355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Робер Бобер » Что слышно насчет войны? » Текст книги (страница 1)
Что слышно насчет войны?
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 22:49

Текст книги "Что слышно насчет войны?"


Автор книги: Робер Бобер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 9 страниц)

Робер Бобер
Что слышно насчет войны?

Памяти моих родителей


Часть первая

Знаете что, пане Шолом-Алейхем? Давайте поговорим о более веселых вещах. Что слышно насчет холеры в Одессе?

Шолом-Алейхем. Тевье-молочник [1]1
  Перевод М. Шамбадала. ( Примеч. ред.)


[Закрыть]


Война закончилась, главное, не начинайте ее снова.

«Фран-тирер» [2]2
  «Фран-тирер» («Вольный стрелок») – подпольная газета французского Сопротивления, выходила в годы Второй мировой войны. ( Здесь и далее, если не указано иное, примеч. переводчика.)


[Закрыть]
от 8 мая 1945 г.

Абрамович

Меня зовут Абрамович. Морис Абрамович. Здесь, в ателье, меня прозвали Абрамаушвиц. Сначала ради смеха, а потом как-то вошло в привычку. Придумал и пустил в ход эту шуточку Леон, наш гладильщик. Не сразу, конечно, – сразу у него не хватило бы духу. Все-таки бывший узник – это прежде всего бывший узник, даже если он хороший портной-моторист.

В этом деле я кого угодно за пояс заткну. Особенно по части скорости. Я пришел наниматься в начале сезона, по газетному объявлению, и нас было двое на одно место. То есть приходили и другие, с газетой под мышкой, но мы уже сидели за машинками. Второй кандидат был молодой, крепкий парень, и по тому, как он глянул на крой, я сразу понял: мастер. Но прошло сорок минут, я уже притачивал второй рукав, а он только начинал возиться с воротом. Когда же я накинул готовое пальто на манекен, он поднял голову, улыбнулся и сказал, что если б он с самого начала знал, что я гринер, [3]3
  Гринер ( зеленый – на идише) – только что приехавший эмигрант. В США таких называют greenhorn, во Франции – un bleu. ( Примеч. автора.)


[Закрыть]
то не стал бы тягаться со мной за это место. Хозяин заплатил ему за готовое изделие, и он ушел искать другую работу. А я остался и понемногу освоился в ателье.

Всего у нас тут три машинки. Одна моя, вторая, прямо напротив, другого портного, Шарля, он знаком с хозяином еще с довоенных времен, но целый день сидит молчком, а третья – самого хозяина, хотя он редко к ней подходит. Шьет только подкладки и образцы, ну, иногда еще что-нибудь по мерке. В основном же его дело – раскрой.

Каждую неделю он приносит от Вассермана материал, разворачивает на своем столе и раскладывает выкройки, чтобы как можно меньше уходило в лоскут. И все время напевает чудные песенки, каких не услышишь по радио. Их пели, он говорит, до войны в мюзик-холле. А мацам Лея, жена хозяина, та если запоет, так на идише. Впрочем, в разгар сезона стоит такой шум от швейных машинок – кто что поет, все равно не слышно.

Вообще-то мадам Лея нечасто заходит в мастерскую, у нее двое детей: Рафаэль, ему тринадцать лет, и маленькая Бетти. Хорошая полная семья.

В субботу мы тоже работаем – все слишком дорожат местом. Но в этот день после обеда мадам Лея приносит нам чай в больших стаканах и по куску домашнего пирога. Молчун Шарль произносит одно слово – «спасибо», выпивает горячий чай – почти кипяток – маленькими глоточками и, прежде чем снова приняться за работу, тщательно протирает запотевшие очки.

Пока мы чаевничаем, мадам Лея смотрит на нас обоих, как будто мы тоже ее сыновья. А потом тихонечко вздыхает и уносит стаканы на кухню.

Того, что успеваем сделать мы с Шарлем, хватает на троих мастериц-отделочниц. Здесь, во Франции, портних-евреек не бывает. То есть бывает иногда, придет молоденькая девушка еврейка, но очень скоро она выходит замуж за портного, и они начинают работать самостоятельно.

Одна из наших мастериц, мадам Полетта, еврейка, но уже пожилая. Ей, правда, хочется, чтобы ее считали гойкой, и она уверяет, будто у нее эльзасский акцент. Но мне сказал Леон, что раньше у нее был натуральный еврейский, не хуже моего.

Есть еще Жаклина и Андре. Ее называют мадам Андре, потому что она была замужем и развелась. Может, поэтому она всегда такая грустная. То есть не то чтобы очень грустная, но никогда не смеется.

Правда, смеются у нас в ателье обычно тогда, когда кто-нибудь что-нибудь расскажет на идише.

Помню, мама говорила мне еще у нас в Шидловце, в Польше, что ее, мамина, мама любила повторять:

– Идиш – самый лучший язык на свете!

– Почему? – спрашивала моя мама.

А мамина мама отвечала:

– Да потому, Рейзеле, что в нем каждое слово понятно!

Но мадам Андре не смеется, даже когда говорят по-французски. Как будто не каждое французское слово понимает. Можно подумать, это из-за нашего выговора, но Леон, гладильщик, считай, во Франции родился, а она и на его шутки не смеется. Когда он первый раз назвал меня Абрамаушвицем, все от смеха аж работу побросали. А мадам Андре стала белая как полотно. Если б я не хохотал со всеми вместе, она, уж верно бы, Леона приструнила: сказала бы, что такими вещами не шутят или что ладно бы шутили неевреи, но здесь, в ателье, среди евреев, которые все испытали на себе!

Однажды, еще до этого, она пришла такая же бледная. Услышала по радио, как один певец, Жан Риго, сказал про концлагеря: «Это были не крематории, а инкубаторы!» Тогда и Леон побелел. Вслух никто ничего не сказал. Каждый переживал про себя. Я подумал: чтоб он сдох, этот певец! Мсье Альбер, хозяин, в тот день ни разу не запел, и вообще все молчали, только и слышно было, как стрекочут машинки да пар шипит, когда Леон проводит утюгом по влажной тряпке.

Мне очень нравится мадам Андре, и у меня сердце сжимается, когда она вот так белеет. Прямо прозрачная становится. Это она-то, смуглая брюнетка. Румянец ей идет гораздо больше, и, надо сказать, она легко краснеет.

У нас дома ценили румяные щеки. Мама говорила, это признак здоровья. Когда видела на улице польских девушек, розовощеких, с белокурыми косами, всегда завидовала им. И чертыхалась с досады.

Как раз несколько дней тому назад я видел, как у мадам Андре покраснели щеки. Она спросила, не соглашусь ли я, сейчас, когда кончается сезон и не так много работы, сшить ей зимнее пальто, а она, разумеется, заплатит. И вот вечером, пришив последнюю подкладку, она сняла свой синий халат, чтобы я обмерил ее. На ней была белая блузка в полоску и прямая черная юбка, и она стояла передо мной, не говоря ни слова. Объем груди – 94. Я нагнулся пониже. Объем талии – 67. Я присел и обмерил сантиметром бедра – 100. Точнехонько «стокман» [4]4
  Марка манекенов, которыми обычно пользуются в ателье. ( Примеч. автора.)


[Закрыть]
сорок второго размера.

Я спрятал листочек с мерками в ящичек своей машинки и стал заканчивать, что в это время делал, а сам все думал о мацам Андре. Если она хоть раз засмеется, когда Леон назовет меня Абрамаушвицем, я, может, предложу ей попробовать работать самостоятельно со мною вместе.

Первое письмо Рафаэля

Поместье Д.

Дорогие мама и папа!

Пишу вам из замка, куда мы приехали. В нашем летнем лагере очень много народа, комнат на всех не хватает, поэтому мы, старшие, кому от тринадцати до пятнадцати лет, спим в больших палатках, которые называют «марабу». Бетти спит в замке, в круглой спальне. Едим мы все в большом зале, и кормят лучше, чем в пансионе в Кламаре. В этом зале есть большой орган, но нам не разрешают его трогать. Говорят, раньше в замке был монастырь, но во время войны немцы его закрыли и все конфисковали. Тут есть еще большой зал для ручного труда, здесь я сейчас и сижу. Раз в неделю все обязательно должны писать письма, но некоторые не пишут, потому что некому. Кстати, о Кламаре – знаете, кого я там встретил? Рафаэля Первого! Помните, он был со мной в пансионе, я вам еще рассказывал, что его прозвали Рафаэлем Первым, потому что он приехал раньше меня, а со мной стало два Рафаэля? Мы устроились в одной палатке, рядом, как старые знакомые.

Когда я рассказал, что в пансионе сдавал переводной экзамен под именем Блондель и из-за этого потерял год, все рыдали от смеха. Старшая сестра Рафаэля Первого – вожатая. Вообще, вожатые очень хорошие, в первый же вечер, когда мы собрались перед сном в столовой, они рассказывали нам про Сопротивление. Мы выучили песню советских партизан, вот вернусь – спою вам.

Одного вожатого, Симона, все зовут Лейтенантом, потому что он воевал и дошел до Берлина. А нашего зовут Макс. Он хочет стать адвокатом. Забыл сказать: нас разделили на группы человек по пятнадцать, и каждой присвоили имя какого-нибудь героя. Наша носит имя Тома Фожеля. Тома Фожель был участником Сопротивления, и его расстреляли в семнадцать лет. Другие старшие группы взяли имена Шарля Вольмарка, Леона Бюрцтина и Марселя Реймана. Их тоже расстреляли немцы. Здесь все друг с другом на «ты». Даже директору говорят «ты» и называют по имени – ее зовут Люба. Это русское имя. Сегодня после обеда мы будем играть в лапту, а потом учить народные танцы. Мама, если будешь отправлять мне посылку, клади что-нибудь такое, чтобы хватило на всех – мы складываем все посылки в общий котел и делим.

Крепко целую вас и передаю ручку Бетти, чтобы она тоже приписала несколько слов.

Рафаэль

Крепко целую.

Бетти

Второе письмо Рафаэля

Поместье Д.

Дорогие мама и папа!

Мы в лагере вот уже две недели, и нам тут очень хорошо. Надеюсь, у вас тоже все в порядке. У нас много интересных занятий, а по вечерам мы ставим маленькие пьески, это называется «Драмтеатр», а руководит им один из вожатых. Здесь даже чистить овощи – и то интересно. По утрам каждая группа по очереди отправляется на чистку. Это нужно, чтобы облегчить труд поваров, они все испанцы-республиканцы, которые бежали во Францию после победы фашистов. И вот мы чистим овощи и одновременно разучиваем новые песни. Кроме Рафаэля Первого, у меня уже много новых друзей. А самый лучший – Жорж. У него страсть составлять списки. Особенно списки фильмов. Спрашивает у всех, кто какие видел, и записывает на листке. Но ему все время приходится переписывать, потому что он составляет список в алфавитном порядке, а фильмы прибавляются, и надо писать все заново. Поэтому везде валяются его бумажки: в замке, в палатке и в парке.

А вот что случилось вчера, когда мы делали стенгазету. Туда помещают статьи, которые мы пишем сами, песни и рисунки и потом вывешивают в столовой. Мы вынесли в парк большой стол и скамейки и принялись кто писать, кто рисовать, как вдруг Макс, наш вожатый, громко крикнул: «Папа!» И мы все смотрим – идут мужчина и женщина, она ведет его под руку, оба идут с трудом, шаркают ногами. Макс бросился к мужчине и обнял его. И они все стали обниматься и плакать. Девочка рядом со мной вдруг тоже начала плакать, а за ней другие. Оказалось, это отец Макса, который вернулся после концлагеря. Ночью Жорж, он спит со мной в одной палатке, проснулся с криком. Мы тоже проснулись и увидели, что вожатые не спят, а ходят по спальням и палаткам. А утром узнали, что ночью сбежал один мальчик. Его задержали полицейские на вокзале, привели обратно и сказали вожатым, что они плохо за нами следят.

Однажды вечером нам показали советский фильм «Радуга». Про то, как русскую деревню захватили немцы, а потом освободили партизаны. Жоржу очень понравилось, только теперь ему придется снова переделывать свой список.

Кончаю письмо – надо успеть написать в стенгазету статью про фильм «Радуга».

Забыл сказать: у Бетти все хорошо, да она вам, наверное, сама написала, когда у них был почтовый день.

Крепко целую,

ваш любящий

Рафаэль.

P. S. Посылку получил, но пирог, который ты прислала, было трудно делить – он помялся в дороге.

Третье письмо Рафаэля

Поместье Д.

Дорогие мама и папа!

Сегодня у нас опять почтовый день, но особенно писать не о чем, кроме как о том, что мы готовимся к празднику, который будет в конце месяца. Каждая группа должна оборудовать площадку и что-нибудь показать всем остальным, и гостям из деревни тоже.

Еще кое-что случилось ночью у нас в палатке, даже не знаю, как рассказать. Но рядом со мной сидит Жорж – ему некому писать письма, он в почтовое время опять переделывает свой список – и говорит, что надо всегда все записывать или рассказывать, чтобы потом не забыть. Он посоветовал мне сделать рисунок, так будет понятнее.

Ну, вот я нарисовал нашу спальню и обозначил, где чья кровать:

Так вот, сегодня ночью Марсель встал в туалет и вышел из палатки со стороны А. Он не стал зажигать свет, чтобы не перебудить нас, да и незачем было: он же знал, что его кровать первая справа от входа. Но только почему-то на обратном пути он вошел со стороны Б и страшно удивился, когда увидел, что в его кровати кто-то есть. Он принялся тормошить Рене и спрашивать, что он тут делает, а тот преспокойно спал. И вот Рене не понимает, в чем дело, а Марсель уверяет его, что он лунатик, что он перебрался во сне в чужую кровать, и гонит его на другой конец палатки. На Марселеву кровать падает немножко света из парка – он там горит всю ночь, – и видно, что она и правда пустая. Когда мы все проснулись, Рене уже извинялся и укладывался в постель Марселя. Рафаэль Первый включил свет, и тут все увидели, что Марсель лежит на кровати Рене, а тот – на кровати Марселя. При свете Марсель и сам понял, что ошибся. Все так хохотали! Кроме Рене – он решил, что мы всей палаткой сговорились его разыграть, и надулся. Пришел Макс, но мы от смеха ничего не смогли ему толком объяснить, и тогда, чтобы нас утихомирить, он пообещал нам внеочередной наряд на чистку овощей, который мы и получили сегодня утром. Не знаю, поняли ли вы что-нибудь, приеду – расскажу получше.

На сегодня все, но я вам еще напишу до отъезда.

Надеюсь, у вас все в порядке.

Крепко целую. Думаю о вас.

Рафаэль.

P. S. Бетти не нравится, когда вы пишете ей на том же листке, что и мне. Ей хочется получать отдельные письма, в конвертах с ее именем.

Четвертое письмо Рафаэля

Поместье Д.

Дорогие мама и папа!

Пишу вам последнее письмо, потому что через три дня мы возвращаемся в Париж.

Вчера у нас в парке был прощальный праздник, и все получилось великолепно. Пришло много народу из деревни, а несколько человек даже приехали из Парижа. Мы украсили парк лентами и гирляндами, а площадки получились похожими на ярмарочные балаганчики. Младшие группы устроили на своих площадках игры, Бетти крутила барабан лотереи, сделанный из велосипедного колеса.

Сначала на крыльце замка выступал хор старших групп. Он исполнил три песни на французском на несколько голосов: «Болотную», «Песню советских партизан» и «Песни французских партизан». И еще «Песню еврейских партизан» на идише. Тут все встали, только гости из деревни не сразу поднялись, потому что не поняли, что это такое. А потом начались представления на площадках.

Многие приготовили монтажи. Это когда читают стихи вместе, но не хором. Каждый произносит по одной-две строчки, или читают две половины группы по очереди. У нас был монтаж стихотворения Рене Ги Каду «Убитые в Шатобриане». Я там в конце читал один:

 
И все так просто,
Смерть – так просто, —
 

а потом со всеми вместе:

 
Ведь не убить вовек свободу.
 

Две самых старших группы сыграли пьесы на идише. Одну написал Шолом-Алейхем, а другую, под названием «Реформа», сочинили и поставили в 1942 году узники концлагеря Питивье.

Но лучше всего были живые картины в постановке Драмтеатра – немые сцены из истории Сопротивления, от выстрела полковника Фабиана в метро «Барбе» до баррикад в дни освобождения Парижа. На заднем плане одни актеры из Драмтеатра читали «Розу и Резеду» Арагона и «Мужество» Поля Элюара, а другие все время, пока показывали сцены, играли на губных гармониках. Гости из Парижа плакали. Потом был торжественный ужин, Люба, наш директор, дала слово одному из приехавших, и он произнес речь. Оказывается, многие дети останутся тут, в поместье, и после каникул. Все, чьи родители были депортированы и еще не вернулись. Старших будут каждый день возить в лицей на автобусе – пешком идти слишком далеко. А младшие пойдут в деревенскую школу. Жорж тоже остается. И теперь он будет спать в замке. Я сказал ему, что это здорово – у тех, кто останется, каникулы как будто не кончаются. Но он не очень радовался. Может, его родители скоро вернутся. Я обещал писать ему и присылать киноафиши для его списка. И ему в почтовый день теперь тоже будет кому писать.

Завтра нам нужно все убрать в парке перед отъездом и взвеситься, чтобы посмотреть, на сколько мы поправились, пока тут отдыхали.

На случай, если вы захотите встречать нас, сообщаю: наш поезд прибывает в четверг, в шестнадцать тридцать, на вокзал Сен-Лазар.

Крепко целую.

Рафаэль

Делать и переделывать – лишь бы работать

Леон вернулся в ателье. Его не было весь сезон – он попробовал работать самостоятельно. Расставаясь с ним, мсье Альбер пожелал ему удачи и сказал: «А если не заладится, ты всегда сможешь вернуться». И вот Леон вернулся.

Уходил он с прибауткой, которую любил повторять в конце каждого дня: «Их фур авек [5]5
  Я уезжаю ( идиш).


[Закрыть]
в далекие края». Взял напрокат швейную машинку, купил манекен и устроил мастерскую у себя дома – все равно обеденным столом им служила гладильная доска. Он все делал сам, только подкладку пришивала жена. И готовые вещи на Фобур-Пуассоньер в магазин к Ледерману раз или два в неделю тоже относил сам.

А мы в тот сезон обходились без Леона. Мсье Альбер нанял вместо него гладильщиком молодого паренька по имени Жозеф. Тот был образованный – это сразу понятно, стоит послушать, как он говорит, – но гладил гораздо хуже, чем Леон.

Бывало, вечером, как он уйдет, мсье Альберу приходилось самому браться за утюг: то надо придать форму рукаву, то снять блеск с отворота. Но Жозефу он ничего не говорил – не хотел огорчать.

Ну а когда Леон вернулся со своим манекеном в обнимку, один гладильщик оказался лишним. Мсье Альбер имел с Жозефом долгий разговор на кухне, а спустя неделю Леон уже опять стоял за гладильной доской.

В первое утро я встретил его шуткой:

– Ну что, вернулся из далеких краев?

– Абрамаушвиц! – сказал он мне на это и выразительно глянул, мол, острить тут может только он. – Далекие края не про тебя!

Никто не стал расспрашивать, почему он разошелся с Ледерманом. Правда, Жаклина, смешливая молоденькая швея, поддела его разок:

– Вы, мсье Леон, небось вернулись потому, что соскучились по мне?

Но он отделался улыбкой – дескать, угадала.

И только через неделю обо всем нам рассказал.

В сезон, пока заказов было много, все шло хорошо. Как я уже говорил, Леон все делал сам, жена занималась только мелочами, а поскольку они растят сынишку, который еще не ходит в школу (он родился в июле сорок второго), то оба были целыми днями при деле. Да и вечерами, а то и по субботам. «Сколько раз, – рассказывал Леон, – глаза у меня утром еле открывались, будто сверху и снизу по фестончику пришито».

Ну а потом у Ледермана, как и у всех, наступил мертвый сезон. Раньше он принимал вещи и отправлял на склад, почти не глядя, теперь же стал придираться вовсю. «Это, – говорил, – модели уже для нового сезона, и, если они будут не на высоте, считай, весь сезон насмарку». И вот, чтобы удержать всех своих мастеров, он распределил между ними новые модели.

Четыре раза подряд Леон получал от него в работу по одной-единственной жакетке. Да еще два раза из этих четырех Ледерман возвращал ему вещь на переделку. То, видите ли, подкладку морщило, то рукав криво вшит. А на самом деле – ничего подобного. По совету мсье Альбера, Леон не спорил, а дома просто-напросто заново отглаживал жакетку. И Ледерман каждый раз наставительно говорил: «Вот видите, теперь совсем другое дело!»

Ну а в последний раз, за пару дней до того, как Леон опять появился у нас, он принес очередную жакетку, из шотландки – с этими клетками всегда мучение, того гляди, не сойдутся! – и столкнулся на лестнице с одним старым мастером, тот шел расстроенный и нес на плече какую-то вещь в черном саржевом чехле.

– Второй раз уношу обратно, – ответил он на немой вопрос Леона.

– Вы? Да у вас же золотые руки! – удивился Леон.

– Руки-то, может, и золотые, но работу дает Ледерман.

К дверям Ледермана Леон подходил, кипя от возмущения. Дважды не принять вещь у Вильнера, пользуясь тем, что старик от него зависит, – каково!

Он положил свой чехол на приемочный столик, раскрыл и стал откалывать булавки, стараясь сохранять спокойствие, но пальцы у него дрожали. Не говоря ни слова, Ледерман взял жакетку, надел на манекен и тут же – даже рукава еще болтались – заявил:

– Нет, это не на высоте!

Дойдя до этого места, Леон разволновался так же, как тогда у Ледермана, а мы все перестали работать и слушали, затаив дыхание, – все, кроме мадам Полетты, которая недолюбливает Леона, из-за того что каждый раз, когда она бывает не права, он непременно возразит ей.

Услыхав такую оценку, Леон взвился, как подстегнутый.

– Ах, не на высоте? – крикнул он и в один миг сдернул жакетку с манекена. – Моя жакетка не на высоте? А ну, проверим!

С этими словами он и тут, в ателье, срывает с манекена жакетку, которую только что отгладил, широким шагом, перепугав мадам Полетту, идет прямо к окну, распахивает его и – раз! – взмахивает жакеткой, как будто выбрасывает на улицу. А после этого, уже совершенно спокойно, продолжает рассказ:

– Вот так я вышвырнул жакетку прямо на Фобур-Пуассоньер с четвертого этажа дома, где красуется вывеска: «Женская одежда. Ледерман».

Леон так хорошо изображал, что мсье Альбер в какой-то миг явно испугался – подумал, он и правда выкинет жакетку, которую держал в руках, хотя у нас тут первый этаж и окна выходят во двор.

– И что потом? – спросил мсье Альбер.

Леон водрузил жакетку на место и, широко улыбнувшись, будто снова увидел ту сцену, стал рассказывать дальше. Жакетка полетела довольно плавно – у нее раздулись рукава, а Ледерман заметался по комнате с невнятным ревом. Разобрать можно было только два слова: «Моя модель! Моя модель!» На что Леон ему сказал: «Ну вот, теперь она на высоте».

Ледерман подскочил к окну, словно хотел проверить, верно ли он говорит, а потом, наконец, рванулся на лестницу и помчался вниз, все повторяя: «Моя модель! Моя модель!» Леон же свесился из окна и увидел старого Вильнера. Тот поднял голову на крики и раскрыл рот от удивления. Не раз на своем веку ему приходилось видеть, как люди что-нибудь – мало ли что! – выкидывают из окна, но чтобы из окна летела, распялив рукава, клетчатая жакетка, такого еще не бывало!

Конечно, Леону не следовало так себя вести, он мог бы выразить свой гнев иначе – наговорить Ледерману много правильных слов. Но он, наверное, подумал, что правильные слова Ледерман и так знает, а вот новую модель на высоте, скорей всего, не видел.

«Послушайте, мсье Ледерман, я работаю не первый день и понимаю, что такое мертвый сезон, – мог бы сказать Леон, и это было бы очень правильно. – Мертвые сезоны бывали, когда вы еще на свет не родились, и будут, когда мой сын дорастет до того, чтоб тоже стать портным, да только он им никогда не станет. Я для того и порчу себе глаза, сидя день и ночь за машинкой, чтобы этого не случилось. Так вот, если работы нет, то и скажите честно: работы нет! Пусть даже вам неприятно, чтоб я уходил с пустым чехлом и несколько дней сидел без дела. Но сейчас уже не война, мсье Ледерман, – тут Леон мог бы повысить голос, – и я волен спокойно гулять по бульварам с моей женой и моим сыном. Так не заставляйте меня делать и переделывать одно и то же, только бы удержать к началу следующего сезона!»

А потом они с Ледерманом могли бы поговорить о чем-нибудь повеселее, например о войне. Но Леон предпочел поступить иначе: «Ах, не на высоте?» – Хвать! – и в окно: «Ну вот, теперь она на высоте!»

И все-таки хотел бы я на это посмотреть! Посмотреть, как у Ледермана глаза лезут на лоб, как он несется по лестнице и орет: «Моя модель!» И как парит «на высоте» жакетка, а старик Вильнер стоит, задрав голову, и изумленно наблюдает за полетом клетчатой жакетки над улицей Фобур-Пуассоньер.

Ну вот. На этом всякие отношения между Леоном и Ледерманом закончились. Если не считать того, что несколько дней спустя мсье Альбер, ходивший закупать материал, задал гладильщику вопрос. Он повстречал у Вассермана других портных, которые тоже работали для Ледермана, тоже были наслышаны про «жакетку на высоте» и тоже с удовольствием рассказали эту историю. Но была одна вещь, которой ни они, ни сам Ледерман не поняли: что сказал Леон, когда уходил, хлопнув дверью?

– Что же вы такого сказали под конец Ледерману? – спросил мсье Альбер Леона.

Леон не спеша отставил свой утюг и, чуточку подумав, ответил:

– Я сказал: «Их фур авек в края родные!»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю