себя нормально.
– К самым удивительным местам в мире, – начал Адва, – относятся те берлинские дворы, где два, три или четыре дома показывают друг другу свой задний фасад, а внутри за их стенами в четырехугольных дырах сидят и поют кухарки. По виду медно-красной посуды на полках угадывается, как она может дребезжать. А далеко внизу кто-то громко бранит какую-нибудь кухарку или тяжело ступают по гулкой мостовой деревянные башмаки. Взадвперед. Тяжело. Беспокойно. Бессмысленно. Беспрестанно. Так или нет?
Вот сюда-то и выходят окна кухонь и спален – в тесном соседстве друг с другом, как любовь и пищеварение в человеческом теле. Этажами громоздятся одно над другим супружеские ложа, потому что спальни в доме расположены одинаково, и стена с окнами, стена ванной, простенок для шкафа определяют место постели с точностью почти до полуметра. Совсем так же этажами нагромождены друг на друга столовые, белые кафельные ванные и балконы с красными абажурами. Любовь, сон, рождение, пищеварение, неожиданные встречи, полные забот и общения ночи наслаиваются в этих домах друг на друга, как стопки булочек в закусочной-автомате. Личная судьба в таких квартирах, где живет среднее сословие, предначертана уже при их заселении. Ты ведь не станешь отрицать, что человеческая свобода заключается главным образом в том, где и когда люди делают то или другое; делают же они почти всегда одно и то же. Поэтому есть свой дьявольский смысл в том, что эта схема дается в горизонтальной проекции, всегда одинаковой. Я однажды залез на шкаф только для того, чтобы воспользоваться вертикалью, и могу сказать, что неприятный разговор, который мне пришлось вести оттуда, прозвучал тогда совсем по-другому.