355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Рене де Кастр » Мирабо: Несвершившаяся судьба » Текст книги (страница 30)
Мирабо: Несвершившаяся судьба
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 19:18

Текст книги "Мирабо: Несвершившаяся судьба"


Автор книги: Рене де Кастр



сообщить о нарушении

Текущая страница: 30 (всего у книги 31 страниц)

К сожалению, надо отметить, что уверенность в достижении своей цели выразилась прежде всего в попытке более полно обеспечить себя с финансовой стороны. 2 марта Лапорт, интендант цивильного листа, сообщил Людовику XVI, что «просьбы г-на де Мирабо совершенно ясны, он хочет постоянного дохода либо в виде пожизненной ренты, выплачиваемой из государственной казны, либо в виде недвижимости; количества доходов он не устанавливает».

Не устанавливал он и пределов своей преданности. Хорошо осведомленным наблюдателям казалось, что эта преданность приносила действенные результаты. «Если особа монарха полностью в руках Лафайета, то правительство, похоже, быстро переходит в руки Мирабо», – писал 4 марта 1791 года английский посол. Прав ли он был? Ответ на этот вопрос останется тайной Истории: чтобы его получить, не хватило времени.

В последние недели жизни Мирабо вел лихорадочную деятельность; он не менее одиннадцати раз выступил в Национальном собрании между заседанием 28 февраля в клубе якобинцев и своей последней речью о шахтах 27 марта. Личный кабинет трибуна работал с полной отдачей. Он составил речи, которые Мирабо так и не успел произнести.

3 марта он поднялся на трибуну с предложением назначить пожизненную ренту неимущим старикам.

– Я бы охотно назвал экономику вторым покровителем человеческого рода; природа сохраняется благодаря воспроизводству и разрушается через наслаждения, – заявил он довольно странным образом. Существенно опережая свое время, он призвал установить обязательные отчисления из заработка для образования пенсионного фонда.

Этот первый набросок социального страхования вызвал досадный инцидент. Чтобы убедить своих коллег, Мирабо предложил в качестве примера взять из государственной казны средства на пятидневное содержание каждого депутата и выпустить на них тысячу двести акций для тысячи двухсот бедных семей. Тогда поднялся Робеспьер; он резко выступил против предложения Мирабо и яростно заявил:

– Люди, работающие для народа, должны получать плату от него же, иначе вскоре им начнут платить другие.

«Неподкупный» отвечал продажному, и его устами якобинцы подтверждали, что не сложат оружия. Однако Мирабо продолжил борьбу, хоть и не без примеси скептицизма, жестоким образом преподанного ему жизнью. Двор не возражал против его недавних просьб о деньгах; но верил ли двор в него? Похоже, что нет. В начале марта 1791 года Мария-Антуанетта писала Мерси-Аржанто: «Я думаю, что г-н де Мирабо может быть полезен, однако нисколько не доверяю ему ни в чем». А ведь обычно не так говорят о человеке, которому собираются доверить роль первого министра, пусть даже неофициально.

Мог ли Мирабо сохранить свою политическую власть после того, как ему с трибуны бросили обвинение в продажности? В то время как осуществление плана явно буксовало, Мирабо, уже скомпрометировавший себя в глазах левых из-за своей позиции по отношению к эмиграции, твердо выступил в поддержку общественного порядка, отстаивал право собственности, выказал себя поборником королевской власти; он призывал раздавать бесплатный суп, вынести на повестку дня дебаты о наследстве, защищал не принесшего присягу кюре…

21 марта 1791 года он поставил вопрос о праве собственности на шахты: принадлежат ли недра владельцу земли или государству, которое могло бы ими располагать, сдавая в концессию?

Этот вопрос поднимал несколькими годами ранее маршал де Кастр по поводу шахт Гран-Комб – тогда это вылилось в масштабный гражданский процесс.

Сегодня заинтересованное лицо – граф Ламарк, состояние которого по большей части складывалось из концессии на шахты Анзена.

Первый, чисто технический, доклад был подготовлен Пелленком: содержавшиеся в нем подробности о расходах, связанных с инвестициями, необходимыми для восстановления шахт, сильно поразили Собрание, однако, за неимением времени, продолжение дебатов перенесли.

Существовали другие, более неотложные дела. 22 марта Мирабо выразил порицание военному министру Дюпортайлю; он требовал объяснений по поводу слабости пограничных войск на востоке.

Было ли целью этого выступления, согласно Плану, лишить уважения министра, от которого хотели избавиться? Возможно. Было ли его тайной целью доставить Булье необходимые подкрепления, чтобы подготовить бегство короля? Эта версия, выглядящая более правдоподобной, тотчас была принята якобинской прессой, которая стала сыпать злонамеренными предположениями по поводу возможного перемещения войск в направлении восточной границы. Мирабо, вовлеченный в борьбу за интересы королевской власти, как будто не придавал значения этим инсинуациям. Его уже захватила другая борьба; она началась 22 марта с доклада Туре по поводу законопроекта о регентстве.

Каким образом ставился юридический вопрос, который хотели если не разрешить, то, по меньшей мере, поднять? Речь шла о том, чтобы определить, к кому перейдет право на регентство, если король умрет или будет неспособен править. Выдвигались два противоположных предложения: в одном предусматривался установленный порядок, по которому регент без обсуждения вступает в свою должность, что в конечном итоге сводилось к положению о «наследственном регентстве»; во втором предполагалось, что регент будет избран Собранием, если это будет оправдано обстоятельствами.

Для посвященных теневая сторона этого лукаво поставленного вопроса была ясна: изыскивался законный способ не допустить к регентству королеву Марию-Антуанетту и, возможно, графа д’Артуа, находившегося тогда в эмиграции. Дальше вырисовывалась кандидатура герцога Орлеанского.

Во время дебатов, в целом носивших довольно неясный характер, Мирабо выступил несколько раз и весьма расплывчато; он добился переноса дискуссий по одному пункту, который показался ему опасным, – тому, что мог повлечь за собой выборы регента.

В последнем его письме Ламарку уточняется как раз этот пункт: «Мы в очень большой опасности; будьте уверены, что нас хотят принудить к выборам, то есть к разрушению наследственности, то есть к разрушению монархии… Выиграем время, и всё будет спасено».

Вопрос о регентстве настолько беспокоил Мирабо, что он старался отвлечься и устроил скандальную оргию. 25 марта он ужинал с двумя танцовщицами из Оперы – Кулон и Хейльсберг. Бриссо сообщает, что Мирабо провел ночь в их объятиях и удовлетворил обеих женщин. Последствия этих излишеств, которым он предавался благодаря возбуждающим средствам, не заставили себя ждать: 26 марта Мирабо, отправившись в свое имение Маре в Аржантейе, почувствовал сильнейшие почечные колики и был вынужден провести весь день в постели.

В воскресенье 27-го он едва держался на ногах и нуждался в отдыхе. Но в тот день было заседание Национального собрания, да к тому же Мирабо должен был произнести речь о шахтах. Сначала он заехал к Ламарку; тот, напуганный исказившимся лицом своего друга, стал отговаривать его от выступления. Мирабо возразил.

– Друг мой, – сказал он, – эти люди разорят вас, если я не поеду; я хочу говорить, вам не удастся меня удержать.

Говоря это, он пошатнулся; тогда он попросил у Ламарка старого токайского вина, которое особенно любил, и выпил два бокала подряд; потом вышел из особняка на улице Сент-Оноре и отправился на заседание, которое станет для него последним. Экономический доклад об управлении шахтами убедил его коллег, и он вышел из Манежа в уверенности, что его друг оставит за собой Анзенскую шахту, «одну из прекраснейших в Европе». Поэтому прежде чем вернуться в Аржантей, он заглянул в особняк Шаро, где его ждал Ламарк.

Когда его провели в гостиную, он упал на канапе.

– Ваше дело выиграно, – сказал он, – а я мертв!

V

Смерть! Она была для него роковой неизбежностью и, возможно, неким выходом. Жюль Мишле, столь хорошо изучивший поведение Мирабо, первым высказал это предположение. Разве жребий великого трибуна не был трагичен? Он не смог добиться поста первого министра и не мог ожидать его ни от короля, который в него не верил, ни от якобинцев, ставших его беспощадными врагами. Чего ему отныне оставалось ждать от будущего? «Из трех ролей, которые могут привлекать гения во время революции – Ришелье, Вашингтон, Кромвель, – ему не была доступна ни одна; самое лучшее, что ему оставалось сделать, – это вовремя умереть».

Впрочем, он уже не был хозяином собственной судьбы…

Вечером в воскресенье 27 марта, находясь у Ламарка, умирающий Мирабо велел везти себя в Маре; его сопровождали Шамфор и молодой врач по имени Лашез.

Заботы врача принесли облегчение. Несмотря на периодически возникающие острые боли, Мирабо показал себя блестящим собеседником; затем сквозь его шутки пробилась тоска.

– Уж не знаю, радоваться ли мне, – сказал он Шамфору. – Не правда ли, вы написали бы обо мне хорошую биографическую статью? Вы, Гара и Кабанис?

Ночь с 27-го на 28-е прошла довольно хорошо, и Мирабо решил встать; превозмогая боль, он велел везти себя домой на Шоссе д’Антен. Днем он отправился в китайские бани; горячая вода облегчила его страдания, и он решил провести вечер в Опере. Прежде чем отправиться в театр вместе с Лашезом, он плотно пообедал; потом занял ложу, зарезервированную в Итальянской Комедии. С наслаждением слушал пение Морикелли, которая была одной из его любовниц. Однако он довольно быстро понял, что шум и свет утомляют его, потом его пронзила резкая боль; к обычным мучениям колик добавилась незнакомая мука – «железный коготь», раздиравший его диафрагму до самых плеч, не давая дышать.

Подавляя крики боли, он оперся на Лашеза и повлекся к выходу; карету его еще не подали, он собрал все свои силы и прошел пешком несколько шагов, отделявших его от дома.

Около полуночи приехал поднятый с постели Кабанис.

– Еще никогда ни один больной не казался мне с первого взгляда столь решительно обреченным на смерть, – рассказывал он.

Великий трибун ловил ртом воздух, «дышал с величайшим трудом, лицо его раздулось из-за остановки крови в легких, пульс был неровным и судорожным, конечности холодны, он тщетно силился сдержать стоны». Врач применил все известные средства – кровопускание, горчичники, банки.

Подошедшего Фрошо немного пришедший в себя Мирабо отправил среди ночи за нотариусом. Кабанис резко этому воспротивился, требуя, чтобы больной прежде всего лечился. Медицинские средства подействовали: на заре вторника 29 марта Мирабо, изрядно пропотев, стал свободнее дышать. Улыбаясь, он сказал Фрошо:

– Мне лучше, но признайтесь, что вы здорово напугались.

Около полудня его навестил Кабанис; Мирабо долго пожимал руку врачу и сказал ему с благодарностью:

– Ах, как приятно быть обязанным жизнью своему другу!

Слух о болезни Мирабо распространился по Парижу, везде только о ней и говорили. Вечером во вторник особняк на Шоссе д’Антен осаждала толпа, явившаяся узнать новости; в этом скоплении народа перемешались все общественные классы.

В среду утром «Монитер» опубликовал сводку о его здоровье, приведя оптимистичный диагноз прошлого дня.

На самом деле все было не так отрадно. Кабанис хотел провести ночь подле больного; действие лекарств ослабло; поутру пульс вновь участился; во рту ощущалась горечь; сильный жар сопровождался тяжелой мигренью. За день Кабанис испробовал все свои жалкие средства. Устав глотать лекарства, Мирабо отказался их принимать; врач все же продолжал ставить ему горчичники и делать промывания сельтерской водой.

Близился вечер, Мирабо согласился съесть немного бульона и выпить стакан бордо; слегка повеселев, он разрешил приготовить ему постель и переменить белье.

Тогда-то и стало ясно, как он ослаб; его ноги подкосились, пришлось подхватить его под мышки, чтобы он не упал.

Уже в полдень люди узнали, что состояние здоровья больного ухудшилось. Весь Париж словно оцепенел; под дуновением смерти склонялись все головы – и друзей, и врагов.

Обычаем того времени было записываться в доме у больных, чтобы засвидетельствовать им свое участие; король, королева и монсеньор не преминули это сделать.

Совершенно естественно, что клуб якобинцев тоже последовал обычаю; на Шоссе д’Антен явилась делегация во главе с Барнавом. Человек высокой души, он сумел найти дружеские слова, которые тотчас передали Мирабо; тот был растроган до слез.

Кабанис добавил, что Шарль де Ламет отказался присоединиться к делегации, сказав:

– Я вменил бы себе в обязанность отправиться к самому безвестному патриоту, но я обвинил господина Мирабо, прямо здесь и прямо в лицо, в том, что он смертный враг нашего общества; его болезнь ни в чем не изменила моего мнения, а я не умею лгать.

– Судите же, – сказал тогда Мирабо, – насколько неприемлемо подобное поведение; во времена знаменитой царапины, о которой вы знаете [56]56
  «Знаменитой царапиной» была рана в руку, полученная Ламетом 12 ноября 1790 года во время дуэли с герцогом де Кастром. – Прим. авт.


[Закрыть]
, я не пропустил ни одного дня, не послав справиться о его здоровье или не навестив его сам. Я прекрасно знал, что он мятежник, но только не знал, что он дурак.

В тот вечер, хотя Мирабо как будто было не так плохо, почти повсюду начали поговаривать об отравлении.

В ночь с 30 на 31 марта жестокие страдания были почти непрерывны; грудь больного раздирали спазмы, а его горло словно сжимали тиски. Сжалившись над уставшим Кабанисом, Мирабо не стал его звать; однако врач проснулся задолго до рассвета и встревожился. Он послал за пиявками, а пока их не принесли, назначил больному успокаивающее из шести зерен мускуса; затем объявил, что позовет на консилиум одного из коллег.

– Я никого не хочу видеть, – печально сказал Мирабо, – на вашу долю выпали все заботы; если я вернусь к жизни, вся заслуга в том тоже будет ваша; я хочу, чтобы и вся слава досталась вам.

Кажется, именно с этого момента Мирабо, и так сильно тревожившийся по поводу своего здоровья, уверился в том, что погиб; он потребовал, чтобы к нему немедленно позвали графа де Ламарка.

Тот неоднократно приходил справиться о новостях, однако из деликатности ни разу не приближался к постели больного. Он тотчас прибежал и нашел своего друга задыхающимся на ложе страданий. В комнате, полной людей, находились госпожа дю Сайян и ее дочь госпожа д’Арагон, Фрошо, Пелленк, Этьен де Кон и даже маленький Коко, которому тогда было девять лет.

Все присутствующие вышли; встреча с гостем, которого вызвал к себе Мирабо, была для посвященных самой большой необходимостью. Дюкенуа уже умолял Ламарка съездить за бумагами Мирабо: «Ради бога, займитесь без промедления этим делом и подумайте о том, что, если мы его потеряем, какой-нибудь кредитор, настоящий или мнимый, опечатает помещение и все всё увидят».Тревожился не только этот депутат, бывший центральным звеном Плана, Монморен тоже связался с Ламарком:

– Если его жизни по-прежнему угрожает опасность, не кажется ли вам, что следует принять кое-какие предосторожности в отношении бумаг? Мне говорят, что несколько человек могут оказаться скомпрометированы.

Такая возможность была ясна Ламарку как никому другому; приходя справиться о здоровье Мирабо, он уже встревожился, видя, что вокруг его дома бродят «люди всякого сорта»; агенты Лафайета смешивались с агентами якобинцев.

Возможно, деликатность удержала Ламарка за границей осторожности; и вот теперь Мирабо его опередил, не столько чтобы избавить от опасности тех, кого он мог скомпрометировать, сколько заботясь о собственной репутации.

– Друг мой, – сказал он Ламарку, как только они остались одни, – у меня здесь много бумаг, компрометирующих немало людей – вас, других, а особенно тех, кого я так хотел избавить от грозящей им опасности. Возможно, разумнее всего будет уничтожить все эти бумаги, но признаюсь вам, что я не могу на это решиться.

Эти слова лучше всего отражают психологию Мирабо; он отнюдь не краснел за действия, которые по праву считал настолько же важными, как и свои пламенные выступления на трибуне.

– Именно в этих бумагах, – продолжал он, – потомки, как я надеюсь, найдут лучшее оправдание моему поведению в последнее время; в них честная память обо мне.Не могли бы вы забрать эти бумаги? Укрыть их от наших врагов?.. Но обещайте мне, что однажды они получат известность и что ваша дружба сумеет отомстить за память обо мне, предав их гласности.

Ламарк обещал; Мирабо как будто испытал облегчение. Призванный Пелленк помог разобрать документы, наименее интересные из которых бросили в огонь; вечером Ламарк должен был тайно перенести остальное в надежное место. Он провел часть дня подле больного; пока он молча сидел у камина, где сгорали принесенные в жертву документы, Мирабо очнулся от дремоты и позвал его.

Он собирался намекнуть на прошлогодний разговор, в котором речь зашла об умерших стоически. Ламарк тогда уверял, что самая прекрасная смерть та, когда больные сохраняют спокойствие, ничуть не сожалея о жизни и прося только, чтобы им придали положение, в котором они бы меньше страдали и умерли с удобством. Поэтому умирающий пожал руку своему другу и спросил:

–  Мой дорогой знаток прекрасных смертей, вы довольны?

Затем Мирабо изложил Ламарку, который не смог сдержать слез, свою последнюю волю. Тревожась о состоянии своих дел, но все же желая кое-что завещать, он хотел знать, уплатят ли его долги.

– У меня есть долги, – доверительно сказал он Фрошо, – и я не знаю их точного количества; величина моего состояния известна мне не лучше; однако у меня есть множество обязательств, важных для моей совести и дорогих моему сердцу.

Вероятно, пока Мирабо дремал, Фрошо передал эти слова Ламарку; тот ответил:

– Скажите ему, что, если его средств не хватит на уплату завещанного, я включу в свое завещание тех, кого он порекомендует мне как другу; пусть еще немного порадуется.

Мирабо попросил Ламарка и Фрошо быть его душеприказчиками. Когда спустилась ночь, Ламарк вышел, соблюдая всяческие предосторожности и унося ценные документы, которые должны были однажды открыть потомкам истинное лицо Мирабо.

Среди посетителей, толпившихся в прихожей, находился Лапорт, интендант цивильного листа; Ламарк шепнул ему на ухо, что Людовик XVI может быть спокоен, поскольку бумаги, интересующие Его Величество, находятся в надежном укрытии.

На соседнем стуле сидела старая дама с увядшим лицом; она томилась здесь долгие часы, напрасно требуя для себя права войти в спальню Мирабо. Эта старая дама, которую никто здесь не знал, – маркиза де Мирабо, урожденная Вассан, вдова Друга людей, родная мать умирающего. Она вдруг вынырнула из мрака и забвения, словно члены семейства Атридов, обладавшие привилегией появляться в самый драматический момент.

– Я сделала всё и готова сделать всё, чтобы спасти сына, ради которого я наделала долгов в несчастливые времена и до сих пор еще от них не освободилась.

Увы! Вот и всё объяснение запоздалому проявлению материнской нежности: маркиза де Мирабо явилась всего-навсего узнать, оплатят ли ей долговое обязательство, выписанное на имя сына!

В какой-то момент отвращение начинает переливаться через край. Сообщили ли Мирабо о нежданном визите матери? Мы знаем только, что старая маркиза прождала шесть часов кряду, и когда ее, наконец, прогнали из передней, она укрылась в сарае от моросящего дождя.

Мирабо было больше нечего сказать этой недостойной матери; он унаследовал от нее только гнилую кровь и любовь к порокам; за такое наследство нечего благодарить. Да и жизнь, которой он был обязан этой презренной женщине, вопреки ее воле, он вскоре должен был потерять. Мирабо не верил в загробную жизнь; он был уверен, что со смертью всё закончится.

Ища последних радостей, на которые его жизнь была столь скупа, он обратился к друзьям.

Когда Ламарк вышел, к больному приблизился Фрошо, поправил подушки, приподнял тяжелую голову.

– Хотел бы я оставить тебе ее в наследство, – грустно сказал Мирабо.

В этот момент в комнату вошел Кабанис.

– Когда моя судьба прояснится?

– В субботу утром.

Мирабо взял врача за руку.

– Друг мой, – сказал он ему. – ты великий врач, но есть врач посильнее тебя, повелитель всё сметающего ветра, всепроникающей воды, всеоживляющего и всепожирающего огня.

За неимением Верховного существа, в которого он тоже не верил, Кабанис позвал на консилиум одного из коллег, доктора Пети. Мирабо не захотел его принять; оба врача долго разговаривали в гостиной. Они сошлись лишь в своем бессилии поставить диагноз и в качестве временного решения назвали злокачественную перемежающуюся лихорадку; согласились они и в том, чтобы прописать больному хинин. Это лекарство, только что вошедшее в моду, было довольно трудно достать; когда в Париже узнали, что оно требуется Мирабо, его стали приносить отовсюду.

– Ах, – сказал Мирабо, узнав об этом, – столь добрый народ достоин того, чтобы посвятить себя служению ему; для меня было славой отдать ему целую жизнь; я чувствую, что мне приятно умирать среди него.

Несмотря на хинин, ночь с 31 марта на 1 апреля прошла очень тяжело; рано утром Кабанис вновь поставил банки и горчичники. Мирабо спокойно сказал:

– Вы были правы, мой друг: моя жизнь закончится завтра утром, я это чувствую.

Тогда, по настоянию Кабаниса, он согласился пустить к себе доктора Пети. Тот долго обследовал знаменитого умирающего. Его пульс почти не прощупывался, руки были ледяные; он задыхался и снова начинал страдать от пронзительных болей.

– Скажите мне правду, я способен ее выслушать.

– Я думаю, что мы спасем вас, однако не поручусь за это, – сказал доктор Пети.

– Господин Пети, взгляните на всех этих людей, которые меня окружают; они ухаживают за мной, как слуги, а ведь это мои друзья; позволительно любить жизнь и сожалеть о ней, когда оставляешь после себя такие богатства.

Пети прошел в соседнюю комнату и сказал Кабанису, что считает Мирабо потерянным. Больной уже и сам это понял, он сказал Кабанису:

– Его слова суровы, я их слышу; вы не столь решительны; я склонен судить так, как он, но мне нравиться верить, как вы.

Больному, конец которого уже приближался, было невозможно отказать в услугах нотариуса; находясь в трезвом уме, Мирабо продиктовал свое завещание. Он назначил единственным наследником своего племянника дю Сайяна, оставил ренту своему побочному сыну Коко Люка де Монтаньи и 20 тысяч ливров госпоже де Нера, воспоминание о которой преследовало его неотступно. Ламарку он официально завещал все свои политические бумаги, Кабанису – свои литературные и философские опыты, Кону – 20 тысяч ливров, Пелленку – бриллиант стоимостью 100 луидоров; детям Лежея вручил долговые обязательства на книжный магазин; аббату Ламуретту подарил деньги, которые одолжил ему, чтобы тот смог поселиться в архиепископстве Лионском.

Эти щедроты наверняка были для него последней радостью; он мог забыть, что его наследство составит пассив более чем в 300 тысяч ливров, который не могла покрыть продажа его библиотеки. Ламарк заработал достаточно денег на деле о шахтах, чтобы восполнить разницу. В глазах общественности было бы лучше, чтобы после Мирабо остались одни долги: это стало бы лучшим опровержением его репутации продажного…

В последний день, в пятницу 1 апреля, среди всё более многочисленных посетителей, требовавших их пропустить, находились два священника: одного послала старая маркиза де Мирабо, другой был кюре из церкви Сен-Луи д’Антен, по собственной инициативе явившийся к самому знаменитому из своих прихожан. Пока оба представителя духовенства тщетно дожидались, возвестили о приходе бывшего епископа Отенского, монсеньора де Талейрана. Перед этим церковным иерархом двери раскрылись.

– Вот уж исповедник под стать кающемуся! – произнес чей-то ироничный голос.

Со времен публикации «Тайной истории берлинского двора» Мирабо и Талейран больше не разговаривали; нежданный визит должен был ознаменовать собой их примирение.

Мирабо попросил коллегу по Собранию и сообщника в национализации церковного имущества об одной услуге: после его смерти зачитать с трибуны речь, которую он написал, чтобы добиться включения в новый закон о наследстве положения о равном разделе имущества; это стало бы посмертным реваншем над главой семьи. Ведь Друг людей обездолил старшего сына в пользу младшего.

– Будет забавно слышать, – сказал он гостю, – как против этого закона выступает человек, которого больше нет и который только что составил собственное завещание.

Разговор двух депутатов продолжался более полутора часов. Мирабо был более озабочен возможностью союза Франции и Англии, чем спасением души, которой требовалось покаяние.

Под конец дня Талейран вышел из комнаты, держа в руке листки с речью; если он и был растроган, то умело это скрывал.

Людям, донимавшим его расспросами, он презрительно бросил:

– Он сделал драму из своей смерти.

Как будто в этом была необходимость!!!

Когда епископ-ренегат ушел, Мирабо учтиво сказал:

– Говорят, что больным вредны разговоры, но только не этот; как было бы чудесно жить в окружении друзей, в нем и умирать-то приятно.

К ночи вернулась тоска; около восьми часов вечера послышался выстрел из пушки.

– Что, Ахилла уже хоронят? – спросил Мирабо.

Эту фразу тотчас передали Робеспьеру; тот ответил не без удовлетворения:

– Если Ахилл мертв, Трою не возьмут.

В тот вечер, который окажется последним, Мирабо много говорил; по меньшей мере, до нас дошло множество его высказываний, вписывающихся в его доктрину.

– Этот Питт, – говорил он, вспоминая о разговоре с Талейраном, – министр приготовлений; он управляет угрозами, а не делами; если бы я пожил подольше, то, наверное, доставил бы ему массу неприятностей.

Затем, вспомнив о буйствах своей юности, он сказал такую фразу, напоминающую его жалобу Ламарку:

– Мой дорогой Кабанис, если бы я пришел в Революцию с такой же репутацией, как у Мальзерба! Какую судьбу я готовил своей стране! Какую славу связывал со своим именем!

Все его мучения и тревоги полностью отразились в одной фразе, возможно, дословно неточной, но до сих пор волнующей своей патетикой:

–  Я уношу в своем сердце траур по монархии, обломки которой станут добычей мятежников.

Ночь обещала быть тяжелой; моменты совершенно ясного сознания сменялись длинными периодами бреда.

Около четырех часов утра Мирабо настойчиво попросил позвать Этьена де Кона. Верный секретарь был хранителем опасных откровений. Кабанис постучался к молодому человеку, жившему в том же доме; он услышал сильный шум, но не получил ответа; тогда врач вошел в комнату.

Этьен де Кон лежал на полу весь в крови; на его шее и груди было пять ножевых ран.

Подробности этой трагедии так до конца и не прояснились. Известно лишь, что прежде чем пойти спать, молодой секретарь в последний раз поговорил с хозяином, которого почитал; сквозь дверь было слышно, как Этьен де Кон сказал Мирабо: «Да, на жизнь и на смерть». Потом, с блуждающим взглядом, пошел к себе и заперся в своей комнате, и вот теперь его нашли зарезавшимся.

Ходило много версий: утверждали, что Кон решил, будто ему хотят сообщить о кончине Мирабо, и с отчаяния попытался покончить с собой.

Менее благопристойную версию запустили Ламеты. В бреду Кон якобы произнес слово «яд»; главари Триумвирата не побоялись заявить, что молодому секретарю было поручено налить своему хозяину какой-то роковой напиток, а потом страх перед разоблачением заставил его совершить безумный поступок.

Кабанис счел своим долгом скрыть происшествие от Мирабо; тот вновь впал в почти полную атонию, которую нарушали только его стоны.

Еще до рассвета Ламарк вернулся к одру своего друга.

Заря просачивалась сквозь жалюзи; снова обретя ясность ума, Мирабо велел раскрыть окна, потом сказал Кабанису:

– Друг мой, я сегодня умру; когда ты дошел до такого, остается только одно: окутать себя духами, увенчать цветами и опьянить музыкой, чтобы с приятностью погрузиться в вечный сон.

Ламарк как очевидец решительно опровергал эти низменно эпикурейские речи, возможно, произнесенные за несколько дней до того. В самом деле, похоже, что рассказ о последних минутах содержится в нескольких словах, более простых и человечных.

Мирабо призвал своего лакея, который накануне был очень болен, и спросил:

– Как твои дела?

– Ах, сударь, хотел бы я, чтобы вы были на моем месте.

– Да, – медленно произнес Мирабо, словно после глубокого раздумья, – не хотел бы я, чтобы ты был на моем.

Пока лакей брил его и причесывал, он попросил придвинуть кровать поближе к окну, чтобы посмотреть на первые листья и первые цветы в саду. Кабанис отказал, говоря, что нужен полный покой, а малейшее движение может сделать приступ смертельным.

– Он и так смертелен, – ровным тоном сказал Мирабо. Взглянув на молодые листочки, он произнес: – Прекрасная зелень, ты появляешься в тот момент, когда я ухожу.

Первые лучи солнца позолотили оконную раму.

– Если это не Бог, то, по меньшей мере, его дальний родственник, – прошептал Мирабо Фрошо, который только что вошел; взяв руки друга в свои, он вложил одну из них в ладонь Ламарка, а другую – в руку Кабаниса и твердым голосом сказал:

– Я завещаю вашей дружбе моего друга Фрошо; вы видели его нежную привязанность ко мне, он достоин вашей.

Он вдруг больше не мог говорить; его губы сложились, точно для поцелуя; подумали, что он просит пить; он оттолкнул рукой стакан оранжада, который ему подали, и сделал знак, будто пишет; ему подсунули клочок бумаги, и он вывел одно только слово: «Спать»…

Не призывал ли он вечный сон, чтобы унять страдания, вновь терзавшие его, вырывая у него стоны, которые он был не в силах подавить? Атеист Кабанис, однако, не решался применить эвтаназию и преждевременно уничтожить величайшего политика того времени; он притворился, будто не понял.

Тогда Мирабо вновь взял свое стило и написал:

«Верите ли вы, что смерть – опасное чувство? Пока можно было думать, что опиум зафиксирует настроение, было правильным не давать его мне; но теперь, когда надежда лишь на неведомое явление, почему бы его не испробовать, допустимо ли оставить умирать своего друга на колесе еще, возможно, несколько дней?»

Признав свое поражение, Кабанис выписал рецепт на опиумную настойку; побежали к аптекарю.

Пронзаемый болью, Мирабо выгнулся в конвульсии, что вдруг вернуло ему дар речи; он сказал Ламарку:

– Меня обманывают.

– Лекарство сейчас будет, – успокоил его Ламарк, – мы все видели, как его выписали.

Мирабо снова изогнулся; потряс кулаком и прошептал:

– Ах, доктора, доктора!

Пристально глядя на Кабаниса, он просил его:

– Разве вы не мой врач и друг? Разве вы не обещали избавить меня от этой пытки? Вы что, хотите, чтобы я умер, сожалея о том, что доверился вам?

Кабанис притворился бесстрастным; лекарства всё не было, что избавляло от необходимости решать трудную проблему – обрывать ли жизнь умирающего.

Мирабо, находившийся в сознании, снова протянул руку за пером, потом жестом попрощался с присутствующими. Последняя судорога сотрясла его и опрокинула на правый бок; его глаза расширились, словно увидев нечто невыразимое…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю