355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Рэй Дуглас Брэдбери » Интегральное скерцо (сборник) » Текст книги (страница 9)
Интегральное скерцо (сборник)
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 23:58

Текст книги "Интегральное скерцо (сборник)"


Автор книги: Рэй Дуглас Брэдбери


Соавторы: Генри Каттнер,Роман Подольный,Владимир Одоевский,Генрих Альтов,Джеймс Бенджамин Блиш,Павел (Песах) Амнуэль,Виктор Колупаев,Ллойд, Биггл,Нильс Нильсен,Спайдер Робинсон
сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 28 страниц)

Никита Ломанович
ОТКРОЙТЕ ВАШИ УШИ

…Да-а, грустно. Грустно бывает после хорошего джазового концерта! Это заметно не сразу, потому что сидевшие поднимаются с пола и кресел рядом с теми, кто весь концерт простоял, все улыбаются или хотят улыбнуться, с шорохом сыплются к краям зала последние аплодисменты и наступает коротенькая тишина, когда дышится очень легко и каждому слышна музыка, хотя на сцене уже ничего, кроме стульев, нет. Но слушать то, чего нет, непросто и, кажется, даже вредно, поэтому люди спешат откашляться, хлопают сиденьями, их голоса заполняют зал – и… На головы давит вдруг мертво отяжелевший потолок, липнет к спине и плечам потная одежда, хочется чесаться, дышать, обойти с помощью бинокля очередь в гардероб… И словно изжога, сменяющая съеденный с аппетитом обед, являются суета, предчувствие долгого ожидания автобуса, давки, плохого короткого сна…

Так или примерно так грустилось людям, выходившим сквозь струи горячего воздуха из небольшого, стоящего на окраине города Дворца культуры. Но тут события приняли совершенно неожиданный оборот. Едва лишь стало тесно на автобусной остановке, откуда-то вдруг принеслись облака желтого, исчерченного черными снежинками света, и набежавшее стадо “Икарусов” проглотило радостно закричавшую толпу.

– Что?! – скажете вы. – После концерта? Сразу? За час до полуночи, на окраине, где интервалы движения двадцать минут в часы “пик”? Не-ет!

Да! Потому что случилось это в особенную ночь, стоящую примерно посредине между новым и старым Новым годом. Раньше подобные ночи знали: никто на них внимания не обращает, и потому ничем особенно выделяться не старались. Зато теперь всего стало много, есть даже люди, которым этого “много” не хватает. И чтоб заполнить придуманную ими пустоту, одна из первых ночей Нового года дарит нам иногда чудеса. Не верите? Зря! Зря! Господин Гоголь-Яновский – слыхали наверно? – давно уже со мной согласился.

Впрочем, чудеса, как известно, – вещь вовсе непостоянная. Поэтому двоим из нашей толпы не повезло. Они выскочили на нужной им остановке, погнались за теплыми задними окнами другого автобуса, убегавшего в загородный микрорайон, но вскоре отстали и повернули назад. Место здесь было черное и пустое. Отступившие от него дома сбились от холода в крепостную с башнями стену, мерцавшую вдалеке желтыми и красными прямоугольниками окон. Оба неудачника вошли в заполненный снежинками конус света под фонарем, остановились у кривого столбика с желтой табличкой, отдышались…

– Давайте знакомиться, – предложил один из них. – Следующий автобус через час будет.

Они разом сказали: “Петр Иванович!”, засмеялись и тут только заметили, что почти всем похожи друг на друга: одеждой, средней упитанностью, средним ростом и круглыми бритыми очень подвижными лицами. Фамилии их тоже почти совпадали: Бинский и Динский. Правда, Бинский (он предложил познакомиться) был чуть выше ростом, носил, в отличие от Динского, канадскую, а не болгарскую дубленку, да и все остальное – шапка, брюки, сапоги – были у него почти как у нового знакомца, но видом и ценой чуть-чуть интересней. Похоже, заметив это, Бинский пожал, не снимая перчатки, протянутые голые пальцы и зашумел:

– С концерта? Жаловаться надо! Знают же: вечером с транспортом напряженно и первым отделением пускают этот чертовый джаз-модерн. Он кому нужен? Кретинам! Ну и ставьте его в конце, а тот хороший диксиленд – в начале. Мы бы его послушали и давно уже дома были. Пусть модернисты хрюкают в пустом зале. Да! Жаловаться надо! В газету!

Другому Петру Ивановичу пришлось нелегко. В глубине души он тоже не любил современный джаз и ушел бы с него, не будь во втором отделении диксиленда. Но признаться в этом почему-то стыдился. К тому же ему совсем не хотелось соглашаться с собеседником, который будил в нем ощущение тесноты, словно человек, стоящий слева, когда спешишь подняться по эскалатору. После коротенького сомнения Динский решил на всякий случай пересилить возникшую неприязнь. Но к ней добавилась злость на мигнувший в последний раз красными огоньками автобус, и он забубнил подслушанными фразами о необходимости новаторства, рискованном поиске и некоторых консерваторах, которым этого не понять. Спор вскоре так раскалил дыхание наших героев, что лица их совершенно исчезли в облаках пара.

– Вышел на сцену, – кричал, разбивая кулаком воздух, Бинский, – играй, чтоб людям нравилось, а не фигли-мигли дурацкие им подсовывай! Я билет втридорога купил, чтобы после работы отдохнуть, а из-за этих прохиндеев автобус упустил и завтра вот с такой головой встану.

– С вашим “нравится”, – частил Динский, – можно дойти, извините, до потакания самым низменным инстинктам, до вульгарщины рок-ансамблей. Музыка – это не развлечение, это особый вид мышления. А таким утомленным, как вы, не музыка, извините, а шуты гороховые нужны!

– Вы дурака из меня не делайте! – загремел Бинский. – Я музыку знаю и люблю. Диксиленды, да… Бетховен там… “Лунная соната”, а дрянь всякую – клоунов с рок-ансамблями – на дух не принимаю, “Особый вид мышления!” На работе мыслить нужно, а не на концертах! Звеварь, честное слово.

– Прошу меня не оскорблять, – обиделся Динский, – хотя для вас звонарь будет лучшим музыкантом: вместо будильника, чтоб на работу не опоздать. И насчет любви к музыке бросьте! Чужие слова трясете, а сами – как дикарь, извините, который палкой стучит по бревну и ничего лучшего знать не желает. Идите в другое место, если только на работе соображать способны!

– Это куда ж мне идти-то? – каким-то не своим голосом спросил Бинский.

– В другое место, в другое место – зашелестело вдруг рядом. – На вульгарный… вульгарный рок-ансамбль.

Тут в небе появилось солнце, и стало жарко. Но не со стуком в висках, как бывает в горячке спора, и не тем тяжелым, идущим изнутри жаром от чересчур теплой одежды, а по-другому, когда пахнет морем, а вокруг золотой песок, пальмы и паруса яхт на горизонте. Эта прекрасная картина мелькнула перед глазами наших героев, дубленки и шапки спрыгнули с них, как живые, и они оказались в первом ряду перед маленькой круглой эстрадой. На ней, хохоча, настраивали электрогитары и ударные инструменты три бывших белых человека в плавках, высоких ботинках и пиратских косынках на головах.

– Карнавал! Карнавал! – кричали сидевшие кругом разноцветные, почти неодетые люди, и натянутый над ними цирковой шатер из мокрого просвечивающегося брезента раздувался в такт этим крикам. Бородатый ударник (он, похоже, был главным), наклонился, вытянул руки вперед и начал. Зал стих. Удары палочек по барабанам и тарелкам приятно отдавались у каждого в голове. Бинский и Динский сразу почувствовали запах пота, солнца, океана, Дрянного вина, услышали какие-то незнакомые шелесты и шорохи – и потянули их в себя до стука сердца, до холода в животе. Им помогли гитаристы, которые подхватили щелкающий ритм, развили и сделали его еще богаче. Оба Петра Ивановича чувствовали, что музыка сжимает и разжимает их тела, дает ощущение жара, мурашек на щеках, пробегает по позвоночнику. Это волновало, не волновало чрезвычайно приятно. Ударник делал им круглые глаза, его руки почти растаяли в воздухе, он жмурился, тянулся бородой к потолку, потом, как прибой, выбрасывал себя на ударные, замирал, крутил головой, подмигивал какой-нибудь тарелке или барабанам – дескать, лихо, лихо! – блаженно скалясь, откидывался назад… И видеть это тоже было очень приятно.

Оба гитариста (музыке уже не хватало движений их рук), вздрогнув, пошли друг к другу, вытягивая следом длинные хвосты проводов. Будоражаще четко, словно по метроному, они сходились и расходились, скользили, чуть не до хруста выгибались назад, кивали залу грифами гитар, и все это удивительно к месту и здорово. Музыка слепила из Петр-Иванычей, музыкантов и дышащей в такт карнавальной толпы что-то шевелящееся, большое. Петр-Иванычи чувствовали это “что-то” спинами, бедрами, боками, качались с ним влево и вправо, топали ногами, заходились от счастья. Еще чуть-чуть, и они, вскочив, принялись бы крушить шатер, эстраду, стулья. Но этого “чуть-чуть” не случилось: музыкантам не хотелось ни скандала, ни двойного по сравнению с затраченным пота. И музыка совершенно безопасно ударяла людей в животы, массировала их тела, освобождая всех от тяжести головы. Последний аккорд принес темноту, а с ней неприятную пустую тишину с неудобствами.

– Петр Иваныч! Петр Иваныч! – донеслось издалека. – Руку, руку-то отпустите!

– А вы ногу мне отдавили!

Петр-Иванычи рванулись было ругаться, но в воздухе зашелестело:

– Шут… Шут… Шут гороховый нужен?..

И наши герои очутились в первом ряду другого зала, где сидела, наверное, тысяча довольных человек, одетых по-европейски. “Шут! Шут!” – кричали они на чужих, но почему-то понятных языках. А на сцене кланялся большой человек с дурацким раскрашенным лицом, в мятых ботинках и куцем, похожем на мешок, фраке.

К нему подошла одетая в тесное платье дама, из тех, что представляют обычно музыкальных знаменитостей, и на каком-то понятном языке отчеканила:

– Рапсодия си… си… мажор. Сима, значит!

Тут же два фрачных молодца выкатили на сцену украшенное похоронными кистями пианино. Шут было присел к нему поиграть, но молодцы подхватили его под мышки, утащили на край сцены, согнули пополам – дескать, покланяйся публике еще! – и, вернувшись, скоренько приколотили к лакированному боку “инструмента” табличку: “Это – Сплейбей”. Когда грохот стих, Шут осторожно обернулся, увидел, что остался один, и затрусил к “Сплейбею”. виляя спиной и так выбрасывая ноги назад, что залу стали видны подошвы его длинных ботинок.

“Упадет, – решили дуэтом Бинский и Динский, – или еще что-нибудь смешное покажет”. Но Шут, видимо, уважал их, потому что просто уселся на табурет, стоявший возле принесенного молодцами урода. Подняв крышку, он, встряхивая головой и руками, мажорно забарабанил по клавишам… И потянулась музыка, соединявшая в себе удаль похоронного оркестра и радость влюбившегося кота. Шут размахивал руками с энергией отбойного молотка, сгибался в три погибели, скрипел табуретом, но ничего другого извлечь из пианино не мог. Тогда он решил подстроиться к упрямой мелодии и, покачиваясь, с видом медленно жующего лимон человека почти перестал (так видели Бинский и Динский) касаться клавиатуры. В ответ “Сплейбей” разразился веселеньким галопчиком да еще хлопнул музыканта крышкой по рукам. Шут вскрикнул, шлепнул своего мучителя ладошкой и, приподняв на манер автомобильного капота блестящий верх пианино, залез в него чуть не по пояс.

“Сплейбей” не сдавался. Выбросив к потолку пару диванных пружин, он запел под собственный аккомпанемент голосом знаменитого шансонье. Юная девушка, доверительно сообщала полная хриплой ласки песня, гуляя по Монмартру, влюбилась в подлетевшего к ней воробья. Как горько она обманулась! Теперь серый негодяй топорщит шариком перышки и орет о своей победе, купаясь в фонтанах Парижа. А мир ждет нового бога…

Кончив петь, “Сплейбей” согнулся в поклоне, отчего ноги Шута взлетели высоко в воздух, и так затих. Дурацкий человек кое-как выбрался из почти проглотившего его ящика, стряхнул с себя прилипшие клавиши и жалобно заковылял к оркестровой яме.

– Скрыпочку, одну скрыпочку, господа, – заклянчил он у глядевших оттуда голов.

Ему нехотя дали. И Шут заиграл на скрипке, упирая ее в толстый, вылезавший из фрака живот. И сыграл хорошо, просто здорово, так что зал совершенно затих. А потом начал кланяться, кланяться, оступился, уронил скрипку и хлопнулся на нее задом…

На краю сцены стоял, роняя слезы, дурацкий пристыженный человек. Он протягивал кричавшему, махавшему кулаками хозяину скрипки обломки дек, гриф, дрожащие, свернувшиеся спиралями струны.

– Ох! Ох! Ах! – заходились от смеха наши герои, а в ушах у них уже шелестело: “Звонарь, звонарь… чтоб на работу не опоздать”. И вот, всхлипывая и все еще держась за животы, они оказались среди обычных русских людей на пыльном дворе, обнесенном со всех сторон белеными стенами. Тут же поднимались к мягкому небу похожая на белый куб церковь и острая чистенькая колокольня. Все, задрав головы, смотрели на нее. Петр-Иванычи притихли, подняли глаза и увидели в проеме верхнего яруса колокольни четырех стоящих рядом стариков.

– Звоны, – начал один из них, в кепке, – служили для разного. На несчастье поднять, подумать заставить, или чтоб душа отдохнула. Подбирали их столетиями, и те, что плохими оказались, – умерли. Остались только хорошие, с именами. Вы сейчас послушайте Егорьевский звон. Он тихий, спокойный, напоминает немного “Лунную сонату” Бетховена. Для легкости души, для раздумий.

– Чушь, – авторитетно произнес Бинский, – с Бетховеном сравнивать!

– Молчали б лучше, Петр Иванович! – зашептал Динский. – А то еще к кайзеру улетим!

Звонари пошли по местам: один – к Большому колоколу, второй – к задранной под углом к полу плахе-педали, от которой поднимались веревки к четырем висевшим рядом широким колоколам. Последние двое петлялись по рукам и ногам, растягивая себя между языками оставшихся колоколов.

Старики стали работать, послышался металлический скрип, и вот раздалось, выплыло наконец первое басовое “бомм!” И опять громче, мощнее – “бомм!” Паузу оборвали средние колокола, в их голоса вплетались другие, украшая низкие “ом-м!” чуть не хрустальным “и-линь”. Воздух дрожал все выше и выше от гула и звона. И опять прозвучал Большой. Его голос то теплел, то холодел, помогая младшим братьям как надо ударить в голубой купол над головами, чтобы разбудить, раскачать в каждом человеке его собственную музыку. И падали на людские головы и сердца волны гула, украшенные барашками перезвонов. И воздух тучей густел от басов и лился дождями малиновых трелей. Когда всем стало легко, колокола замолчали особенною долгою тишиной.

Люди, улыбаясь, хлопали, даже Бинский протянул: “Да-а!” Звонари вылезали из петель-паутин, показывались в просветах окон и кланялись, вытирая от лба к затылку вспотевшие лысины.

Наши герои еще не кончили аплодировать, когда все снова исчезло. В уши полез знакомый шепот:

– Дикарь… Дикарь… палкой по бревну.

Они очутились на высоком берегу не очень теплого блестевшего до самого горизонта океана. Вокруг стояли бородатые, одетые в меха люди. Они усадили Петр-Иванычей на мохнатую шкуру, трогали их руками и на новом понятном языке говорили:

– Какой праздник сегодня! Какой праздник! И большая вода внизу рада: бухает ласково. И скалы черные рядом, смотрите, ой и красивые, и трава сияет, и лучшие музыканты приехали.

Чуть выше, на холме, спиной к высокому небу стояли четыре человека в меховых до колен, расшитых красным, рубахах. Бороды-лопаты, черные до глаз волосы, восемь голых рук, по палке в каждой; перед ними, как барьер у груди, блестит ошкуренное бревно на огромных козлах… Все!

А-а-х-х! – выдохнул снизу и толкнул землю прибой. И бревно ухнуло в ответ. Шуршала, убегая, волна, шипела пена, трещала галька, – бревно подхватывало все такты и звуки. Оно дрожало, качаясь вместе с рябью океана, щелкало в ответ гомонившим на скалах птицам, шепталось с высокой, шатавшейся под бризом травой

Даже Петр-Иванычи сумели заметить это. Они глубоко вздохнули, улыбнулись, и почудилось им, что не страшны теперь чужие мнения и приказы, и нет больше ни ссор, ни яростной беготни, ни лжи, ни работы локтями. Мир, казалось, стряхнул с себя копившуюся годами пыль и стал ярким и полным, как в детстве. И они – Петр-Иванычи – тоже часть яркого мира, словно воздух и берега, и, значит, появились на свет не зря, а со смыслом, и обойтись без них невозможно, как невозможно обойтись без воздуха и берегов, Бинский и Динский захотели взлететь, вскочили и… увидели красные огни уходящего автобуса. У ног, в белом круге света, лежали их шапки и дубленки. Падал снег. Они молча быстро оделись, взглянули на часы. Все чудеса длились чуть больше часа. Убегавший в темноту автобус был последним…

– Что же это с нами случилось? – медленно выговорил один.

– Мираж, – ответил другой. – Я слышал, в пустыне, когда жара, бывает такое.

– А-а-а, когда жара, ну, понятно… Обоим стало полегче. Помолчали.

– Знаете, давайте вернемся во Дворец, – предложил Бинский. – До дома ведь километров двадцать, не меньше. А во Дворце я сторожа знаю: он у нас раньше работал. Переночуем – он позволит, и на работу утром близко ехать.

Динский согласился. Но, пройдя два шага, остановился вдруг и спросил:

– Что ж это? Вот мы ругались, обзывали друг друга, а выходит – зря? Ничего-то мы, выходит, не знаем?

– Успокойтесь, – прошелестело рядом, – случившегося с вами на самом деле быть не может и, значит, ничего не опровергает, и вы во всем правы и все знаете.

Они испугались, схватились за руки и побежали, как дети, оглядываясь на темноту. Их последнее путешествие обошлось без приключений. Сторож узнал Бинского сквозь стеклянную дверь, и скоро они спали, укрывшись дубленками, в креслах, возле кадки с волосатой пальмой. Иногда им снилось что-то такое, отчего руки их вздрагивали, тянулись к ушам, но каждый раз путались пальцами в складках стриженой овчины, слабели и сползали вниз.

Беспокойная ночь забыла про наших героев и развивалась уже совершенно благополучно. Кончился снег, месяц вылетел из трубы Солохиной хаты и мягко засиял на небе. Нашлась пропавшая грамота, к коллежскому асессору Ковалеву вернулся нос, а Александр Иванович Хлестаков дослужился к утру до ревизора и, будучи на приеме у государя, сообщил ему: вот, мол, ваше императорское величество, в таком-то городе спят сейчас Петр-Иванычи – Бобчинский и Добчинский. И, услыхав это, Павел Иванович Чичиков тотчас отправился в поездку за мертвыми душами…

 
Да-а, грустно, грустно бывает душам живым после хороших концертов!
Пожелайте им всем спокойной ночи!
 
Наталия Никитайская
НОГИ ЛОГОФАРСА
Современная сказка

– Я тебя выдумала, Логофарс. Я тебя и сотру, – сказала я, переиначив знаменитое высказывание Тараса Бульбы на свой лад. Подогнала, так сказать, под собственные возможности.

Он услышал это и подленько усмехнулся: мол, живых людей так вот – за здорово живешь – еще никто не стирал. И ты мне со своими угрозами не страшна.

Улыбка погубила его окончательно. Потому что я больше не раздумывала, а выкинув руку вперед, провела ею в воздухе, напоминая движение ученика, стирающего с доски. После двух взмахов от Логофарса остались только ноги. Хорошие, качественные ноги. Длинные, крепкие – занятия велосипедным спортом прекрасно сформировали их. Такие ноги жалко было стирать.

Но пока я ими любовалась, ноги вдруг сообразили, что происходит, и побежали. Скорость уже на старте была спринтерской. Я сразу же поняла, что мне за ними не угнаться.

– Скатертью дорога! – злорадно прокричала я вслед удирающим ногам, хотя и не знала наверняка, услышат ли.

Спокойно я вернулась в отдел, заняла рабочее место и принялась методически выводить корреляции. В это время кто-то разговаривал по телефону, кто-то читал книгу по статистике, кто-то пудрился перед зеркалом, готовясь к обеденному перерыву.

Из своего закутка выглянул начальник отдела:

– Где Логофарс?

Не отрываясь от работы, я ответила:

– Только что стерла его с лица земли.

– Правильно, – отозвался начальник. – Но в таком случае вам придется заняться его отчетом.

Спорить я не стала, потому что и без того в отделе отчетом Логофарса занимался кто угодно, только не сам Логофарс. Коллектив у нас дружный – в беде не бросят. К тому же, подумала я, готовый отчет отодвигал на неопределенное время беспокойство по поводу исчезнувшего сотрудника.

Любопытно, где носятся его ноги? Какие топчут дорожки, какие пороги обивают, кому пытаются жаловаться?..

После работы я погуляла по Таврическому саду. За одним из кустов мне пригрезилось странное шебуршание и вроде бы даже промелькнул знакомый черный ботинок, но я заставила себя не комплексовать и не сосредоточиваться на всяких глупостях: мало ли что померещится расстроенному человеку.

Потому что на самом деле я была расстроена. Но не тем, что сделала, а только тем, из-за чего пришлось мне это сделать. А расправилась я с Логофарсом исключительно из-за обиды. Обида была сильна. Сколько же в самом деле отвратительных черт можно открывать в одном человеке?.. Чего-чего только не было. И вдруг – на тебе! – еще и подлость!

Но сейчас, говорила я себе, если таким решительным образом расправляться с носителями этого – не лучшего, но имеющего место свойства, – можно же остаться в полном одиночестве.

Был человек рядом, а теперь его нет. И я приду одна в свою однокомнатную клетку с видом на реку и буду рассматривать стены, сидя на диване, и никто не скрасит моего одиночества. Пусть хотя бы и при помощи воинственной пошлости, которая в моем понимании и является подлостью в расшифрованном виде.

Домой в связи с этими грустными размышлениями идти совсем расхотелось. И я пошла к Стравинскому, моему однокласснику с первого по третий класс, другу детства и юности, молодому талантливому композитору.

– Давненько не бывала, – сказал Стравинский, открывая мне дверь. – Зачем пожаловала?

– Заказать реквием по Логофарсу.

– Бросила? Бросил?

– Ни то, ни другое. Но предполагаю, что ноги его у меня больше не будет.

– А я реквиемов не пишу, – сказал Стравинский. – Из принципа. Считаю, что не дорос. Не проник в суть скорби.

Федя носил фамилию, с моей точки зрения, для композитора ужасную – Ворона. Федор Ворона. И хотя на филармонических афишах можно встретить фамилии похуже этой, я довольно рано начала обижаться за Федю, и прозвище Стравинский – исправление ошибки, как мне казалось в детстве, – осталось за Федей с моей легкой руки.

А так Федя был отличным парнем. И обладал только одним недостатком: боялся фальшивой ноты. Слух на фальшь у него был абсолютный. Поэтому с Федей было трудно общаться. Он не фальшивил сам и не любил, когда рядом фальшивят. Но сегодня я за себя не боялась.

Поддавшись на мою покаянную искренность, Федя сыграл мне новый, только что написанный вальс. Вальс тронул сердце, и я от всего сердца похвалила автора:

– Прокофьев!

Стравинский скривился. У него была собственная фамилия и – что куда важнее – имя, пусть еще и не самое громкое.

Кто-то открыл входную дверь. Мама. Мне пора сматываться. Мама Стравинского не без основания считала, что я дурю Феде голову и, соответственно, терпеть меня не могла.

– Так подумай насчет реквиема. Понимаешь, главной темой должна стать тема пошлости. Я даже развитие ее вижу: сначала сглаженная, такая, что ее можно принять за недоразвитое чувство юмора, потом посильнее, когда уже видно, что пошлость, грязь – и невольное желание уклониться, отойти, а потом высшая стадия – подлость. Разит чуть не насмерть. Многие сдаются без боя, другие воюют, но проигрывают, а некоторые выигрывают, побеждают, но пакостное ощущение в душе остается на всю жизнь.

Стравинский слушал внимательно:

– Хорошо рассказываешь, – похвалил он. – Похоронно. Кое-что я понял. Что же – тема трудная, но я попытаюсь…

– У тебя настоящая творческая натура, – подлизалась я и опять обошлось без фальши.

Вошла мама.

– Федор! Тебе давным-давно пора быть на концерте. – Она развернулась ко мне. – Надеюсь, Женя тебя простит, – очень ядовито добавила она.

– Не беспокойтесь обо мне, не стоит, – смиренно, а значит, вдвойне ядовито ответила я, – мы с Федей уже готовимся к выходу. Я предвкушаю большое удовольствие: так давно не слушала Фединой музыки.

Мама позеленела. Федя не счел нужным меня поправлять. Умница. Понял, что сегодня я и без того несчастна.

– Ты что, и правда пойдешь на концерт.? – с надеждой спросил Федя, когда мы вышли на улицу.

За углом мелькнули чьи-то ноги, но вроде бы не Логофарса.

– Да нет, Стравинский, сегодня не пойду.

Мы расстались. Я взглянула на часы и поняла, что вечер еще только начинается, а мне уже хочется повеситься от тоски.

Наверное, от большой тоски – не иначе – я отправилась к жене Логофарса, у которой не была с тех пор, как начался наш с ним роман.

Елизавета заливалась слезами.

– Проходи. Хорошо, что ты пришла. Я не знаю, что мне делать с этим.

Она показала на тахту. Там лежали ноги в джинсах и носках. Ботинки стояли на полу. Увидев меня, ноги вскочили и принялись метаться по комнате. Но выход загораживали мы с Елизаветой, а из окна можно было дотронуться до звезд рукой. До земли же было далековато.

– Я всегда думала, что нижняя часть мужнина тела износится раньше верхней, – сказала Елизавета.

Я кивнула с серьезным видом. Ноги стояли в дальнем углу комнаты и с подозрением за мной следили.

– Пожалуй, так и должно быть. Человек всю жизнь бегал от одной к другой, от одного к другому, перепрыгивал, перескакивал; по его прыгучести ему бы шесть ног – как блохе.

– Во всяком случае, эти две мне ни к чему.

– Но выгнать их ты не имеешь права, они здесь прописаны.

– Ты ведь, кажется, любила его? – спросила вдруг Елизавета. – Почему бы тебе не приютить их на время.

– Они не согласятся.

– А я уговорю, – загорелась Елизавета.

Мне доставила удовольствие ее торопливость. Раньше она несколько иначе относилась к тому, что ее муж периодически у меня проживал. Но я пришла сюда не потому, что хотела отомстить Елизавете. Наоборот, по вине Логофарса мы обе оказались в дурацком и унизительном положении и теперь вполне могли бы заключить союз против него.

Конечно, своей вины я не отрицала. Теперь, когда далеко в прошлое ушел угар первых встреч и жарких поцелуев, мне кажется, что не так уж я и любила Логофарса, чтобы не суметь вовремя остановиться. Впрочем, задним числом от всего можно отречься. А если быть честной, то я, как говорится, втюрилась в Логофарса до беспамятства.

И десять жен не остановили бы меня; я видела только его призывные глаза, я поддавалась исключительному магнетизму его рук. Он жаловался на то, что жена его не понимает, не может быть ему истинным другом, а я слушала и верила, и сочувствовала, хотя на языке всех бабников мира эта древняя и примитивная побасенка называется “вешать лапшу на уши”. Но ведь не всегда же так бывает. Бывают же среди тех, кто жалуется на своих жен, и Вершинины. И мне казалось, что Логофарс именно Вершинин, и я готова была ради него даже на трагическую развязку, лишь бы – пусть временно – Логофарсу было тепло и спокойно в этом мире.

И ведь как долго я его любила. Это удивительно: почему я так долго и преданно его любила. Нельзя же сказать, что он был другим или прикидывался другим. Но я видела его совсем не так, как вижу сейчас. Я придумывала себе человека, которого не могла не любить.

Раньше, например, когда я слышала: “Нам не стоит идти туда вместе”, “посмотри на лестницу, нет ли кого?”, “не бери меня под руку, могут увидеть”, – я не подозревала Логофарса в трусости. Я верила, что он и впрямь искренне озабочен тем, чтобы меня не скомпрометировать.

А его глупость!

Нет, не могу сказать, что когда-нибудь я считала Логофарса титаном мысли. Но для меня было большим ударом, когда я обнаружила, что вовсе не иезуитская шутка, а твердое убеждение кроется за признанием: “Шеф – кретин. Он вычеркнул у меня фразу, где я пишу, что сделал то же самое, что и Карл Маркс. Но если я действительно это сделал!..”

Но совершенно развеялся мой миф о Логофарсе только тогда, когда я угадала в нем лакея. То есть угадала – не то слово. Я увидела. Я видела, как он пресмыкается перед шефом (кретином) и как это шефу противно. И хотя самого по себе зрелища было с меня довольно, я почему-то остро переживала то обстоятельство, что Логофарс пресмыкался просто так, без всякого видимого повода, как говорится, на всякий случай.

Вот тут-то я и испугалась своей любви, потому что, как выяснилось, была она слепой, в то время как полагается ей быть зрячей и не просто зрячей, а зоркой. Во всяком случае моя любовь должна быть именно такой. А Логофарса можно было любить только слепо. И я разлюбила Логофарса.

Сначала он ничего не мог понять, а потом до него дошло, что его оставляют, и тут начались пакости: упреки, угрозы. А сегодня он превзошел самого себя:

– Вешалась на меня, вешалась. Теперь что же – другую вешалку подыскиваешь, я уже по рангу не подхожу? Ну что же, считай, что я тебя предупредил: или ты возвращаешься ко мне, или услышишь о себе – от других – такое, от чего вовеки не отмоешься…

Логофарс привел бы угрозу в исполнение. Я знала уже, чего можно от него ожидать, но меня это не испугало. Мне стало больно и обидно за себя. Стыдно за себя мне стало.

Наверное, если бы Логофарсом руководила любовь, я бы простила его, но не было в его словах ничего, кроме оскорбленного мужского достоинства в том смысле, в каком его понимают дураки.

Вот тут-то я и произнесла:

– Я тебя выдумала, Логофарс. Я тебя и сотру.

Я вспомнила все, и прежнее чувство справедливого гнева вернулось ко мне.

– Елизавета, мы можем поделить эти ноги: одна тебе, другая мне.

Трагедии не получилось, так пусть же будет откровенный водевиль.

– Ты потеряла слух, Елизавета. Повторяю громче. Мы можем поделить ноги: тебе правую, мне левую или, наоборот, мне правую, а левую тебе.

Елизавета стояла, вытаращив на меня глаза.

А ноги попытались взобраться на потолок, но этот фокус им не удался. И они попробовали втиснуться в ботинки, однако те стояли нерасшнурованные, и обуться самостоятельно ногам никак не удавалось. Я не без удовольствия следила за некоординированными действиями ног и за ботинком, который все дальше и дальше ускользал от них по ковру.

– Я вызову врача, – сказала очнувшаяся наконец Елизавета.

– Давай. Позвони в “скорую” и скажи: вместо мужа домой пришли его ноги. А может быть, и не его – по одним ногам человека определить трудно. Карета “скорой помощи” явится тут же: за тобой.

– Ты всегда была умной, – сказала Елизавета. – Но и подлой немного, правда?

Я взглянула на Елизавету с уважением. Люблю нападающих.

– Знаешь, Елизавета, даже если ты права, шума, по-моему, поднимать не стоит. Давай лучше подумаем, как использовать несчастье на благо окружающих.

– Издеваешься? Какое благо?! – обиделась Елизавета.

– Нет, надо же найти им приложение.

Я бы, конечно, могла стереть его ноги, а вместе с ними и проблему, но это было бы нечеловеколюбиво: что бы стало с Елизаветой? Подумать страшно.

– Слушай, Женя, а где это его так угораздило? – спросила Елизавета. – Ведь это не транспорт, не пьяная драка…

– Нет, конечно. Это просто нечистая сила. А за какие грехи, ноги нам рано или поздно поведают. Вот как только научатся выражать свои мысли на доступном людям языке, так сразу и начнут жалобы строчить и доносы на обидчика катать.

Елизавета подозрительно на меня посмотрела:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю