Текст книги "Что слышно насчет войны?"
Автор книги: Робер Бобер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 9 страниц)
Здрасьте-Здрасьте
– Во время оккупации меня спас один портной с улицы Севр, – рассказывал мсье Альбер. Он обращался к Абрамовичу, потому что мы с Шарлем эту историю уже знали. – Жена и дочка прятались в деревне, а нас с Рафаэлем туда не взяли. Ну, мальчика устроили в пансион под чужим именем, а меня этот портной с улицы Севр поселил в комнатке прислуги в том доме, где у него и сейчас помещается склад. В то время хорошей материи было не достать, даже богатым людям, которые жили в том квартале, поэтому одежду перешивали. Из пальто можно было смастерить пиджак, мужской костюм превратить в детский или сшить из него женскую жакетку – сукно до войны было добротное, не то что теперь, годами не снашивалось! Я шил на заказ еще в Польше, потом работал в большом доме мод в Берлине, и, когда вещь выходила из моих рук, никто не мог сказать, новая она или переделанная. Мсье Дюмайе, тот самый портной, снимал мерки и вечером приносил мне работу и еду. А чтобы я не открывал дверь кому попало, мы придумали условный сигнал. Дюмайе три раза стучал, минутку пережидал, а потом говорил пароль, который менялся каждый вечер. Слова выбирали свои, профессиональные: тесьма, галун, опушка, бейка, сатин, петлица, шнур, бретель. Как только на лестнице раздавались шаги, я хватал ножницы для кройки и становился в угол за дверью, готовый защищать свою жизнь.
Тут мсье Альбер, будто актер в театре, показал, как он готовился защищать свою жизнь. Стал за дверью, грозно потрясая над головой своими здоровенными ножницами. Он уже собирался продолжить рассказ. Но… Именно в эту секунду в ателье вздумалось заглянуть мадам Саре. Мсье Альбер осекся на полуслове и застыл, как стоял, держа двумя руками ножницы над головой.
А у мадам Сары расширились глаза от испуга – она вообще была особой заполошной, – и, прежде чем ей успели втолковать, что убийц и погромщиков тут нет, она завопила: «Гевалт!», [6]6
Помогите ( идиш). ( Примеч. автора.)
[Закрыть]и ее как ветром сдуло.
На этот крик из кухни вылетела мадам Лея и увидела мужа, который еще не успел опустить ножницы.
– Это была Здрасьте-Здрасьте, – объяснил мсье Альбер.
– Что это с ней случилось?
– Испугалась и убежала.
– Ты что, ей угрожал? Зачем?
– Да не угрожал я ей, просто кое-что рассказывал Морису. А она даже «здрасьте-здрасьте» не сказала, сразу давай кричать и бежать. Вот и все.
– Вечно ты со своими рассказами! Напугал зачем-то мадам Сару, тоже мне рассказчик!
Хоть я стоял довольно далеко и из-под утюга шел густой пар, я все-таки увидел, как побагровел от обиды мсье Альбер – он терпеть не может, когда мадам Лея отчитывает его при всех.
На этот же раз ему было неприятно вдвойне, потому что она пристала к нему в самый неподходящий момент: только он вошел в роль!..а теперь неизвестно, когда выпадет случай дорассказать. Делать нечего, он вернулся к раскроечному столу, но, прежде чем продолжить размечать очередную подкладку, сам напустился на жену:
– Ах, ах! Бегите за ней, верните ее! Давай, беги, если хочешь! Только никуда она не денется! Явится как миленькая! Думаешь, найдется много дураков, вроде нас, чтоб покупать ее дрянное мыло?
Тут в ателье вошли Жаклина с мадам Андре и помешали хозяйке ответить. Но все было понятно и без слов – так выразительно она взглянула на мужа и скрылась на кухне. Обе швеи атаковали меня вопросительными взглядами, но я только помотал головой.
В мадам Саре всего полтора метра росту, и я в жизни своей не знавал другой женщины, которая сохранила бы такую верткость и проворность в таком возрасте, как, впрочем, не знавал никого, кто мог бы сказать, сколько ей лет.
Она приходит в ателье каждый месяц продавать мыло и свечи, и, когда видишь ее серые глазки и тусклые волосы, кое-как прикрытые платком, одним и тем же зимой и летом, обшарпанный чемоданчик, в котором сложен ее товар, начинаешь поневоле сомневаться, вправду ли кончилась война.
В районе улицы Тюрен, то есть на ней самой и на всех прилегающих улочках, где целый день стоит стрекот швейных машинок, мадам Сару знают все.
Ее муж до войны был шамесом [7]7
Служкой. ( Примеч. автора.)
[Закрыть]в маленькой синагоге на улице Розье. Он исполнял свои обязанности вплоть до июля сорок второго года и неукоснительно отпирал по утрам синагогу.
Мадам Сара уговаривала его снять долгополый кафтан и сбрить бороду: «Лучше еврей без бороды, чем борода без еврея!»
Но он упрямо полагался на произволение Господне, пока однажды утром, по совсем другому произволению, его не схватили и не отправили в Дранси, прямо так, со связкой ключей от синагоги в кармане.
Первое время мадам Сара заходила к нам только из-за свечно-мыльных коммерческих интересов да еще попить на кухне чайку с мадам Леей. Но с некоторых пор она взяла на себя обязанности традиционной свахи. Она частенько бывала во всех окрестных ателье и видела там множество свободных от супружества людей, а освободила их та эпидемия, что разразилась среди евреев, когда их всех заставили пришивать на грудь желтые звезды. Но эти свободные люди, как правило, еще надеялись и ждали, а вместе с ними выжидала мадам Сара, которая решила посвятить себя устройству их судьбы.
Списки кандидатов она держала во внутреннем кармане своего чемоданчика. Там у нее лежали два перехваченных резинкой конверта. В одном хранилось несколько карточек, на которых были указаны имена, возраст и ремесло тех, кто подумывал, что в браке им жилось бы легче, на некоторых даже были приклеены фотографии. В другом же – один-единственный листок с длинным списком. Как-то раз я, с разрешения мадам Сары, полюбопытствовал заглянуть в него и, к своему удивлению, нашел в нем имена Шарля и Мориса.
Тогда я понял, что сюда она записывает тех, кого сама считает перспективными. Мне захотелось чуточку ее поддеть, и я сказал:
– Ваш список женихов и невест пахнет мылом, мадам Сара.
И это была истинная правда.
– А что, вам больше нравилось, когда женихами и невестами пахло мыло, мсье Леон? – спросила она.
В кои-то веки я не нашелся, что ответить, потому что всякий в ателье вам скажет, никто у нас, и даже я, не позволит себе пошутить на мыльную тему. Поэтому я просто вернул мадам Саре листок и снова взялся за утюг.
Вообще говоря, мадам Сару чаще звали Здрасьте-Здрасьте: похоже, она только это и могла сказать по-французски. И каждый раз, переступая порог, здоровалась два раза подряд, а уж дальше разговор шел на идише. Но понимать по-французски она кое-что понимала, во всяком случае, могла понять мадам Андре, которая не владела идишем, когда та по доброте душевной покупала у нее мыло, хоть оно было ничуть не дешевле и не лучше, чем любое другое.
Однажды, напившись чаю у мадам Леи, она набралась духу и заговорила с Абрамовичем о девушках из прекрасных семей, которые к тому же «никогда и никого до себя не допускали».
Сказать, что девушка «кого-то до себя допустила», мадам Сара могла бы только о совсем уж пропащей.
Но до публики, о которой она заикнулась перед Морисом, ей явно было не дотянуться. Ей, привыкшей к пустому чаю, нечего было туда и соваться – не по чину. Каждому свое: кто работает в ателье готового платья, а кто – в доме моделей. О чем бы ни говорила мадам Сара, сам ее вид: платок, тусклые глаза – все напоминало о войне.
В другой раз мадам Сара просто положила несколько карточек около машинки Шарля и стала молча ждать.
– Заберите это, – сказал Шарль, даже не взглянув ни на нее, ни на карточки.
– Посмотрите хоть на фотографии, – попросила мадам Сара. – Ну, пожалуйста, ради меня.
Шарль перестал строчить и спокойным, рассудительным тоном сказал:
– Выходит, жениться теперь прикажете ради вас? Это что-то новенькое. Послушайте меня, мадам Сара, если вы хотите помогать людям искать себе пару, это одно, а если вам нужно зарабатывать себе на жизнь, то это совсем другое, и не надо путать разные вещи. Либо вы делаете мицву, [8]8
Предписание, поручение, в более широком смысле – доброе дело. (Примеч. автора.)
[Закрыть]и точка. Либо получаете деньги, и опять-таки точка, но в другой канцелярии. Счастья за деньги не бывает, мадам Сара. Деньги – особая статья, дополнительная.
Из Шарля вышел бы хороший раввин, подумал я. Но мадам Сара, должно быть, плохо его слушала или была уверена, что в ее карточках есть что-то исключительное, специально для него, потому что она и тут от него не отстала.
И тогда он заговорил громким голосом – не громче, чем я или мсье Альбер, когда случается выйти из себя, но для него, для Шарля, это было все равно, как если бы он заорал во всю глотку:
– Никогда не говорите со мной о женитьбе, мадам Сара! Слышите? – И прибавил еще громче: – Никогда!
Мадам Сара, кажется, только теперь поняла то, что он говорил ей с самого начала. Не сказав ни слова, она собрала свои карточки в конверт, перетянула его резинкой и положила на место, в коричневый чемоданчик. А потом всхлипнула и полезла в карман пальто за платочком. Шарль же стал протирать очки лоскутом подкладочной ткани, и было видно, что влагу он стирает больше изнутри, чем снаружи.
В тот день мадам Сара ушла из мастерской, никого не осчастливив. Точно так же, как в другой раз, когда вместо «здрасьте-здрасьте» у нее вырвалось: «Гевалт!»
День памяти
Матери не грех гордиться своим ребенком. Если б вы знали, как Рафаэль хорошо рисует! Можно даже сказать, его рисунки стоят того, чтоб специально приехать на них посмотреть. Особенно цветные. Вот почему, когда он нарочно защемил себе пальцы дверцей шкафа в детской, я сгоряча влепила ему пощечину, а заодно и Бетти, которая изо всех сил прижимала дверцу – он, видите ли, хотел «проверить, может ли вытерпеть сильную боль». Какая мать спокойно отнеслась бы к тому, что ее сын так истязает себе, даже если он не такой талантливый художник, как мой Рафаэль? Да никакая!
Дело было на прошлой неделе. В воскресенье на площади Мютюалите должна была проходить большая демонстрация в память годовщины освобождения Освенцима. Из поместья, где Бетти с Рафаэлем были летом на каникулах, прибыла делегация детей узников концлагерей, и Рафаэль спросил, можно ли его другу Жоржу, который тоже приехал, переночевать у нас.
Мы все устроили. Жоржа решили уложить в кровати Бетти, а Бетти – в нашей с Альбером.
В субботу Рафаэль поехал на вокзал Сен-Лазар встречать Жоржа, и они как раз поспели к ужину. Рафаэль еще летом писал про Жоржа, и я старалась держаться как обычно, но, когда увидела, что мальчик не знает, то ли поздороваться со мной за руку, то ли поцеловать, сердце у меня так и сжалось: куда годится этот мир, если у ребенка нет матери и ему некого поцеловать!
Бетти пила какао, а еще две чашки стояли на столе для Рафаэля и Жоржа. Пока они мыли руки, я вскипятила молоко и намазала несколько кусков хлеба вареньем.
Вот Рафаэль сел за стол, а Жорж стоит. Рафаэль показывает ему на стул, но тот не садится, а тихонько так говорит:
– Я не хочу варенья.
Я разливала какао, не расслышала и переспросила:
– Не хочешь садиться?
Жорж бросил отчаянный взгляд на Рафаэля.
– Он не хочет варенья, – сказала Бетти с полным ртом.
Я стала его уговаривать:
– Очень вкусное, клубничное, прямо из деревни.
– Нет-нет, я не хочу, – бормочет Жорж и все стоит, вцепившись обеими руками в спинку стула.
Мы все трое глядим на него – болен он, что ли?
Что было делать? Я убрала варенье со стола и оставила детей на кухне одних.
Перед сном Альбер надел пижамные штаны, потому что между нами улеглась Бетти. Я крепко обняла ее, а она обняла своего плюшевого мишку, которого еще с утра положила в нашу широкую кровать, чтоб он привык.
Заснуть я, понятно, никак не могла – расчувствовалась, слезы так и текли по щекам, из-за того что Бетти лежала, прижавшись к моей груди, как в те годы, которые мы провели в разлуке с Рафаэлем и Альбером. Мне было хорошо, но немножко тревожно – как там мальчики в детской…
И только через неделю Рафаэль рассказал мне, как все было.
Оказывается, в темноте Жорж спросил его – точно так же, как каждый вечер спрашивает Бетти, которая боится засыпать последней, – спит он или нет.
«Я, конечно, не спал, – рассказывал Рафаэль, – как же спать, когда о стольком надо поговорить, пусть даже свет уж десять минут, как погасили, и ни один из нас за это время не проронил ни слова.
Мы перед сном немножко почитали, все было почти так, как летом в палатке, разве что Жорж лежал теперь не справа, а слева от меня. Ему ужасно понравились журналы о кино, которые дядя Изидор дал мне для него.
Когда я сказал, что не сплю, Жорж еще минутку полежал молча, а потом заговорил. Я раньше никогда не слышал, чтоб он так долго говорил. И он рассказал мне о том, что с ним случилось во время войны:
– Я жил с родителями в Бельвиле, на улице Жюльена Лакруа. В квартире, помню, было две комнаты. В той, что побольше, мы ели, умывались, там же мама готовила, а я делал уроки. А в другой мы все спали. Там стояла большая родительская кровать и моя детская кроватка, которая уже была мне маловата. Может, поэтому я иногда по утрам забирался в постель к маме с папой. Но чаще всего они к этому времени успевали встать. Мама шила на дому – в большой комнате стояла швейная машинка, а папа куда-то уходил на работу. И вот как-то раз папа принес большую банку варенья. Он был ужасно рад и хотел, чтобы мы его начали есть в тот же вечер. Но мама не захотела. Сказала, что это слишком большая роскошь и что лучше оставить варенье до худших времен, тогда оно будет нужнее.
Папа проворчал, что времена и так хуже некуда, но мама обозвала его сластеной и убрала варенье в большой стенной шкаф, где у нас хранились запасы.
Однажды рано-рано утром, это было уже в сорок втором, к нам забарабанили в дверь – полиция. Я еще не встал. Папа подскочил ко мне, выхватил из постели, запихнул в тот самый шкаф и велел сидеть тихо и молчать. Я никогда не видел его таким бледным. Дверцу шкафа он закрыл, только оставил маленькую щелку, чтобы я мог дышать. Через нее я все и видел… Видел, как вошли трое полицейских и сказали родителям, что сейчас заберут их. Папа вытащил из-под шкафа чемодан, и они с мамой сложили в него вещи. Маму мне было плохо видно – папа как будто нарочно все время становился между ней и мной, чтобы она на меня не смотрела. Я сидел, не шевелясь, – во-первых, от страха, а во-вторых, потому, что папа так мне приказал. Мне было девять лет, и я был не толстый, так что сидеть в шкафу и не двигаться мог сколько угодно, вот только я сам не понимал, чего больше боюсь: чтобы я так тут и остался или чтобы меня нашли. Наконец, они все ушли, чемодан нес один из полицейских. Мама плакала, отец поддерживал ее под руку.
А я, кажется, очень долго просидел в шкафу – выходить было страшно. Сначала просто сидел и тихо плакал. Потом увидел рядом, на полке, банку с вареньем, которую когда-то принес отец, открыл ее и, не вылезая из шкафа, пальцем, всю ее съел. Прошло еще, наверно, много времени, пока я наконец не решился выйти и одеться. Дома нечего было делать, я вышел на улицу, и меня сейчас же вырвало. Ну, тут меня увидела одна знакомая и увела к себе».
На этом Рафаэль закончил свой рассказ, потому что это было все, что он услышал от Жоржа. Знаю только, что на следующий день с утра Рафаэль показывал Жоржу лицей Карла Великого, где он учится, а вечером они, как и собирались, пошли на демонстрацию в честь памятного дня. Жорж должен был прямо оттуда идти на вокзал, поэтому он забрал с собой все свои вещи и Изины журналы. Бетти чмокнула его на прощанье, ну тогда уж и я его поцеловала и сказала, что он может приезжать, когда захочет, для него всегда у нас найдется место. Поди знай, что надо говорить в таких случаях!
А когда Рафаэль проводил Жоржа и пришел домой, он и попросил Бетти прищемить ему посильнее пальцы дверцей шкафа. Теперь-то я понимаю: он хотел испытать такую же боль, как Жорж, его лучший друг. Хотел хоть как-то разделить его страдания.
Ну разве, скажите на милость, может мать не гордиться таким сыном? А я-то хороша – влепила Рафаэлю пощечину. И Бетти заодно.
После того как он мне все рассказал, я обняла его и, хоть ему уже тринадцать лет, усадила на колени. Когда так тяжело на душе, не находишь слов – я молча прижала к себе его голову.
И только тогда он заплакал. Слезы копились в нем целую неделю, они лились и лились, и мы еще долго просидели, обнявшись, как сидели прежде, когда он был маленький.
Письмо Жоржа Рафаэлю
Поместье Д.
Дорогой Рафаэль!
Вот уж несколько дней собираюсь тебе написать и поблагодарить за журналы «Фильм за фильмом», которые ты мне дал, когда я был в Париже. Я почти каждый вечер читаю по одному, а кое-какие места даже перечитываю. В одном номере есть фильм, который мне особенно нравится, когда-то я смотрел его вместе с родителями в кино «Кукареку» на бульваре Бельвиль. Это «Ад ангелов» с Луизой Карлетти. Там в самом начале она говорит: «Меня зовут Люсетта, мне четырнадцать лет», – а в конце умирает – бросается в Сену. На ней еще такая пелерина – она сбежала из исправительного дома. В журнале сказано – из Френа, но, по-моему, Френ – это тюрьма.
Тогда, после фильма, я лежал в постели и тихонько плакал, я ведь говорил тебе, что спал в той же комнате, что и мама с папой.
А теперь скажу тебе то, чего никогда никому не говорил. Увидишь, это довольно глупо, но теперь уж с этим покончено. В тот вечер я ревел не потому, что фильм так плохо кончался (я уже знал, что все это только в кино), а потому, что влюбился в Луизу Карлетти и понимал, что раз мне девять лет, то из-за разницы в возрасте никогда не смогу на ней жениться.
Представь себе, как я обрадовался, когда ты подарил мне эти журналы, ведь с тех пор я часто думал о ней. Но вчера вечером к нам в комнату зашла перед сном новая вожатая Мирей. Она полистала журналы и сказала, что во время войны многие актеры сотрудничали с немцами. Я спросил, кто например, прямо спросить про Луизу Карлетти не решился, и она назвала несколько имен: Тино Росси, Саша Гитри, Морис Шевалье, Ле Виган, Пьер Френе. Передо мной лежал портрет Луизы Карлетти (на обложке журнала со сценарием фильма «Клодош» с Жюлем Берри и Пьером Ларке), так что было удобно спросить и про нее, и Мирей сказала, что она, кажется, тоже.
Я еще долго не спал, все смотрел на портрет Луизы Карлетти. И вдруг понял: все кончено. Я больше в нее не влюблен. Иначе я бы, наверно, никогда тебе об этом не написал.
Странно, но мне как-то грустно, не из-за того, что сказала Мирей, а просто такое чувство, как будто меня самого разлюбили. Я собирался повесить на стену фотографию Луизы Карлетти, но теперь передумал.
Кстати, о фотографиях, я видел у тебя «Право и свободу». Так вот, в номере, который выйдет на той неделе, вроде бы должны напечатать фотографию нашего замка – в прошлое воскресенье к нам сюда приезжал Марк Шагал (известный художник). И нас всех с ним вместе много раз снимали. Он подарил нам свою картину, которая, наверно, станет главным выигрышем в лотерее, которую устраивают в пользу детских домов.
Я уже говорил тебе про Мирей, нашу новую вожатую, она очень хорошая. Всегда приходит по вечерам и подолгу болтает с нами обо всем на свете. Хорошо бы она у нас осталась надолго, а то обычно вожатые слишком часто меняются.
Надеюсь, скоро увидимся, может быть, на этой лотерее.
А пока дружески жму твою руку.
Жорж.
Мне жизнь поведала историю
Почему мадам Андре согласилась пойти со мной в ресторан сегодня вечером? Потому, что живет одна? Но она и раньше всегда жила одна. Да, но раньше я ее не приглашал. А почему я ее пригласил? Разве может женатый человек, отец семейства, позволить себе ходить в ресторан не с женой, а с другой женщиной? Нет, это нехорошо.
Два дня назад Лея уехала с детьми в Брюссель к своему двоюродному брату. Он, слава Богу, остался жив после войны, мы тоже, а Брюссель не так далеко, чтобы брат с сестрой не могли встретиться и обнять друг друга после нескольких лет разлуки.
А вчера мадам Андре задержалась в ателье позже обычного, и мы с ней, разумеется, поболтали о том о сем; слово за слово – и я неожиданно для себя возьми да и пригласи ее в ресторан. Она согласилась, чем, признаться, изрядно меня удивила. Хотя, спору нет, ужинать в компании веселее, чем в одиночестве.
В ресторан мадам Андре пришла нарядная, даже пальто на ней было новое – то, что Абрамович сшил ей на заказ. А когда она села напротив меня и улыбнулась официанту, который подставил ей стул, я вдруг увидел, до чего она похожа на Марию Монтес. И подумал, что надо бы сообразить, о чем с ней говорить, – ведь я-то далеко не Жан-Пьер Омон.
Ну и о чем же? О чем вообще люди разговаривают? О работе? О семье? Но говорить в ресторане о работе глупо. Кому интересны рабочие дела, когда он не на работе? Тогда о семье? Пригласить мадам Андре в ресторан и говорить с ней о Лее и детях – умнее не придумаешь! Ладно, а о чем мы обычно разговариваем с женой? Да об этом же самом: о работе или о семье. Тем временем мадам Андре прочитала меню, сейчас мы сделаем заказ, и надо будет что-нибудь сказать, чтобы не выглядеть перед ней полным идиотом. Что она обо мне подумает? В ателье я для нее мсье Альбер, я даю ей работу, она ее выполняет – выворачивает вещи, пришивает к ним подкладки, я каждую неделю плачу ей, как заведено. Но то в ателье, а тут, в ресторане? Скорей бы нас обслужили – можно было бы заняться едой без всяких разговоров.
«Анна Каренина»! В этой книге, я уверен, столько всего происходит, беседуй себе хоть целый вечер. Дело только в том, что я уже сижу за столиком напротив мадам Андре, и будет странно, если я ей скажу: «Извините, мадам Андре, давайте-ка придем сюда через недельку, я как раз успею прочесть „Анну Каренину“ и тогда гарантирую вам интересную беседу». То-то дурацкий был бы у меня вид.
Но что-то надо было делать, не за тем же мы сюда пришли, чтоб сказать друг другу «здрасьте», а потом «пока» и «до завтра». И вот я поднял глаза на мадам Андре, но она в этот самый миг опустила свои – для нее это вполне естественно, это Жаклина у нас в ателье обычно глазеет по сторонам да тараторит почем зря.
Что ж, пока она глядит в тарелку, я прекрасно могу просто сидеть и смотреть на нее.
Может, ей так даже нравится. Кто сказал, что надо обязательно беседовать? Здесь хорошо, уютно, на столе постелена белая скатерть и стоят рюмки – по две у каждого прибора.
Но очень скоро у меня появилась другая причина для молчания, да и для удивления тоже – кажется, теперь так и пошло: что ни день – то сюрприз.
Живешь себе и думаешь, что кое-что в жизни понимаешь, как вдруг, сидя за ресторанным столиком, узнаешь такое, чего и в газетах-то не вычитаешь.
Мадам Андре возьми и расскажи мне про свою сестру, про то, что случилось с ней в Анжере во время войны. Когда ей было семнадцать лет. «Семнадцать лет, совсем еще ребенок, – говорила мадам Андре, – мы все в таком возрасте плохо соображаем, что делаем». И что же сделал этот ребенок – произвел на свет другого ребенка. От немецкого солдата. «Поймите, мсье Альбер, ну что она знала о войне? Ничего она в этом не смыслила. Вряд ли вообще разбиралась, на ком какая форма.
Раньше у нее никого не было. А тут… ну, знаете, как это бывает: познакомились на танцах, стали встречаться. У обоих это было в первый раз. Он тоже совсем еще молоденький… восемнадцать лет. О последствиях они не думали. А потом пришли американцы, и он, конечно, удрал вместе со своими. Испугался. Понятно – мальчишка… И сестра осталась одна с младенцем на руках».
С чего вдруг она разговорилась, зачем все это мне рассказывает? Разве плохо нам было сидеть просто так? Зачем мне эта ее война? Мало, что ли, своей, чтоб еще выслушивать, что там было у других?
Но история на этом не закончилась. Это еще самое начало, мадам Андре дошла еще только до Освобождения.
«После Освобождения мою сестру обрили наголо и провели по городу нагишом, вместе с другими женщинами, тоже голыми и бритыми. А мама, хоть вокруг все улюлюкали, бежала за ней с пальто в руках – все хотела прикрыть свою дочь. Мы же с отцом сидели дома, он от горя потерял дар речи, а я прижимала к груди младенца – мне было страшно за него. Ребенок немецкого солдата! Мой муж сказал, что такой позор в семье ему не нужен, и ушел. Мы развелись, и я приехала в Париж. Сейчас там, дома, ребенок – это девочка – уже учится ходить, отец так и остался немым… он вообще чуть не умер от позора».
Но ведь не умер же, ее отец не умер! А многие другие умерли на самом деле, без всяких «чуть»! Не хотите ли посчитать, мадам Андре? Начнем хоть с нашего ателье: жена и дочери Шарля и вся семья Мориса, того самого, что сшил ей новое пальто! Попросите Здрасьте-Здрасьте открыть свой чемоданчик и найдете там целый список погибших! Само собой, я этого не говорю мадам Андре – по щекам ее катятся слезы, и она их даже не вытирает, так тяжко дается ей каждое слово. Я только думаю, как хорошо, что я не повел ее в еврейский ресторан, уж там-то непременно нашлись бы какие-нибудь мои знакомые, которым было бы о чем посплетничать на следующий день у себя в ателье. Впрочем, идти в еврейский ресторан мне никогда и в голову бы не пришло. На что он мне сдался, когда у меня и дома есть все, что надо?
И наконец я начинаю понимать, зачем мадам Андре понадобилось рассказывать мне эту военную историю.
Оказывается, сестра, не помню, как ее зовут, прислала письмо. И что же она пишет, эта милая сестричка? Что в Анжере, где все ее знают, ей житья нет и она хочет переехать в Париж, где ей наверняка будет лучше и где она сможет зарабатывать, как старшая сестра, но она там никого, кроме сестры, не знает, так пусть сестра подыщет ей какое-нибудь ателье, куда ее бы взяли, а уж она готова сразу же начать работать. И вот мадам Андре выполняет эту просьбу.
Ну, уж и просьба, нечего сказать! Все это как снег на голову, как преждевременный мертвый сезон. Я сразу понял, какой же я болван – вот почему мадам Андре так быстро согласилась пойти со мной сегодня вечером: «Мсье Альбер такой олух, а мне надо пристроить сестричку, и как все кстати: его семья уехала в Брюссель, и он приглашает меня в ресторан. Другие воспользовались бы таким случаем, чтобы попросить прибавку к жалованью, а я ему подкину свою бритоголовую сестричку».
Да что они себе думают, эти сестры? Раз волосы снова отросли, так и война забыта? Можно пойти в парикмахерскую, сделать укладку, и готово дело: «Живей иголочку втыкай, все хорошо, тра-ляй-ля-ляй!»
Я поднял голову, чтобы сказать, что это невозможно, что я не могу и никогда не смогу этого сделать, иначе стыд мне будет и срам. Нет-нет, я не могу, хотя, конечно, со временем все может забыться. Да кто же забудет?
Но ничего не сказал. Потому что в невинных глазах моей Марии Монтес по-прежнему стояли слезы. Мне захотелось дотронуться до ее руки. Эй, стоп! Убери свою лапу! Спятил ты, что ли? Я посмотрел на свои руки – они не шевельнулись. Займись-ка ты лучше, Альбер, мясом на своей тарелке. Ну, как мясо? Ничего, вполне приличное. Но мне кусок в горло не лез, так что ужин был испорчен.
Вот так. Стараешься, хочешь провести приятный вечерок – жизнь-то короткая, а тут приходит письмо из Анжера, и хорошие новости почему-то достаются именно мне.
Что ж, мы пожелали друг другу доброй ночи, простились до завтра и разошлись: она в одну сторону, я – в другую.
На другой стороне бульвара собралось перед кафе довольно много народа – все слушали, как маленький оркестр играет песенку Пьера Дюдана. Чтобы срезать путь, я пошел по улице Беранже и на ходу, может, потому, что мне стало полегче, начал тихонько насвистывать.
Перед дверью квартиры я остановился и стал соображать, что же это я такое свищу. Замешкался так, что в тот миг, когда вставил ключ, в коридоре погас свет, и тут же в памяти всплыли слова той песенки:
Я снова включил свет и переступил порог.
На другой день вернулась Лея с детьми и привезла бельгийский шоколад. Вечером, в постели, она рассказала, как они съездили. Рассказала о тех, кого больше нет, и о тех, кто остался в живых, а потом мы обнялись точно так же, как в конце войны, когда пришло Освобождение, обнимались после долгой-долгой разлуки.