Текст книги "Обскура"
Автор книги: Режи Дескотт
Жанр:
Триллеры
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 26 страниц)
Глава 39
Обскура не ждала этого визита – хотя, по правде говоря, она никогда не ждала его визитов и прежде. Он ни разу не предупредил ее заранее. Это было одним из проявлений его власти над ней. В этот раз он даже не стал стучать в дверь, а открыл ее своим ключом. Обскура как раз собиралась поиграть с попугаем, как вдруг почувствовала чье-то присутствие у себя за спиной и в страхе обернулась. Пред ней стоял Жюль Энен, неподвижный и бледный. «Поехали», – без всяких предуведомлений сказал он. И, видя, что она колеблется, добавил: «Быстро». Она не произнесла ни слова и последовала за ним, догадываясь, что время для расспросов неподходящее.
Но сейчас, когда экипаж нес ее навстречу неизвестности, она чувствовала себя полной идиоткой – как она могла позволить увезти себя непонятно куда без малейшего протеста? Впервые она поняла, что ее поведение по отношению к Жюлю Энену диктовалось не опасением потерять свое недавно обретенное благополучие, а каким-то иным тайным страхом, природу которого она не могла объяснить и который до сих пор никогда даже не проявлялся со всей очевидностью. Так откуда же эта непонятная слабость в его присутствии? Задать себе такой вопрос означало, по крайней мере, сделать первый шаг к ответу. Может быть, она задала его себе именно сегодня потому, что в этот вечер Жюль Энен казался совершенно другим: ничто в его манерах не напоминало торговца часами, кем он ей представился. Но теперь, когда экипаж увозил ее все дальше от дома, эта загадка сменилась другой, еще более тревожащей.
– Куда ты меня везешь?
Едва она успела задать этот вопрос, как обращение на «ты» показалось ей неуместным.
– За город… У меня для тебя сюрприз, – прибавил он, когда она взглянула на него с непониманием.
При других обстоятельствах она запротестовала бы или попыталась узнать об этом больше, но сейчас она была парализована страхом. Улыбка, которую она попыталась изобразить, выглядела трагической гримасой. Внезапно Обскура вспомнила доктора Корбеля, того молодого медика, которого так забавно было соблазнять, его настойчивые расспросы, касающиеся Фланеля, и свои отказы отвечать, свои повторяющиеся отрицания… Он сказал, что его жена исчезла, но она ничего не хотела об этом знать. А ведь стоило бы узнать подробности… Но теперь уже поздно. Слишком поздно возвращаться назад, равно как и сожалеть о случившемся. Обскура почувствовала, как по телу пробежала ледяная дрожь, и попыталась сдержать подступающие рыдания. Она все еще заботилась о том, чтобы не показаться перед ним в слезах.
Жюль Энен, занявший место по ходу движения, смотрел на нее отсутствующим взглядом. Кто же он был, этот человек, в присутствии которого ей всегда становилось немного не но себе? Было ли его имя настоящим?
Они уже выехали за город, и, по мере того как экипаж удалялся от Парижа, она все больше жалела о своем легкомыслии.
Снова пошел дождь. Она отвернулась от окна, за которым расстилался унылый пейзаж, однако Жюль Энен не отрывал от него глаз. Обскура воспользовалась этим, чтобы понаблюдать за ним, и вновь была поражена произошедшей с ним переменой, которой она в момент его появления не заметила.
Однако его голос должен был бы встревожить ее – когда Жюль Энен отдал короткий приказ следовать за ним. Голос звучал более надменно и в то же время более высоко, чем обычно. Одет был ее покровитель тоже иначе, чем всегда, – в костюм очень элегантного покроя, из ткани тонкой выделки. Может быть, именно от этого и лицо казалось другим… хотя, скорее всего, дело было в новом выражении, сосредоточенном и напряженном, которого она тоже раньше не видела. Чем же вызвана такая метаморфоза? Неужели он до сих пор ломал перед ней комедию, притворяясь каким-то другим персонажем, более… ограниченным? Человек, сидящий напротив нее, ничем не напоминал торговца часами, который ездит по разным городам и странам, возя с собой свой товар. Или же ее способность судить о мужчинах не стоит ломаного гроша…
Анж и вообразить не мог, что они собрались покинуть Париж, и теперь спрашивал себя, как же он предупредит доктора Корбеля, не говоря уже о том, как вообще сможет вернуться. Сначала он подумывал о том, чтобы спрыгнуть на ходу, но опасение разочаровать доктора его удержало. Сейчас, даже если бы он все же на это решился, ничего бы не получилось: экипаж ехал слишком быстро. Нужно было радоваться хотя бы тому, что никто его не засек. Пока они ехали по городу, три человека его заметили, и один уже собирался предупредить кучера, но как раз в этот момент экипаж, ненадолго замедливший ход, резко ускорился, и Анж с облегчением взглянул на оставшегося позади человека, нелепо размахивавшего руками.
Снова полил дождь. Анж стучал зубами и изо всех сил старался сдерживать кашель, чтобы его не услышали. Копыта, ударявшие по влажной земле и по лужам, заглушали все более слабые звуки. Анж чувствовал себя на краю гибели и со страхом думал, что ему делать, когда они прибудут к месту назначения. Держась из последних сил, чтобы не упасть, и изо всех сил прижимаясь к кузову экипажа, чтобы хоть немного защититься от дождя, он порой закрывал глаза, пытаясь уйти в себя и забыть обо всем этом кошмаре.
Окоченевший от холода, он потерял счет времени и не знал, какое расстояние они проехали. Вдруг экипаж сильно затрясся, как будто снова ехал по булыжникам парижской мостовой. Анж открыл глаза. Экипаж был в городе. Ночь, дождь и слабое освещение скрывали мальчика от посторонних взглядов. Но лошади, кажется, не собирались останавливаться, и его тревога все росла. Когда они миновали этот неизвестный городок, экипаж снова понесся на огромной скорости.
Через некоторое время он замедлил ход, свернул направо и вновь оказался на мощеной дороге. Анж смотрел на остающиеся позади ряды тополей, которые росли по обе стороны дороги, испытывая некое дурное предчувствие. И вдруг он перестал различать отдельные деревья – экипаж въехал в лес, и темнота стала почти непроглядной.
Они проехали несколько сотен метров, после чего стук копыт стал реже, и наконец экипаж остановился. Анж затаил дыхание. Он не знал, что делать дальше. Кажется, экипаж остановился прямо посреди леса, и его в любой момент могли обнаружить. По колыханию рессор он понял, что кучер сошел со своего места. Охваченный страхом, мальчик уже хотел соскочить и броситься в гущу деревьев, где были бы шансы укрыться, но тут до него донесся характерный скрип, и он понял, что открылись чугунные ворота.
Стук собственного сердца заглушил и шум дождя, шелестящего в кронах деревьев, и звуки, издаваемые лошадьми. Анж задержал дыхание и постарался не сделать ни малейшего движения, чтобы себя не выдать. Нужно было бежать, но усталость и холод полностью сковали его тело. И когда он наконец понял, что экипаж въехал в ворота, а кучер сейчас пойдет их закрывать и непременно его обнаружит, было уже поздно: кучер, возвышавшийся прямо перед ним, преграждал ему путь к бегству. Незаметно для Анжа он обошел экипаж. От изумления и ужаса мальчик уже готов был закричать, но рука в кожаной перчатке зажала ему рот.
Выйдя из экипажа, ее спутник – она уже не знала, как его называть, – протянул ей руку. Обскура сделала вид, что этого не замечает, и спустилась без его помощи. И тут же невольно вскинула голову, впечатленная мощным строением: в Париже она никогда не видела подобных строений, с которым могла сравниться разве что городская ратуша. Убеждение, что стоящий рядом с ней человек – действительно торговец часами, слабело с каждой минутой. Но он не позволил ей слишком долго рассматривать особняк – точнее сказать, настоящий замок – и, вновь предложив ей руку, повел по ступенькам лестницы к главному входу. Обскура шла с трудом, чувствуя, как подкашиваются ноги. Оказавшись на верхней площадке, она вздрогнула: две огромные сторожевые собаки, каждая размером с теленка, приблизились и, не издав ни звука, обнюхали ее.
– Не бойтесь, – сказал ее спутник, – они не нападут на вас, разве что вы побежите.
Эти слова лишь усилили ее страх.
Он толкнул огромную стеклянную дверь, защищенную узорчатой стальной решеткой, и ввел Обскуру в холл, от размеров которого у нее захватило дыхание: он был больше, чем неф кафедрального собора. Монументальная лестница с мраморными перилами вела на второй этаж.
Вдруг в противоположном конце холла распахнулась дверь, и на пороге появился какой-то человек. По мере того, как он приближался, Обскура все больше угадывала в его облике что-то знакомое. Усатый блондин с грубыми чертами лица, округлые плечи, клетчатый костюм. Она не знала этого человека, но прежде несколько раз его видела – он следовал за ней, всегда на расстоянии, когда она уходила из дому. Когда он был уже в двух шагах, она неожиданно вспомнила, что точно такое же описание дал ей доктор Корбель! Значит, он был прав и во всем остальном?..
– Я услышал экипаж. Не знал, что ты сегодня приедешь.
Он говорил громко, и голос его эхом отдавался под сводами холла.
– Я тоже, – произнес покровитель Обскуры, но гораздо тише, как будто боялся быть услышанным.
– Кто это? – шепотом спросила она.
– Мой брат, – со вздохом ответил ее спутник.
Обскура ничего не понимала. Встретивший их человек ничем не напоминал ее покровителя и мог приходиться ему кем угодно, но только не братом. Возможно, он мог бы быть братом Жюля Энена, но только не того незнакомца, с которым она приехала.
– Нельзя терять времени.
Обскура вздрогнула, потом обернулась к тому, кого про себя по-прежнему называла Жюлем Эненом. Он произнес эту фразу очень быстро, сухим и повелительным тоном, не допускавшим ни малейшего возражения.
– Ты какой-то напряженный. Что-то случилось?
– Нет, ничего. Просто я тебя не ждал…
– Не забудь о негритянке. У нас всего одна ночь.
– Одна ночь? А что такое?
– После я ни за что не отвечаю.
– Полиция?
– Пока еще нет, – ответил Люсьен Фавр, больше ничего не уточняя.
Его брат пристально взглянул на Обскуру, потом с серьезным видом кивнул.
– Да кто вы, в конце концов?
Об обращении на «ты» больше не могло быть и речи. Дрожа, Обскура смотрела на своего спутника. Он указал ей на герб над камином, в котором можно было сжигать целые стволы. На бронзовой пластине были вырезаны мастерок, кузнечные мехи и снопы пшеницы. Она по-прежнему ничего не понимала. Усач приблизился и протянул ей руку. Ей захотелось вцепиться в Жюля Энена, но тот уже отошел.
– Следуйте за ним, – сказал он, не глядя на нее. – Он вами займется.
Внезапно она осознала, что он уже второй раз называет ее на «вы» – очевидно, в ответ на ее собственное обращение, – и это открытие заставило ее похолодеть. Усач улыбнулся ей широкой улыбкой, обнажив изуродованную, изъязвленную верхнюю десну. Что же делать? Бежать? Но куда? И потом, на улице собаки… Она даже не знала, что этим двоим нужно от нее, и не хотела знать, поскольку на память ей опять пришли слова доктора Корбеля.
Жан Корбель… В первый раз, когда она его увидела, ей захотелось уцепиться за него, как за якорь спасения. Молодой мужчина казался таким невинным, почти святым… Но у нее не хватило духа остаться с ним. Простой медик без гроша в кармане… И потом, у него уже была своя жизнь, другая женщина… Да и что бы она с ним делала?..
Но, по крайней мере, она могла бы его выслушать… Хотя разве она не предчувствовала всю жизнь, что не доживет до старости?
Обскура внезапно побледнела, что придало ее лицу захватывающую красоту обреченности, и стала подниматься по массивной парадной лестнице вслед за своим палачом – медленно, словно шла на эшафот.
Глава 40
Габриэль Корбель неподвижно сидел за большим верстаком в глубине мастерской. Лишь его руки, лежащие на деревянной столешнице, слегка дрожали. Еще никогда прежде Жан не видел его таким, но теперь понимал, что исчезновение Сибиллы его совершенно уничтожило. Через двадцать лет после смерти жены его невестка словно бы восполнила ее отсутствие, помогая ему каждый день в мастерской или в магазине и внося оживление в его жизнь. Но теперь Жан опасался, что это никогда уже не возобновится. Дряхлый, согбенный, отец его казался собственной тенью, и Жан, свидетель этого крушения, был в отчаянии от своего бессилия и чувства вины: он понимал, что сам вызвал катастрофу, разрушившую его привычную вселенную. К мучительной тревоге за жизнь Сибиллы добавилась скорбь, вызванная нынешним состоянием отца.
Жан не мог оставаться один в своей квартире, дожидаясь возвращения Анжа. Он злился на себя, что не помешал мальчику в его рискованном предприятии. Мысль о том, что спасение Сибиллы может зависеть от такого юного существа, была ему невыносима – не говоря уже о том, что теперь его тревога удвоилась.
Несмотря на поздний час, они не опускали стальные жалюзи над витриной. Силуэт Лувра на противоположном берегу Сены все еще был заметен на фоне потемневшего неба. Редкие прохожие порой заглядывали в окно, удивленные тем, что в магазине красок по-прежнему горит свет. Но, лишь на секунду задержавшись, они шли дальше. Каждый раз при виде очередной тени Жан вздрагивал, надеясь, что это один из тех, кого он ждет, но каждый раз надежда оказывалась тщетной. Однако он продолжал ждать новостей от Жерара и Анжа, испытывая страх за ребенка, который мог угодить в руки преступника, и терзаясь неизвестностью, поскольку не мог даже предположить, куда его увезли.
В половине одиннадцатого Габриэль поднялся и ушел к себе. Жан остался один в этом месте, которое было знакомо ему до самых укромных уголков, но в этот вечер казалось абсолютно чуждым. Да и где он мог почувствовать себя как дома в нынешнем состоянии? У себя в кабинете? Но принимать пациентов сейчас было выше его сил.
Наконец, в одиннадцать вечера, на пороге показался массивный силуэт Жерара. Жан бросился навстречу другу, запыхавшемуся от быстрой ходьбы.
– Я так и думал, что найду тебя здесь.
– Ну что? – поторопил его Жан.
– Она во всем созналась. Она знала с самого начала. Она сказала мне, что ее сын нарисовал репродукцию «Завтрака на траве», используя вместо натурщицы труп!
– Кто она?
– Его мать, Нелли Фавр, моя пациентка. Она пыталась его обелить. Стоило мне лишь упомянуть о ее портрете работы Мане, и я услышал целый поток откровений!
– А что Бланш?
– Когда я рассказал ему о моем визите к Фавру, я думал, он меня вышвырнет, но в конце концов он все же дослушал меня до конца. Предсмертная фотография отца на столе Фавра и слова его матери произвели нужный эффект. Он прямо-таки разрывался между амбициями и страхом скандала, но в конце концов амбиции взяли верх. Думаю, его порадовала мысль о том, что он сможет изучать у себя в клинике столь любопытного и к тому же занимающего высокое общественное положение пациента, как Люсьен Фавр.
– Тогда нам надо действовать. Оставайся здесь и жди Анжа, пока я схожу за полицией. Без него мы не узнаем, куда поехал Фавр.
– Так где же он? – с беспокойством спросил Жерар, оглядывая магазин, словно ожидал, что Анж сейчас выйдет из какого-нибудь шкафа.
Жан рассказал ему, что произошло. Он буквально воочию увидел ребенка, скорчившегося на багажной платформе экипажа, который сворачивает за угол, и не смог сдержать дрожи. Он злился на себя все больше и больше, но на время отогнал эти бесполезные терзания и торопливо вышел в ночь. Почти бегом направляясь к острову Ситэ, Жан пытался немного успокоиться, поскольку ему вскоре предстояло снова появиться перед инспектором Нозю, для которого он оставался подозреваемым. Однако он надеялся, что новые сведения заставят инспектора изменить отношение ко всему происходящему.
Громкий пронзительный свист заглушил стук колес по рельсам. По прошествии нескольких секунд поезд снова засвистел. Анж растерянно оглядывал тесное пространство между двумя вагонами, в котором находился. Вместо ночного пейзажа сбоку тянулась высокая каменная стена. Поезд подъезжал к вокзалу. Внизу поблескивали продольные металлические полосы – это были параллельные железнодорожные пути, тянувшиеся вдоль соседней платформы. Стук колес, который убаюкивал Анжа от самого Санлиса, где ему посчастливилось никем не замеченным пробраться на вокзал и затаиться между двумя вагонами, начинал стихать. Никогда раньше Анж не ездил на поезде, только иногда наблюдал за поездами, выезжающими из вокзала или возвращающимися к нему. Сейчас мальчик застыл от страха, но выбора не было, кроме как оставаться на месте. На мгновение ему показалось, что он лишится жизни, что железный монстр его расплющит.
Но никогда еще он не чувствовал себя ближе к гибели, чем совсем недавно, когда кучер зажал ему рукой рот. В течение нескольких секунд Анж был уверен, что ему конец, но тут кучер убрал руку и негромко велел ему убираться ко всем чертям. Дважды повторять не пришлось: Анж соскочил с багажной платформы и опрометью помчался к деревьям. Через некоторое время до него донесся скрип закрывающихся ворот и щелканье кнута. Когда Анж наконец рискнул выглянуть из своего убежища, то увидел удаляющийся экипаж и темную громаду замка, в котором светилось несколько окон. Подняв голову, он различил двух каменных грифонов, сидящих на каменных столбах по обе стороны ворот.
Теперь оставалось только одно: как можно скорее добраться до Парижа и рассказать обо всем доктору Корбелю. Дрожа от страха в почти непроглядной темноте, Анж зашагал по дороге в обратном направлении. Он впервые в жизни выехал из города и до этого никогда не видел леса, только слышал страшные истории о том, что там происходит. Стараясь держать себя в руках, чтобы не поддаться панике, он ускорил шаги.
Фонарей, горевших по обе стороны железнодорожных путей, становилось все больше. Затем раздался оглушительный скрежет. Анж заткнул уши. Слева от него железнодорожная насыпь сменилась платформой. В последний раз заскрежетали тормоза, и наконец поезд остановился. Анж спрыгнул на перрон. Оглушительный звук свистка заставил его вздрогнуть. К нему приближался контролер в униформе. Анж помчался по перрону, лавируя среди пассажиров. Добежав до начала платформы, где стоял еще дымящийся паровоз, он обернулся. Контролер его больше не преследовал. Анж торопливо направился к выходу из вокзала. Несколько пассажиров с удивлением взглянули на промокшего насквозь мальчишку в котелке, который был ему явно велик, но большинство из них были слишком заняты своими заботами, чтобы обращать на него внимание. Огромные вокзальные часы показывали одиннадцать.
Выйдя из дверей вокзала на верхнюю площадку наружной лестницы, он попытался прикинуть, сколько потребуется времени, чтобы добраться до доктора Корбеля. Приступ кашля, более мучительный, чем предыдущие, заставил его согнуться пополам. Отдышавшись, он тронулся в путь.
Глава 41
Он действовал крайне поспешно после визита психиатра, но, по крайней мере, не был обманут ложным поводом, который привел его в Форже: якобы его интересовало, насколько бред его пациентки соответствует действительности. На самом деле его интересовало совсем другое… Стало быть, помещение матери в клинику Бланша было ошибкой. Мало того, что это оказалось бесполезно, так еще и рискованно. Но у него не было ни мужества, ни энергии для того, чтобы принять решение более… радикальное. Он мог бы также заточить ее здесь, в Форже. Она не докучала бы ему, особенно если бы он поселил ее не в замке, а в одном из парковых павильонов. Его мать… Нужно было решиться на то, чтобы радикально ее изолировать. Потому что вопросы ее лечащего врача были предвестием других – более настойчивых, более прямых, менее… тактичных. И разумеется, задаваемых совсем другими людьми.
Вымысел врача о том, что ему, видите ли, срочно нужно прояснить некоторые события из прошлого пациентки, не выдерживал никакой критики. Какая наглость – явиться с расспросами прямо к нему в дом! Да еще со стороны какого-то незначительного медицинского ассистента… Откуда он вообще взялся? Неотесанный тип, похожий на крестьянина… Итак, Бланш доверил его мать заботам крестьянина, который забил себе голову новыми медицинскими теориями. Можно подумать, он в них разбирается!
Но сейчас, в мастерской, все эти проблемы отошли на задний план. В течение нескольких недель он собрал все необходимые элементы декора и аксессуары, представленные на картине, – шаль с золотой бахромой и цветочными узорами, домашние туфельки, браслет, черную бархатную ленточку с жемчужным кулоном, серьги, бледно-розовое платье и косынку для негритянки, букет из искусственных цветов (которые всегда выглядели должным образом), а также темно-зеленые занавески и шоколадного цвета бумажное полотнище с ромбическим узором из выходящих из золотых кругов лавровых ветвей, что составляло фон картины. И еще один элемент, которым он особенно гордился, – чучело черной кошки с выгнутой спиной и поднятым вверх хвостом – точно в таком же виде, как на картине. Он настолько стремился к точности, что даже попросил таксидермиста вставить ей желтые стеклянные глаза: конечно, на фотографии их не будет видно, но ему это было нужно для полного удовлетворения.
Все был готово. Оставалось только дождаться моделей, которыми уже занимался Клод. Для ускорения процесса он поместил их в самую маленькую комнату, чтобы ядовитый дым быстрее пропитал атмосферу. Если кубический объем воздуха в четыре раза меньше, чем обычно, то и процесс пойдет в четыре раза быстрее – чистая математика.
Олимпия, преуспевшая кокотка, куртизанка или дама полусвета, чье имя являлось отсылкой к греческой мифологии – названию горы Олимп, обители богов… Явление шлюхи в образе богини стало одной из причин грандиозного скандала, разразившегося вокруг картины.
Свою собственную «Олимпию» он некоторое время держал при себе, как держат в живорыбном садке лангустов, перед тем как съесть. Так он мог постоянно наблюдать за ней – в разных нарядах, разных образах. Мог смотреть, как она двигается, следить за ее взглядом, жестами, слушать, как она говорит и смеется. Эта маленькая комедия в конце концов начала ему даже нравиться, хотя он и не думал отменить жестокий финал – но, конечно, не мог предвидеть, что этот финал настанет так скоро. В течение нескольких последних месяцев у него создалось впечатление, что чем больше он на нее смотрит, чем больше ее узнает, тем лучше сможет сохранить ее образ для вечности.
Лишь один вопрос не давал ему покоя: как сумел этот ничтожный психиатришка что-то заподозрить? Ведь его неслыханный по своей наглости демарш был явно продиктован серьезными подозрениями.
Может быть, виной тому Клод, который где-то допустил промах? Проявил слишком много самостоятельности? Зачем ему понадобилось похищать ту актрису? Все его избыточное рвение… Очевидно, Клод оказался уязвимым местом в его броне. Слишком болтлив, слишком хвастлив, слишком самоуверен… Слишком вульгарен. Но без него он никак не мог обойтись. Никогда бы он сам не смог снабжать себя моделями. Той единственной, с которой он сблизился по собственной инициативе, была Обскура.
Но Клод заставлял его дорого платить за свои услуги – и в прямом, и в переносном смысле. В его карманы перешло целое состояние. А если к этим суммам присоединится еще и надбавка за риск быть разоблаченным, его аппетиты станут и вовсе чудовищными. Этого нельзя допустить – несмотря на свою жажду славы, он не хотел достичь ее именно таким путем.
Много раз он спрашивал себя, а не начать ли и в самом деле работать в одиночку. Но нет, он никогда бы не сумел с такой легкостью приближаться к незнакомым женщинам, заговаривать с ними, приглашать их к себе, увозить, ломать всю эту гнусную комедию – а потом усыплять их с помощью хлороформа, привязывать к креслу и зажигать угольную печь… Не говоря уже о том, что от тел потом нужно было избавляться, – эту грязную работу он также сам не мог делать.
Клод считал его своим вечным должником – еще и из-за сифилиса. Его молочный брат… Страшная болезнь, которая унесла его отца, передалась не только ему, но и Клоду, сыну их общей кормилицы, которая заразилась от него во время кормления… Так что они братья вдвойне, как часто говорил Клод с недобрым смехом, но он в ответ даже ни разу не улыбнулся. Озлобленность Клода еще выросла с тех пор, как у него появилась эта отвратительная язва во рту, уже изуродовавшая ему верхнюю челюсть.
Да, Клод был его слабым местом, но в то же время он всегда превосходно выполнял его указания и, конечно, не имел ни малейшего желания быть обнаруженным. Заключив эту сделку, он словно подписал договор с дьяволом.
Была еще Обскура – через нее тоже могла просочиться какая-то информация. Обскура знала о его интересе к картинам Мане. Может быть, она слышала о той реконструкции «Завтрака на траве», которая была обнаружена в Отей… Она могла рассказать доктору, к которому ходила на прием, а после была с ним в «Фоли-Бержер», о «живой картине», для которой сама позировала в доме терпимости. А этот доктор – кто знает? – мог быть знаком с психиатром, лечащим его мать, этим… как бишь его? Рошем. И вот доктор Рош заметил связь между рассказами своего приятеля и бредом своей пациентки… А приятель обратил внимание на параллель между «Завтраком на траве» в Отей и «Олимпией» в доме терпимости. Он ведь вроде бы еще и художник-любитель…
Он попытался вернуться к мыслям о своей будущей «картине». Идеально было бы подождать семь-восемь часов после смерти, чтобы исчезло судорожное напряжение черт, вызванное асфиксией. Такая отсрочка позволяла создать поразительную иллюзию жизни. К этому моменту уже начнется день.
Сейчас было три часа ночи. Скоро Клод принесет ему негритянку. С ней потребуется больше работы, чем с Обскурой. Ее придется пристегнуть ремнями к стулу, специально предназначенному для этой цели, а до этого надеть на нее платье, предварительно разрезанное сзади, повязать на голову косынку, укрепить в ее руках букет, для чего слегка согнуть правую руку и удержать ее в таком положении с помощью тонкой стальной проволоки. Затем слегка наклонить ее торс и голову, как на картине, обратив ее лицом к госпоже, и, чтобы удержать голову, поставить между нижней челюстью и плечом кофейную ложечку.
Который час? Он посмотрел на часы, потом вспомнил, что делал это буквально десять минут назад. Нельзя так нервничать. Надо унять нетерпение. Это может пагубно отразиться на его работе.
Он посмотрел вокруг себя. Его мастерская выходила окнами на север. Этот дом, огромный, как средневековый замок, был построен отцом для матери двадцать пять лет назад по проекту Джозефа Пэкстона, архитектора, создавшего знаменитый «Кристал Пэлас» в Лондоне для международной промышленной выставки 1851 года. На создание этого архитектурного шедевра его вдохновил цветок гигантской водяной лилии – Victoria amazonica, – за что польщенная королева пожаловала ему дворянство. Такая аналогия была довольно забавной: ведь скоро в его собственной мастерской взрастет великолепный цветок, который он сохранит для вечности. Его шедевр не принесет ему ни дворянского титула, ни официальных почестей. Но его творческие амбиции были выше всех этих погремушек.
Свою склонность к живописи он унаследовал от матери. Ее картины отличались необычайной четкостью и изяществом линий и нежнейшими цветовыми оттенками. Но он в конце концов преодолел все эти условности, занявшись фотографией. Здесь уже не имели значения ни линии, ни краски. Точнее, красок было всего три: белая, черная и нескончаемое множество оттенков серого. Что касается очертаний, они могли быть более или менее четкими в зависимости от самих предметов, освещения и быстроты передвижения затвора.
Искусство, порожденное индустриальной революцией, лишенное цветности, механическое, химическое, в котором результат возникал мгновенно, достаточно было лишь нажать на спусковой рычаг затвора, но основанное на концепции, вызревавшей в течение долгих лет. Искусство, создающее точную копию, а не более или менее приблизительное подобие. Искусство, требующее изобретательности и по этой причине стоящее бесконечно выше всех предшествующих. Речь шла уже не о ловкости рук и способности точно изображать предметы, а о работе интеллекта.
Крупное состояние позволяло ему с головой уйти в свою работу. Он мог спокойно жить вдали от этого гнусного мира и был свободен от большинства его ограничений. Сейчас он еще раз с удовлетворением подумал об этом, оглядывая мастерскую, где одна стена была стеклянной, а потолок достигал семи метров в высоту. Помещение было размером с заводской цех – так захотел отец, – и хотя оно совершенно не подходило матери, для его собственных нужд было идеально.
Если бы еще модели не так сильно напоминали о себе своим запахом и не раздражали слишком пристальными взглядами… И если бы их присутствие не привлекало множества мух, которые назойливо жужжали и бились о стекло, а потом падали мертвыми на паркет – весь пол вдоль стеклянной стены был ими усеян.
Внезапно раздались три удара в дверь.
– Входи! – резко крикнул он, раздраженный тем, что его оторвали от привычного самосозерцания.
Появился Клод с мартиниканкой на руках, словно молодожен, вносящий свою избранницу в супружескую спальню. При мысли об этом Люсьен Фавр не смог удержаться от улыбки. По какой-то несправедливости, одной из тех, что бывают свойственны природе, болезнь Клода продолжала развиваться, тогда как он сам, кажется, сумел полностью от нее избавиться.
Но с того момента, как Клод посадил мертвую женщину на стул – теперь издалека ее можно было принять за живую, – для Люсьена Фавра, кроме нее, уже ничто не существовало. Он торопливо приблизился к своему будущему шедевру. Наконец-то он займется оформлением сюжета – поместит ее на стуле должным образом, наденет на нее платье, бледно-розовый цвет которого гармонировал с оттенком кожи Олимпии, повяжет на голову косынку, укрепит в руках букет, выглядящий как дар от восторженного поклонника.
Для очистки совести он подошел к фотографической камере, укрепленной на штативе, и заглянул в окошко видоискателя, чтобы убедиться в точности выбора точки съемки, ракурса и направления съемки. Не то чтобы он был в этом не уверен, но с появлением первой модели что-то могло слегка измениться. Удостоверившись, что все в порядке, он занялся размещением мартиниканки. От ее позиции будет зависеть то, насколько правдоподобной окажется иллюзия жизни. Тело мартиниканки было не слишком податливым, и только механические приспособления могли удержать его в нужном положении. Иначе оно выглядело бы неестественным. Понадобились два кожаных ремня: один прошел на уровне талии, другой протянулся от левой подмышки к правой груди, удерживая торс в чуть наклонном положении. Закончив работу, он сделал пару шагов назад и, взглянув на результат, остался доволен. Затем отошел еще дальше, чтобы увидеть общий план. Оставалось расположить локоть мартиниканки под нужным углом и приподнять правую руку, после чего можно будет наконец ее одеть. Для этих целей он приготовил тонкую стальную проволоку, достаточно гибкую, чтобы можно было ее сильно согнуть, но достаточно прочную, чтобы выдержать вес головы. Ему нравилась эта работа, она поглощала его всецело. Эта фаза чисто механических действий следовала за возникновением замысла. Этот переход к практическому осуществлению был ни с чем не сравнимым удовольствием.