355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Робер Бобер » Что слышно насчет войны? » Текст книги (страница 6)
Что слышно насчет войны?
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 22:49

Текст книги "Что слышно насчет войны?"


Автор книги: Робер Бобер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 9 страниц)

Как долго длится счастье

Если кому-то плохо, надо дать ему выговориться. Иной раз, бывает, возьмешь его за руку. А то и обнимешь. Но есть люди, которым это противопоказано: ты их просто слушаешь, а они воображают невесть что. И заходят слишком далеко, считая, что ты начал первым.

Как Лея.

В тот день Альбер, как обычно по пятницам, отправился за фурнитурой к Вассерману. Начинался мертвый сезон, поэтому мадам Андре и других отделочниц на работе не было. Леона тоже. А Морис часа в четыре ушел. Лея принесла мне стакан чая и села на место мадам Андре. Я выпил и поставил стакан на отделочный столик. А Лея его обхватила, будто грела о него руки.

Похоже, она пришла не просто так. Ей явно хотелось поговорить. В последнее время у них с Альбером, по-моему, что-то не ладилось.

Разговор был душевный, и я немножечко увлекся.

Уже не первый раз Лея приносила мне чай, садилась на место мадам Андре и мы с ней болтали. Но никогда раньше она не говорила так много о нас двоих. О себе и обо мне. Особенно о себе. У нее округлые руки и плечи, и вообще она красавица. А какие большие темные глаза!

– Вы всегда говорите мне что-нибудь хорошее! Мне это очень приятно.

– Мне тоже, Лея. Вот потому-то не стоило ничего говорить.

– Нет, Шарль, вы не правы. Вы мудрый, спокойный человек. И мне с вами спокойно.

– Я такой, когда разговариваю с вами. А в другое время могу еще как разозлиться!

– Да, правда… И все-таки мне ни с кем не бывает так легко, как с вами.

– Лея, послушайте, здесь, в ателье, мне очень хорошо. И знаете, кому я этим обязан? Альберу! Когда ни для кого нет работы, для меня все-таки что-то находится. А когда он уходит по делам, то просит вас, я же знаю, побыть со мной, чтобы мне не было одиноко, настолько он вам доверяет и мне тоже. Поэтому у нас и начались эти разговоры. Альбер хочет подбодрить меня, помочь мне жить, хоть никогда этого не скажет. Не знаю, как вам объяснить…

– Мне он тоже никогда не скажет ничего хорошего. А я его жена. Неужели трудно сказать жене, что любишь ее? Мне это так нужно!

– Да разве об этом скажешь?

– Некоторые говорят.

– И это для вас так важно?

– Это приятно слышать.

Наверно, приятно, раз вы говорите. Но поймите, Лея, не может быть двух Альберов. Альбер только один. Такой, как есть. Я даже думаю, он потому и не умеет много говорить, что много делает. Помните, в прошлом году к нам пришел на место Леона тот молоденький паренек, Жозеф? Альбер каждый вечер по часу стоял с утюгом и переделывал его работу. А Жозеф ничего и не знал. Ему никто не сказал. Ни Альбер, ни мы. И, что бы вы ни думали, это важнее, чем если б Альбер ему рассказывал, как он его любит.

Мы помолчали. С тех пор как Лея стала приносить мне чай, нам уже случалось сидеть вот так, молча. И мы оба знали, что разговор в это время продолжается, только немой. Поэтому вслух он иногда возобновлялся уже с другого места. В том, что Лея приходила немножко со мной поболтать, не было ничего такого, и мне это действительно было приятно. Но то, что говорилось молча… В такие мысли лучше не вдаваться. Вот только они редко уходят сами собой.

Я попытался взяться за работу и застрочил на машинке. А Лея заговорила снова:

– Я не могу прожить всю жизнь, так и не зная, любит или нет меня мой муж. Да Альбер меня и не любит, он любит семью.

– Это одно и то же.

– Нет. Вовсе не одно и то же.

– И да, и нет. Пока не родились дети, у Альбера были только вы. Не знаю, признавался ли он вам тогда в любви, но, чтоб любить, ему не нужны были слова, а вам незачем было спрашивать, и все шло прекрасно. Но вот появились Бетти и Рафаэль, теперь Альбер любит не только вас, но и их, и тут вас стали мучить сомнения. Вам понадобилось, чтоб он красивыми словами подтвердил свою любовь. Он, говорите вы, любит семью. Что ж, это правда. Да, он любит свою семью. Но если в его жизни не будет вас, не будет и семьи! От нее останутся жалкие обломки.

– Вы хотите сказать, что Альбер – хороший семьянин? Я знаю. И хороший отец. Никто не сомневается. Он делает все, что должен, это верно. Но не более того. А мне этого не хватает. Поймите, Шарль, мне надоело быть только заботливой женой и матерью. Я больше не хочу, чтобы муж относился ко мне только как к благонравной жене, которая добросовестно выполняет свой долг.

– А вы сами?

– Что я?

– Как вы относитесь к Альберу?

– Я ведь уже сказала, что не чувствую себя с ним счастливой. А без этого не могу любить. Раньше, еще до свадьбы, я, кажется, бывала счастлива с Альбером. Иногда он обнимал и целовал меня на улице, но я тогда сама не хотела – как-то стыдно на людях. И еще он делал мне подарки. Пусть небольшие – откуда ж у него деньги! А однажды написал своей матери в Польшу, чтобы она купила для меня большой платок с яркими цветами по черному фону – такие делают только там. Этот платок – чуть ли не последнее, что мы оттуда получили, уже перед самой войной. А когда война кончилась, я подарила его женщине, которая прятала нас с Бетти в деревне. Теперь мне даже жалко, наверно, не надо было… ведь мне был так дорог этот подарок. Теперь Альбер мне больше ничего не дарит. Говорит, чтобы я пошла и сама себе купила, что хочу. «Я достаточно зарабатываю, чтобы ты могла покупать себе все, что тебе нравится».

– И вы покупаете?

– Иногда. Только не уверена, что он замечает.

Я знал, что Лея поняла, что я понял, чт оона хочет мне сказать, поэтому пора заканчивать разговор. Только не знал как. Боялся ее обидеть и продолжал тупо строчить на машинке. Но Лея не унималась.

– Во время войны, – сказала она, – мне в голову не приходило выяснять, любит меня Альбер или не любит. Мы были в разлуке, и я все время за него тревожилась. Теперь он рядом, но мне кажется, что он от меня отдаляется. Я для него как будто и не существую. И я ужасно одинока. Не так, как вы, конечно, у меня есть муж, но все равно я одна. А больше всего я боюсь, что скоро постарею и у меня уже не будет сил бороться за свое счастье. Отказаться от счастья… Как подумаю, так делается страшно, ведь это конец всему. Вот этот страх, наверно, и толкает меня на то, что вы считаете безумием.

Очень скоро у меня застучало в висках, потому что Лея все-таки высказала все, что хотела. Не знаю уж, как так получилось. Она опять сказала, что ей со мной хорошо. До того хорошо, что она уверена: я сделаю ее счастливой… Лея еще много всего говорила, но я уже плохо понимал, потому что думал об одном: надо протереть очки, я ничего не вижу! В голову лезло сто вопросов сразу. Неужели Лея и правда так несчастлива в браке? Как можно быть несчастной, когда у тебя есть муж и дети? Это же нелепо! И как это она собирается жить со мной? И почему со мной? Или ей просто так меня жалко, что она из жалости готова разрушить свою семью? Это тоже нелепость. Начать жизнь сначала. Что значит сначала? Начать сначала жизнь, которая давно идет? Зачем ей нужна другая жизнь, чего не хватает в этой?

– Что с вами, Лея? Вы это из жалости? Знаете, что я откажусь, из-за Альбера, и хотите меня утешить? Думаете, мне будет приятно, что молодая женщина ради меня готова все бросить, пожертвовать своей семьей и начать со мной жизнь сначала. Так? И это, по-вашему, хорошо? Нет, Лея, это вы плохо придумали.

– Разве похоже, что я говорю из жалости? Конечно, вы столько выстрадали, и это объясняет ваши вспышки и вашу манеру долго молчать, которая меня так тяготит…

– Не надо все всегда оправдывать страданием! Если человек страдал, это не значит, что ему все можно. А другим? Что, у Альбера нет права на счастье?

– Я говорю о себе, Шарль. О том, что я чувствую. По воскресеньям в мастерской никого нет, но, когда я через нее прохожу, всегда смотрю на вашу машинку, и у меня сильнее бьется сердце. Так я и поняла, что не могу без вас. Вечером, когда дети уложены, мы с Альбером обычно сидим одни, сидим и молчим. Тогда я тоже думаю о вас. Альбер – не знаю, но, может быть, он тоже думает о ком-нибудь другом.

– Вам бы этого хотелось?

– Нет! Вовсе нет. Я, как ни глупо, все еще ревную. Иногда перед сном, когда я мою посуду… мне так неловко говорить об этом с вами…

Я не стал допытываться, но радовался, что она теперь заговорила об Альбере. Есть вещи, которые легче сказать, не глядя в глаза собеседнику, поэтому я встал и накинул жакет на манекен – будто бы проверить, хорошо ли посажен рукав. И Лея все-таки решилась – видно, молчать ей было еще труднее:

– Ну, иногда, когда я вечером мою посуду, Альбер вдруг подойдет ко мне сзади и обнимет. Но я тогда говорю, что дети еще не спят – ведь я не знаю, обо мне он в это время думает или нет.

– О вас, Лея, о вас и ни о ком другом.

– Почему вы так уверены?

– Потому что знаю.

Я снова сел, но жакет оставил на манекене. То, что я собирался сказать Лее, между делом не скажешь, так что шить я уже не мог.

– Вот что, Лея. Я совсем не такой, как вы воображаете. Просто я все время тут, рядом, под рукой, вот вы и напридумали про меня невесть что. Но я не тот человек, о котором вы мечтаете, и я даже не знаю, каким он должен быть. Может, его вообще нет на свете, а если есть, то это уж скорее тот, кто сейчас отправился за фурнитурой к Вассерману. Во всяком случае, не я. Что вы хотите сделать, Лея? Отнять у Бетти и Рафаэля отца? А у Альбера детей? Посмотрите на него, когда они приходят из школы. Посмотрите как следует. Он так и светится самым настоящим счастьем. А счастье надо беречь, беречь и защищать, если кто-то пытается его разрушить. Как вы могли подумать, что я способен отнять у Альбера детей? Да как я после этого людям в глаза смотреть буду? А ему самому и детям? Это ж надо лишиться рассудка! А теперь, если хотите, можете говорить, что угодно. Я не могу вам помешать. Но обо мне больше не думайте. Пусть вас не заботят моя жизнь, мое счастье и несчастье. Вы же не Здрасьте-Здрасьте, чтобы устраивать судьбы одиноких людей. Вы Лея, у вас есть муж и двое детей, да и я не свободен. Я занят своими воспоминаниями. Вы мечтаете о приятной жизни, о развлечениях, об идеальном муже, который с утра до ночи твердил бы вам, как он вас любит, и вам кажется, что осыпать вас нежными словами мог бы я. Так вот что, Лея. Весь этот разговор, по-моему, не стоило и начинать – ведь вон куда вас занесло, но раз уж так случилось, я тоже кое-что скажу вам. Вы чувствуете себя заброшенной и надеетесь на чудо. Но не ждите его от меня. Я не горазд на чудеса. Я не бросал свою жену, и она меня не бросала. Нас разлучили, и всё. Но я не одинок. Мы прожили вместе целых десять лет. Воспоминаний хватит на всю оставшуюся жизнь. А счастье… оно бывает долгим или коротким. Мое было долгим, десять лет – разве мало? По моему разумению, счастье – это когда живешь себе мирно и никто тебе не мешает. Когда я думаю об этих десяти годах, что мы прожили с женой, то вижу, что самыми счастливыми были те часы, которые мы просто проводили вдвоем, в тишине и покое. Ну а теперь мне достаточно прошлого, чтобы спастись от одиночества и душевной пустоты. Вы никогда не станете моей женою, Лея, это невозможно. Для меня нет будущего. Я и в настоящем-то живу одной лишь памятью. Если не я, то кто же будет помнить? Нельзя посягать на место Эллы. Хотя бы потому, что ее нет и, значит, она не может его отстаивать. Кроме меня, никто ее не защитит. – Лея сидела на стуле мадам Андре, вся сжавшись. Она плакала – а как вы думали? – я и сам тоже плакал. – Единственное, чего я хочу, это жить спокойно. Покой – и больше мне не нужно ничего. Покой – это сегодня моя жизнь. Только не думайте, что я ничего не чувствую, когда мы с вами тут наедине. Мне очень дороги эти вечера, и стакан чая из ваших рук согревает мне сердце больше, чем вы думаете. Но говорить об этом бесполезно, этот разговор ни к чему не приведет, а потому пора остановиться.

– А мне, вы думаете, было так легко все это вам сказать? – спросила Лея. – Вы что, не понимаете, что я терзаюсь этим вот уж сколько времени? В моей семье и слыхом не слыхивали ни о каких разводах, да и никто из всех, кого я знаю, никогда не разводился. Развод – это ужас, вот и все, что мне известно. Поэтому когда я говорю, что мне плохо, то, поверьте, ничего не выдумываю. Может, я ни с того ни с сего размечталась, а может, слишком рано вышла замуж. Не знаю. Но что, хотела бы я знать, что делать, если вот посмотрит на тебя человек – и сразу что-то скручивается в животе, а сердце начинается колотиться так, что, того гляди, лопнет. Это тоже очень трудно было выговорить, но, не скажи я этого сейчас, потом уж никогда бы не осмелилась.

– Вы сошли с ума, Лея… Или нет. Так или иначе, говорить мне такое – безумие. И мне сейчас лучше всего уйти. Но прежде я хочу вам кое-что рассказать. Дело было еще в Польше, Альберу тогда стукнуло семнадцать. И у него был друг, его ровесник, который почему-то очень скверно обращался со своим братишкой, лет, что ли, тринадцати. Альберу было неприятно видеть, как старший издевается над младшим, и вот как-то раз он вдруг ни за что ни про что залепил младшему пацану оплеуху. Да-да, младшему. Старший же сначала просто застыл на месте, а потом, возмущенный такой дикой несправедливостью, врезал изо всех сил Альберу. Тот стерпел. Дружбе пришел конец – больше они друг с другом не разговаривали. Но спустя много лет, перед самой войной, встретились в Париже. Братья работали вместе и вообще стали неразлучными. А еще через пару лет их обоих схватили в один день и отправили в лагерь в одном вагоне.

– Альбер никогда мне не рассказывал эту историю.

– А мне однажды рассказал и под конец заплакал. Теперь вот я пересказал ее вам, а заодно и сам лучше понял. Как будто в ней прозвучало что-то новое. Ну, вот и все. Теперь я пойду. А если Альбер спросит, почему я не доделал работу, скажите… ну, не знаю, скажите, что хотите. До свидания, Лея.

Лея тоже простилась. Спускаясь по ступенькам, я словно видел, как она сидит, не шевелясь, одна посреди ателье, на месте мадам Андре, и как потом, через минуту, наконец встает и относит на кухню пустой стакан, на донышке которого, как обычно, осталось чуть-чуть не растворившегося в чае клубничного варенья.

Давай, Пола, давай!

– Зачем это тебе вдруг понадобился сантиметр? Хочешь проверить, не сел ли под утюгом сорок шестой размер до сорок второго?

Сантиметр всегда болтается на шее у мсье Альбера, а попросил я его, чтобы измерить завернутый в несколько журнальных листов пакет, который принесла с собой мадам Полетта.

– Двадцать на двадцать сантиметров! Точнехонько пакет с мацой! Если вы стыдитесь нести по улице пакет мацы из лавки Розинского, мадам Полетта, то лучше покупайте багет, чтобы не выделяться.

– Скажите, какой умник!

Я не считаю себя таким уж умником, но спорить с мадам Полеттой не стал. Слишком уж она мне действует на нервы. Хотя и меньше, чем ассимилянты, которые, впрочем, перестали меня раздражать, как только я понял, что они себя не чувствуют евреями. Вернее, не чувствовали до тех пор, пока им не пришлось получить по полной программе: желтые звезды, Дранси и дорогу в ту самую Восточную Европу, от которой они воротили нос; после этого я стал относиться к ним по-братски, верней, они во мне признали брата; те, кто вернулся, теперь уж, можете не сомневаться, останутся евреями до конца своих дней.

Но мадам Полетта не ассимилянтка. Маца (пусть и замаскированная), акцент, работа в нашем ателье – все это ассимиляции не способствует. Нет, она раздражает меня потому, что, оставаясь еврейкой, стыдится своего еврейства.

Я вернул сантиметр Альберу и снова взялся за утюг, сам не зная, доволен я собою или нет.

Сантиметр на шее – привычка, оставшаяся у мсье Альбера с тех времен, когда он занимался только индивидуальным пошивом. В портновском деле ему, как я уж говорил, не было равных. Во время войны, когда Альбер работал для мсье Дюмейе, портного с улицы Севр, который прятал его в комнатке прислуги, у него было много свободного времени, и он употребил его на то, чтобы разработать новый способ кройки. При этом способе для построения любой выкройки требуется всего два листочка бумаги. Пожелай Альбер его опубликовать, он очутился бы в одном ряду со знаменитыми мастерами, что твой Наполитано. [30]30
  Марио Наполитано – известный римский портной.


[Закрыть]
Но он говорил: «Мой способ – на крайний случай, и хорош он только одним – компактностью: сложил листочки вчетверо и сунул в карман». И уверял, что применять его надо только тогда, когда никаких других не останется. Он исходил из того, что любая вещь хорошо сидит, если все ее швы и вытачки приходятся на определенные точки и уровни тела, включая линии шеи, груди и талии, сгиб плеча и локтя, глубину проймы и т. д. И вот на одном листочке он выписал все цифры и нарисовал силуэт, на котором обозначены расстояния между этими точками для 44-го размера, а на втором – еще один силуэт и целая таблица перевода этих цифр в другие, для других размеров. С ее помощью можно было моделировать что угодно.

Однако же, хоть большинство портных были истреблены во время войны, некоторые, Гот цу данк, [31]31
  Благодарение Богу ( идиш). ( Примеч. автора.)


[Закрыть]
уцелели, и эти уцелевшие кроили по старинке, поэтому мсье Альбер положил свои сложенные вчетверо листочки в стол.

И этот самый превосходный портной, вообразите, недавно сшил себе костюм без подкладки, а причина тому – благодарность, которую он испытывает к мсье Дюмейе.

Мсье Дюмейе заглядывает иной раз к нам в ателье проведать мсье Альбера с мадам Леей и как-то раз сказал, что его сын собирается жениться. А мсье Альбер тут же вызвался, в качестве свадебного подарка, сшить костюмы жениху и его отцу. Но день свадьбы Дюмейе-отец назначил, не спросив ни у кого совета, так что конечно же она пришлась на пик сезона. В результате после двух примерок и двух ночей за машинкой Альбер еле успел закончить обещанные два костюма (и, между нами говоря, тройка для отца получилась просто замечательно), а времени на свой у него не хватило.

Мадам Лее было неловко за него.

– Подумай, ну куда это годится, – говорила она, – чтобы портной надел пиджак без подкладки!

– Да ладно, кто будет заглядывать внутрь! – отвечал мсье Альбер. И в течение всего торжества ни разу не расстегнул пиджак.

Кстати, о Дюмейе: я всегда называл его Дю Мейером, и Жаклина была уверена, что он тоже еврей, только ухитрился во время войны переделать свое имя в Дюмейе, а потом так и оставил.

– Будь он еврей, – говорил я ей, – его бы звали не Дю Мейер, а просто Мейер.

– Но есть же барон де Ротшильд!

– Вы правы, но Дюмейе не барон, вот в чем штука!

– Так почему же вы его зовете Дю Мейером, раз он и не еврей, и не барон?

Не помню уж, что я ей тогда ответил. На самом деле, я считаю, он заслужил такое имя тем, что, рискуя жизнью, спас Альбера. Но вслух ведь этого не скажешь.

Костюмы для отца и сына Дюмейе – не единственное, что мсье Альбер шьет по меркам. Не так уж редко, прихватив сантиметр и мел и пристегнув к руке подушечку с булавками, он направляется в маленькую комнатку рядом с ателье – там у нас склад материи, и там же принимают заказчиков на индивидуальный пошив. Чтобы не потерять сноровку, обычно говорит он, словно оправдываясь перед нами за то, что берет дополнительную работу. А по-моему, скорее чтобы не сидеть сложа руки в мертвый сезон и не смотреть, как мы делим на всех скудные заказы Вассермана.

Иногда индпошив подкидывает сюрпризы. Так однажды мсье Альбер вышел из примерочной с широко растопыренными руками.

– Знаешь, что это, Леон? Окружность груди дамы, которая только что ушла.

– Вы ее так руками и измерили?

– Ишь, хухем! [32]32
  Умник ( идиш). ( Примеч. автора.)


[Закрыть]
В жизни не встречал такой пышной груди, как у этой американки. Почти сто шестьдесят сантиметров!

– Как это почти? Вы что же, месье Альбер, теперь снимаете мерки на глазок? А где же ваш сантиметр?

– Сантиметр оказался коротковат. Я понял, что его не хватает, но не решился отметить, где он кончается, чтобы потом домерить остаток. Прикинул примерно. Нет, вы видали когда-нибудь такой бюст?

Тут взгляд Альбера нечаянно остановился на Морисе, он, наверно, почувствовал неловкость, осекся и, не дожидаясь ответа, пошел кроить. Видно, подумал, что нашему Абрамаушвицу за последние годы скорее приходилось видеть другое: таких людей, которым хватило бы одного сантиметра на троих.

Но вернемся к мадам Полетте. Журналы она использует не только на обертку пакетов с мацой, она их еще и читает. А потом говорит о знаменитостях в таком тоне, будто это все ее знакомые. И даже называет по именам. Я, чтоб ее подразнить, бывает, тоже говорю: «Смотри-ка, Эдит выступает в „ABC“!» [33]33
  Парижский мюзик-холл.


[Закрыть]
Но мадам Полетта не чувствует подвоха, а просто отвечает: «Знаю», – и принимается рассуждать о том, что Эдит Пиаф собирается замуж. Это главное, что ее интересует: кто с кем поженился и кто с кем развелся.

За долгое время я мог бы, кажется, притерпеться к бахвальству мадам Полетты, но, что поделать, если оно меня бесит! Только и слышишь от нее: «Знаю, видела, читала». А любимая приговорка: «С таким-то я знакома». А то еще (особенно в разговоре со мной): «Получше, чем вы». И тут я не могу сдержаться – начинаю с ней спорить, чтобы уличить во лжи.

Однажды я расставил ей ловушку: назвал какое-то вымышленное имя, сказал, что это новый актер, и наболтал про него, что в голову пришло. А когда она опять сказала, что знакома с ним, с торжеством раскрыл свою хитрость. И что же мадам Полетта? «Да знаю, это я нарочно».

Мадам Полетта не допускает мысли, что я могу быть прав. И уж конечно, что бываю прав чаще, чем она. Впрочем, ей это извинительно: она ведь попросту не понимает, что это значит – «быть правым». Ей невдомек, что прав бывает тот, кто говорит правильно, то есть сообразуясь со своими познаниями и здравым смыслом. Она считает, что правота должна распределяться в жизни всем по очереди, как хлеб в булочной, а некоторым к тому же причитаются льготы: так старшим, разумеется, положено быть правыми чаще, чем молодым! Поэтому она приводит мне один и тот же довод: «Почему вы хотите всегда быть правым?» И относит этот изъян на счет моего дурного характера.

Признаюсь, эти споры мне большого удовольствия не доставляют, какое уж тут удовольствие, если стоит мне поймать мадам Полетту на вранье, как она принимается смеяться деланным смехом: «Хи-хи-хи!». Против него я бессилен – что ответишь на деланный смех? Да и разве это смех! Нормальные люди смеются «ха-ха-ха!». А эта знай себе – «хи-хи-хи!». Меня это ужасно бесит, и я так налегаю на утюг, что на каждую вещь уходит минут на десять меньше, чем обычно. Поэтому я первый прекращаю спорить – такая гонка только портит работу.

Кинман, режиссер Еврейского театра, однажды сказал мне, что самое важное в постановке пьесы – правильно распределить роли. Нельзя давать актеру роль, в которой он играл бы самого себя, у него должна быть охота и возможность сыграть кого-то другого.

На полях рабочих экземпляров пьес, которые он ставит, он часто цитирует Луи Жуве, [34]34
  Луи Жуве (1887–1951) – французский актер и режиссер.


[Закрыть]
в свое время ему не раз довелось с ним беседовать. Некоторые высказывания я запомнил. Такое, например:

«Играть в театре нас побуждает сожаление о том, что мы никогда не были сами собой, и надежда, что наконец-то станем».

Или вот еще:

«Актер стремится убежать, отбросить самого себя, освободиться и заново себя найти, открыться; он ищет спасения от невыносимой заурядности, условности, лжи своей собственной жизни».

– Если когда-нибудь возьмешься ставить пьесу, – говорил Кинман, – дай каждому актеру роль, которой он не ожидает, не запирай его в тесные рамки одного амплуа, тогда он начнет наблюдать, придумывать, изображать и с удивлением увидит, если он действительно стоящий актер, как много разного заложено в человеке.

Я вспомнил об этих словах после разговора с мсье Альбером в тот день, когда, придя утром на работу, заметил, что мадам Полетта слишком часто сморкается и, как мне показалось, тайком вытирает слезы. Первый раз я видел ее плачущей, и это было так невероятно, что, улучив момент, я спросил у мсье Альбера, что с ней такое.

– Запасы слез – единственное, что никогда не иссякает, – ответил мсье Альбер и рассказал мне историю мадам Полетты:

– Я знаю ее еще с довоенной поры. Мы работали в одном ателье, а платили в то время не так, как сейчас. Вернее, мастеру хозяин, как и сегодня, платил сдельно, но только за окончательно сшитую вещь, с отделкой и подкладкой, а при каждом портном была своя помощница, которой он отдавал часть денег. Мадам Полетта была одновременно отделочницей и женой одного мастера, и тот целый день все понукал ее, чтоб она от него не отставала: «Давай, Пола, давай!» (По-настоящему ее зовут Пола.) Пожалуй, кроме этого «давай, Пола, давай!», она от него ничего и не слышала. Если она шла в туалет, мы все откладывали на минуточку работу и приговаривали хором: «Давай, Пола, давай!» Наконец они скопили денег и открыли собственное дело. Но не ателье, а лавочку на улице не то Пасси, не то Помп, не помню хорошенько, но где-то в том квартале. А вывеску повесили такую: «Отутюжим за минутку». С тех пор Пола и стала называться мадам Полеттой – ей так больше нравилось. Место бойкое, клиентов хоть отбавляй, и поначалу все шло хорошо. Забегали даже актеры – им частенько требовалось в последнюю минуту погладить вечерний костюм. Кого она мне называла? Кажется, Пьера Ришара Вильма, Жоржа Грея… причем они не брезговали заявляться самолично.

Вот так и получилось, что Полетта, сидя за кассой и принимая клиентов, каждый день встречалась в своей собственной лавочке с людьми, чьи портреты мы обычно видим в журналах. Очень скоро у нее появилась мания величия, она вообразила, что, раз с ней говорят такие знаменитости, значит, она и впрямь теперь важная дама и может стать на них похожей, а то и сама прославится не меньше.

Но с мужем ее было неладно: он сидел в задней комнате и чувствовал себя примерно так же, как когда-то, покинув родное местечко. Иногда, для поднятия духа, заглядывал к нам в мастерскую. Но условия работы у нас не изменились, каждый мастер в паре со своей помощницей старался сшить за день как можно больше изделий. Тратить время на разговоры было некогда. Тогда он зачастил в кафе позади площади Тампль, где день-деньской сидели евреи-картежники. Там говорили на идише, обсуждали положение в мире, которое становилось все хуже и хуже, и муж Полетты снова чувствовал себя как дома. Вот только на улице Помп впору было менять вывеску: вместо «Отутюжим за минутку» – «Отутюжим за денек» (да и то не всегда). И хотя муж-гуляка прилежно гладил по вечерам, стараясь наверстать упущенное, звезды захаживали к ним все реже. Говорят, мадам Полетту это приводило в отчаяние куда больше, чем то, что сократился заработок.

– И что стало с ее мужем? Его отправили в лагерь?

– Нет-нет. Просто, когда семейная жизнь стала расклеиваться, он решил начать все с нуля и уехал в Аргентину. А жене сказал, что напишет и вызовет ее к себе.

– Но, думаю, не написал.

– Я тоже так думаю. Хотя кто знает? Так или иначе, началась война. А мадам Полетта к тому времени продала дело и снова нанялась в ателье.

– И перестала общаться со звездами?

– Ну да. Но она действительно была со многими знакома, пусть и не так уж близко.

– Так почему ж она не скажет, как было дело? Ведь кажется, что все сплошное хвастовство!

– Иной раз, бывает, и прихвастнет. Пойми, ведь это было единственное время, когда она чувствовала себя кем-то значительным. Да она и не может ничего объяснить, иначе пришлось бы рассказывать все: про «давай, Пола, давай», мужа-картежника, Аргентину и прочее. И вообще, она, я думаю, уже и сама не помнит, кто заходил к ней в лавочку, а кто нет. А поскольку она все время читает журналы, ей кажется, что она и сейчас знает всех знаменитостей.

Когда мсье Альбер мне это рассказал и особенно когда я увидел, как мадам Полетта утирает слезы, я решил оставить ее в покое, пусть себе тешится своими фантазиями; но вот однажды, не помню уж, по какому поводу, она мне говорит, что, раз я так люблю критиковать, мне надо бы работать критикером в какой-нибудь газете. А я ей терпеливо отвечаю:

– Не критикером, а критиком, мадам Полетта. И кроме того, критик не обязательно ругает, а иногда и хвалит. Тогда так и говорят: «Критики хвалят пьесу и декорации», – или что там еще. Но откуда у меня время, чтобы еще и в газеты писать. Хватит с меня того, что я гладильщик и актер.

– Хи-хи-хи!

Ну всё! Опять она со своим «хи-хи-хи»!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю