Текст книги "Что слышно насчет войны?"
Автор книги: Робер Бобер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 9 страниц)
Спасибо, господин комиссар!
Есть вещи, от которых никуда не деться.
Вот, скажем, налили вы себе горячего чая и вдруг опрокинули стакан на стол – ну, можно подумать, что вы просто неловкий. А теперь представьте себе, что этот самый стакан чая, почти кипяток, вы опрокинули не на стол, а себе на штаны – тогда уж, ничего не попишешь, вы шлимазл. [23]23
Неудачник ( идиш).
[Закрыть]
Так вот я – шлимазл. И знаю это точно, с того самого дня, как первый раз зашел в пошивочное ателье. Точнее говоря, не просто зашел, а устроился на работу. Меня сразу приняли младшим мотористом и усадили за машинку – «Зингер 31-К 15». Младший моторист занимается подкладками: соединяет спинку и рукава, делает изнанку воротника и внутренние карманы. А уж мастер собирает всю вещь. Потому ему и платят поштучно, а младшему мотористу положено недельное жалованье.
В ателье учишься не только шитью, но и тому, как выгадывать время. Когда, например, работаешь с подкладками, то сначала отстрачиваешь все рукава, потом все спинки, а уж потом соединяешь передние части с задними. Или еще такая штука: готовые парные рукава скрепляют вместе двумя стежками, так удобнее и время опять-таки экономится.
И вот в понедельник после первой зарплаты я, чтобы не терять время на лишние движения, придумал вешать подкладочные рукава на лампу, которая висит прямо над моей машинкой. Когда вечером зажгли свет, я как-то не обратил внимания, что освещение не такое яркое, как обычно, и спокойно продолжал работать.
Вдруг в ателье и особенно у меня над головой сильно посветлело. Я посмотрел наверх – подумал, что это перепад напряжения, а оказалось, металлический абажур на лампе накалился, прожег ткань рукава, и в образовавшиеся дырки пробился свет. Я быстро посмотрел на хозяина – он как будто и не заметил вспышки. Переждал минутку, а потом сказал: «Жозеф, сиз мир финстер фар ди ойгн». [24]24
У меня в глазах потемнело ( идиш). ( Примеч. автора.)
[Закрыть]Я не знал, что ответить, и он прибавил: «Ну, что? Думаешь, раз сжег подкладку, тебя сразу выгонят вон? Все, брат, учатся на ошибках. Как в жизни. Такой глупости ты больше не сделаешь. Но, мне на горе, сделаешь другие».
Он был прав.
В конце недели машинку надо чистить, особенно внутри, вокруг челнока, – там накапливается особенно много пыли от ткани. Для этого откидывают верх и сзади подкладывают под него деревяшку для упора.
Почему в тот раз, когда я собрался, как положено, все почистить и откинул корпус, этой деревяшки не оказалось на месте? Не знаю, да и некогда было выяснять. Тяжелая машина опрокинулась и, прежде чем я успел ее подхватить, грохнулась со стола на пол.
Хозяин и эту оплошность встретил молчанием. Но молчал подольше, чем в первый раз, потому что достать другой «Зингер» не так просто, как другой кусок подкладочной ткани.
А я опять замер от страха и ждал, кто первый упадет в обморок, он или я. Наконец, он открыл рот, чтобы что-то сказать, но тут кто-то забарабанил в дверь.
– Это антисемит снизу, – сказал хозяин.
Антисемитом он прозвал нижнего жильца, услышав однажды, как тот говорил, что «раньше» в доме было спокойнее.
Антисемит меня спас – хозяин сорвал злость на нем.
На сдельной оплате можно больше заработать, поэтому во второе ателье я пришел наниматься не помощником, а квалифицированным мотористом. Но тамошний хозяин в первый же вечер, как посмотрел на мою работу, так и решил: «Ладно, ты все сшиваешь, но воротник и рукава оставляешь мне». Потом установил мне тариф, и несколько недель все шло нормально. Но как-то раз мсье Зейдман – так звали моего хозяина – надел готовое пальто на манекен, покашлял и, не повышая голоса, сказал мне:
– Знаешь, Жозеф, женщины даже в разгар сезона всегда застегивают пуговицы на одну и ту же сторону.
Я не понял, а когда подошел к манекену, увидел, что прорезал все три обтачные петли не на той стороне.
– А исправить можно? – ляпнул я.
Хозяин не ответил, только глянул на меня. Вот тогда я и заметил, что хозяева ателье, вместо того чтобы ругать меня за оплошности, просто молчат. И не потому, что не знают, что сказать, – молчат, да и все.
Вот и мсье Зейдман молчал, так что продолжать разговор не имело смысла. Мне-то, впрочем, казалось, что я прорезал петли там, где они были намечены.
Пришлось идти к поставщику за новым купоном для переда, но я все же не понял, как так получилось. Ответ пришел сам собой. Тут надо кое-что пояснить.
Когда кроят детали одежды, закройщик намечает мелом места вытачек, карманов и петель. А детали складывает стопкой. И меловые линии с одной детали могут отпечататься на другой. К сожалению, я понял это только тогда, когда по этой самой причине проделал карман на спине.
Я представил себя на месте мсье Зейдмана – это было нетрудно – и, поскольку совесть не позволяла мне рассчитывать и дальше на его молчание, я решил искать место гладильщика. И уж в таком качестве, благодаря стараниям мадам Сары, попал в ателье мсье Альбера.
Что было потом, пока не вернулся Леон, вы уже знаете. «Надо смотреть правде в глаза», – сказал мне мсье Альбер во время нашего разговора на кухне. Припомнив свои успехи в разных ателье, я согласился с ним и уступил Леону его прежнее место.
Тогда же я понял еще кое-что, в чем со временем убедился окончательно: когда наступает мертвый сезон, то из всех, кто занят в пошиве женской одежды, я узнаю об этом самым первым, на своей шкуре.
Все эти истории я вам рассказываю только для того, чтобы предварить другую – ту, которую с самого начала собирался рассказать. Они как будто бы и не имеют к ней никакого отношения, но на самом деле очень даже с нею связаны. Вот послушайте.
Все началось с одного заветного желания. Точнее, с сознательного выбора, в котором оно выразилось, то есть с того, что, уезжая из Польши, мои родители выбрали своей второй родиной Францию. Выполняя это их желание, я и отправился в один прекрасный день в полицейское управление Восемнадцатого округа города Парижа (того, где я живу), чтобы теперь, после войны, подать запрос на получение французского гражданства. Будь оно у моих родителей, возможно, 16 июля 1942 года их не схватила бы вишистская полиция.
Мой запрос принял комиссар, который сам прежде служил в этой полиции, принял и сказал:
– Будьте уверены, я сделаю все возможное, чтобы вы получили отказ.
Итак, на дворе 1946 год, и комиссар полиции Восемнадцатого округа, тот самый, кто четыре года назад на улице Маркаде арестовывал моих родителей, говорит мне: «Будьте уверены, я сделаю все возможное, чтобы вы получили отказ».
Я даже не сразу понял, что он такое сказал, стою, смотрю на него, а он уже занялся следующим посетителем. Смотрю и думаю: ну и что, собственно, изменилось, раз он все так же сидит на своем месте, за столом полицейского комиссара Восемнадцатого округа?
И я заговорил с ним – мысленно, конечно. Надо же что-то понять, даже если понять невозможно. Послушайте, господин комиссар, послушайте, что я вам скажу. Это ведь вы, господин комиссар, арестовали моих родителей. Помните, это было утром 16 июля 1942 года? Конечно, помните. Как и обо всех, кого в то утро схватили и отправили в битком набитых автобусах на Вель д'Ив. Но вы не знаете, что мне удалось улизнуть перед самым входом на стадион. И я убежал. Четырнадцатилетние мальчишки бегают быстро. Особенно когда бегут без оглядки – ведь если б я оглянулся, чтобы в последний раз посмотреть на маму с папой, то у меня бы ноги отнялись. Они тоже, я точно знаю, на меня не смотрели, чтобы не привлекать внимания конвоиров. Это и есть настоящее мужество, господин комиссар, не смотреть, как убегает твой сын, чтобы он мог спастись.
Я бежал, не останавливаясь, пока не прибежал обратно, в тот самый Восемнадцатый округ, где вы были и остаетесь до сих пор комиссаром полиции.
Я говорю с вами и шаг за шагом подхожу к выходу, а вы меня не слышите. Выпустят меня или задержат? Нет, ничего. Никто меня не замечает. У каждого свое дело к комиссару. Ну а полицейский у дверей пропустит? Смешно: я машинально посмотрел на левую сторону груди. Улыбаюсь и выхожу. Прогресс налицо: французская полиция теперь свободно выпускает евреев из участка на улицу. Чем же ты недоволен? Вышел, стоишь на тротуаре. Если захочешь, можешь пойти попить лимонаду в кафе на той стороне площади. Посещать кафе евреям и собакам больше не запрещается.
Но я не пошел в кафе и не стал пить лимонад. Вместо этого я вернулся назад и снова встал в очередь. Я должен, должен поговорить с вами, господин комиссар. Я должен вам сказать, что благодаря вам я сам удостоверился в своей личности. Вольно или невольно, но я определился, а помогло мне в этом ваше старание не допустить, чтобы я получил гражданство. Но зарубите себе на носу: это все, чем вы можете мне навредить, и, нравится вам это или нет, а я волен опять спокойно выйти из участка. Захочу и выйду, свободный человек без всякого гражданства, и вы мне не помешаете, можете сколько угодно удивленно смотреть мне вслед и думать, что угодно, это не имеет никакого значения. Но прежде чем уйти, я должен кое-что сообщить вам. Я хочу, чтоб вы знали о моем решении. Ведь это из-за вас меня вдруг охватило страстное желание писать. Да, господин комиссар, я буду писать и стану писателем. Французским писателем. Наберусь терпения. Буду прилежно учиться, сколько понадобится, но стану! Мне, конечно, еще долго придется заниматься чем попало, например торговать по воскресеньям на рынке в Кремлен-Бисетре одеждой, которую шил не я, а другие, те, кто умеет. Придется и дальше давать уроки, чтобы жить, но я буду писать. Хотя бы затем, чтобы сказать, какой это позор, что вы по-прежнему комиссар полиции, и чтоб вы знали: вам не удалось всех уничтожить, потому что вот он я – стою перед вами живой и собираюсь стать писателем.
Снова подошла моя очередь. Да, господин комиссар, это опять я. Вы смотрите с недоумением. Да-да, не беспокойтесь, вы все сказали предельно ясно. Но это ничего не значит. Можете повторить мне то, что я и так запомнил наизусть, но все же почему-то вернулся выслушать еще раз: «Будьте уверены, я сделаю все возможное, чтобы вы получили отказ».
Только вы ошибаетесь, господин комиссар. Я пришел не за тем, чтобы о чем-то вас просить. Вас я ни о чем просить не стану, потому что теперь знаю: то, что вы сделали со мной, как и все, что вы творили, делалось не просто потому, что вам так приказали. Нет, вы это делали, потому что я вам не нравлюсь. Не нравится мое имя и я сам. Так вот, я вернулся для того, чтобы сказать: «Спасибо, господин комиссар».
Präzisions-Uhren-Fabrik [25]25
Фабрика точных часов ( нем.). ( Примеч. автора.)
[Закрыть]
Перед сном дети – все лет шести-семи – показывали мне фотографии. Маленькие любительские карточки, которые они молча протягивали, с нетерпением дожидаясь, когда до них дойдет очередь.
Чаще всего на фотографиях были изображены стоящий господин и сидящая дама, которая улыбалась и держала на руках маленького ребенка. На обратной стороне – дата, иногда имя и название места.
Это был мой первый день в детском доме, куда я приехал работать воспитателем. «Вот увидишь, Жозеф, – говорил мне Рафаэль, – это настоящий замок, там огромный парк со статуями и фонтанами, высокая башня, с которой видно Сену на несколько километров вверх и вниз по течению, только туда не разрешается залезать в одиночку. – Он вручил мне письмо для своего друга Жоржа и добавил: – И еще там все на „ты“».
В поместье жили сто двадцать пять детей, чьих родителей угнали в лагеря. Встретила меня Мирей, одна из вожатых. Я сразу заметил: тут что-то произошло, такой у всех был встревоженный вид, особенно у Любы, директора. В тот же вечер я должен был сам укладывать пятерых мальчишек из круглой спальни, и Мирей предложила мне днем побыть с ней – она работала с малышами, – чтобы мы поближе познакомились.
Перед полдником я старательно намазывал куски хлеба джемом, который выковыривал столовой ложкой из жестянки (получалось не так уж и плохо), и тут пришла Мирей и сказала, что нашелся мальчик, который убежал утром, как раз перед моим приездом, такое, сказала она, случается нередко, убегают обычно одни и те же дети.
Напоследок я подошел к Давиду и сел на край его кровати. Он не показывал мне фотографии, но, когда остальные улеглись по постелям, я увидел, что он тоже протягивает руку. А в ней зажата цепочка, на которой покачиваются массивные карманные часы.
– Твои? – спросил я, показывая на часы. – Можно посмотреть?
Давид не ответил. Он все так же держал часы на весу, но крепенький кулачок сжался еще сильнее – как будто мальчик хотел что-то показать мне и в то же время сохранить это в тайне.
Я не сразу сообразил, как поступить. А потом нагнулся, опершись на край кровати, и приставил ухо к часам. Соседи Давида замерли и не сводили с меня глаз.
– Отлично идут, – сказал я, немножко послушав.
Давид слабо улыбнулся.
Осмелев, я спросил, можно ли мне прочитать, что написано на циферблате. Давид не убирал руку, и я прочел:
GLASHÜTTER
Prä zisions-Uhren-Fabrik
– А красивые какие! – похвалил я.
Еще одна бледная улыбка.
Мне было и приятно, и неловко, словно я прикасался к чему-то самому сокровенному. Поэтому я очень коротко рассказал, что мы будем делать завтра, и встал. Пожелал всем пятерым спокойной ночи и выключил свет.
Но не успел сделать и шагу, как услышал звук падения. Я снова включил свет и увидел, что Давид неподвижно лежит на полу около кровати. Остальные явно чего-то от меня ждали.
– Что с тобой? Как ты упал? – спросил я.
– Когда темно, не видно кровати, вот я и падаю, – очень серьезно ответил Давид.
Если б не эта странная серьезность, я бы, наверное, рассмеялся. А так просто помог Давиду снова забраться в постель. Максим, его сосед, сказал, что надо «оставить маленький свет», и показал на висевшую прямо над дверью лампочку. Я опять подоткнул Давиду одеяло и погасил люстру, оставив «маленький свет». Снова пожелал детям спокойной ночи и спустился в столовую.
Внизу, в большом вестибюле, висела стенгазета. Я остановился перед ней. Там было много рисунков: дети водят хоровод, бойцы Сопротивления взрывают поезд, расстрел подпольщика. Были, конечно, и заметки, и отдельные фразы, ответы на один вопрос, с подписями:
«Узники – это песни»
(Лилиана, семь лет).
«Узники – это те, кто вернется назад»
(Жанина, семь лет).
Еще было письмо десятилетнего Марселя маме: «Пишу тебе издалека и надеюсь, ты будешь рада прочесть это письмо, когда вернешься. Я никогда не забуду день, когда тебя забрала полиция. Фернанда была в деревне, а мы с Мишелем – у мадам Жанетты. Тетя пошла предупредить тебя, но опоздала – тебя уже увели. Потом я жил в деревне, в Сарте, пас коров и белую козочку, мне там было хорошо, и я все время думал о тебе. Целую тебя и очень хочу поскорее поцеловать не в письме, а по-настоящему».
В углу, в глубине зала, устроились вокруг стола несколько вожатых – видно, присели отдохнуть. Ну да, Мирей же говорила:
– У нас такая традиция. Вечером, когда уложим детей, собираемся здесь. Ужинаем, болтаем, надо же иногда немножко дух перевести!
Мирей не было – она еще укладывала своих подопечных. Денек выдался трудный. Я вышел в парк, прогулялся немного, потом сел на ступеньку крыльца. А скоро почувствовал, что рядом кто-то есть.
– Можно мне тоже тут посидеть?
Это Люба.
Она опустилась на ступеньку рядом со мной. Какое-то время мы сидели молча. И вдруг она заговорила про Мориса, маленького беглеца, которого сегодня поймали.
– Часто он убегает?
– Он не убегает. Просто ищет что-то такое, чего ему не хватает здесь. А когда нагуляется, приходит назад или делает так, чтобы его нашли где-нибудь неподалеку.
– И ты его не ругаешь?
– Нет.
– И не боишься?
– Боюсь. Меня так и трясет каждый раз, когда он пропадает.
Мы опять помолчали. Потом Люба спросила, как прошел первый вечер с детьми. Я рассказал про фотографии, про часы Давида, про то, как он упал, и про маленький свет.
– Ох, надо было вас предупредить!
И Люба рассказала мне об этих ребятах:
– Многих детей я знаю еще по Мажелье. Это детский дом в Крёзе, его открыло ОЗЕ [26]26
ОЗЕ – Общество здравоохранения евреев, основанное в 1912 г. в Санкт-Петербурге, имело много отделений в Европе и по всему миру. В 1923 г. в Берлине был образован Всемирный союз ОЗЕ под председательством Альберта Эйнштейна, в 1933-м Центр ОЗЕ перебрался в Париж. Во Франции эта организация занималась в основном помощью детям – сначала беженцам из Германии и Австрии, затем и детям французских евреев, в 1942 г. перешла на нелегальное положение. За время войны французское ОЗЕ спасло около пяти тысяч детей. После войны в детских домах ОЗЕ воспитывалось две тысячи еврейских детей-сирот, в том числе дети из лагеря смерти Бухенвальд.
[Закрыть]в начале войны. Туда поместили тех, кого после долгих мытарств удалось вырвать из лагерей Гюр и Ривсальт. [27]27
Французские лагеря для интернированных лиц, где держали евреев перед отправкой в лагеря смерти.
[Закрыть]Главным образом из Гюра. Французские власти согнали туда тысячи беженцев якобы для того, чтобы держать их под надзором. Сначала это были испанские республиканцы, потом евреи. Очень много евреев, которых выгнали из Германии. Большинство прибыли из Бадена и Пфальца, и всех их как иностранцев объявили подозрительными. Подозрительными и опасными, хотя среди них было много стариков и детей, и все они – жертвы нацизма. Условия жизни в лагерях были ужасные, поэтому родители охотно соглашались отдать нам детей, если представлялась такая возможность. В августе сорок второго людей начали увозить из Гюра. И последним из попавших к нам детей родители давали с собой какие-нибудь ценные или памятные вещи, вроде фотографий, которые тебе показывали. Это очень важно, Жозеф. Значит, они почувствовали к тебе доверие. И ты не должен обмануть его. Я видела, как отец Давида давал ему эти часы. Он сел на землю, посадил сына – тот был совсем еще крошка – себе на колени и крепко обнял, как будто хотел его защитить. Не знаю, что он ему говорил, но видела, как он достал из кармана часы, обхватил ручку мальчика и, держа его пальцы в своих, осторожно завел пружину. А потом поднес часы к его уху. Давид улыбнулся… – Люба осеклась, но через минуту продолжила: – Отец вложил часы в кулачок Давида, а цепочку закрепил у него на запястье. С тех пор Давид каждый вечер заводит их, как его научил папа.
История Давида не дает мне покоя, я даже попытался записать все, что рассказала в тот вечер Люба, чтобы уж точно никогда не забыть.
Эта история все время бередит мне душу, потому что каждый вечер, перед тем как я выхожу из спальни, оставив на ночь маленький свет, Давид дает мне послушать, как тикают его часы. Я старательно слушаю и каждый раз восхищаюсь: как хорошо идут!
Запись я сделал от лица Любы. Наверное, я передал ее рассказ другими словами и, может быть, нарушил последовательность событий, но суть, я уверен, не исказил.
«Последний раз Давид видел своих родителей, когда ему было три года. Трудно сказать, помнит ли он их лица. Подарить ему часы было счастливой мыслью. Мерное тиканье, стрелки, движущиеся по циферблату, – словно частичка их самих, которую они передали сыну и которая продолжает жить в нем. Они научили его поддерживать эту жизнь. И Давид каждый вечер неукоснительно пополняет в часах запас жизненных сил – так, как показал отец. А каждое утро первым делом подносит часы к уху. Главное не то, что они показывают точное время, а то, что идут, не останавливаясь. Не знаю, как Давид, который тогда еще не умел считать, запомнил, сколько раз нужно повернуть колесико, чтобы завести их. Он и теперь еще очень мал, но чувствует ответственность, пусть смутно и не очень понимая смысл самого этого слова. У него нет фотокарточки родителей, но ее заменяют часы, которые он так бережно хранит».
Прошло несколько дней, а мне все не удавалось окончательно обработать рассказ Любы, поэтому я сделал что-то вроде конспекта на будущее, записал самые главные слова:
память о прошлом, веха,
непрерывность,
живая надежда,
связь,
продолжение,
прикосновение,
верность,
упорство,
утешать, обнадеживать, ободрять, поддерживать.
Позже мне вспомнилось еще кое-что из того, что говорила Люба, я записал и это:
«У детей есть такая игра – слушать, как бьется сердце друг у друга. И Давид по утрам будто слушает биение сердца своих родителей. Он понял, что оставил родителей в опасности и что сердце у них не может биться так же ровно, как у него, а потому очень важно следить, чтобы часы исправно шли. Отвечать за жизнь двух самых близких людей – тяжелая ноша для малыша. Вот почему у него такая печальная улыбка. Страшно подумать, что с ним произойдет, если часы вдруг остановятся или потеряются. Я очень за него боюсь. И все-таки, я считаю, что, несмотря на тяжкий груз ответственности, эти часы – большое счастье для Давида. Его улыбающееся, пусть и грустное, личико, когда он слушает часы, для меня воплощение счастья, хотя оно, я знаю, хрупко и ненадежно».
Мы с Любой еще долго сидели на крыльце. Говорила больше она, я лишь изредка задавал вопросы.
– Дети, – сказала Люба, – особенно маленькие – беззаботные и любознательные существа.
Им достаточно увидеть божью коровку с пятнышками на спине, высоко подпрыгнувшего кузнечика, муравья, который тащит травинку, и они счастливы. Но многие из наших ребят потеряли этот интерес ко всему на свете. Вот мы и должны им его вернуть.
Я спросил, не ожесточился ли Давид.
– Нет, потому что еще не знает, что такое гнев. Ему больно, и все.
Нет, не могу я написать рассказ про Давида. Все еще не могу. Пока записываю, что запомнил и что понял, а понял далеко не все. (Хотя Люба сказала: «Ты очень скоро все поймешь, Жозеф!») Напишу потом, когда найду точные слова. Может, когда-нибудь они сами лягут на бумагу. А может, и нет.
В тот вечер я поступил, как посоветовала Люба. Вернулся в круглую спальню. Лампу в коридоре зажигать не стал – шел на маленький свет, который горел над головами пятерых мальчишек. Я подошел к кровати Давида и нагнулся над ним. Он засунул правую руку под подушку – так ему было спокойнее ночью. А по щекам тянулись мокрые следы от слез.