Текст книги "Избранное"
Автор книги: Разипурам Нарайан
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 31 страниц)
– Тот самый человек, что недавно сидел здесь! – удивленно произнес лысый.
Джайрадж еще понизил голос.
– Видел бы ты его лицо, когда я назвал его доктором! – После чего я уже не мог разобрать ни слова. Я все время чувствовал, что они поглядывают на меня. Наконец стук молоточка затих, и Джайрадж сказал: – Ну вот, готово. Пусть клей подсохнет. Нужно отдать ему должное, ребенка он выходил и воспитал. А вся правда одному богу ведома. – Он вдруг окликнул меня, протянул мне фотографию, извлеченную из темного чулана, и сказал: – Хочешь взять себе? Могу дать бесплатно. – И оба внимательно посмотрели на меня, а потом на фото. Из любопытства я скосил глаза на портрет человека, о котором они говорили. Фотография сильно выцвела. Я успел заметить только усы. Человек был одет по-европейски. Если они не врали, это был мой отец. Я глянул на них и прочел в их глазах непристойную усмешку. Я отшвырнул портрет, молча встал и пустился бежать.
Я мчался по Базарной улице, не разбирая дороги. Вслед мне звучал голос Джайраджа:
– Постой, постой, сейчас кончу и провожу тебя.
Лысый тоже что-то кричал визгливым голосом, но я все бежал. Я натыкался на встречных, меня ругали:
– Куда, не видишь, что ли? Уж эти нынешние мальчишки!
Я боялся, как бы Джайрадж не крикнул: «Держите его! Не отпускайте!» Вскоре я замедлил бег. Я не помнил, в какой стороне наш дом, но вдруг увидел Джаганову лавку, на этот раз справа от себя, и понял, что отсюда мы и шли. Голова у меня гудела от рассказов Джайраджа. Представить себе, что мой дядя мог лукавить, обманывать, убивать, было мучительно больно. Все, что касалось моих родителей, меня не так волновало. Это были образы далекие, туманные.
Неверной, спотыкающейся походкой я добрел до конца Базарной улицы. Прохожие поглядывали на меня с любопытством. Чтобы они не догадались, что я в первый раз один на улице в такой поздний час, я постарался принять независимый вид, стал насвистывать и напевать «Рагхупати рагхава раджа рам». Когда я дошел до памятника Лоули, фонарей стало совсем мало, и горели они тускло. В этом новом районе дома стояли каждый в глубине своего участка, тут не постучишь в дверь, не позовешь на помощь. И нечего было ждать помощи от мальчиков, что болтали, прислонясь к велосипедам: это были большие мальчики – того и гляди, поднимут на смех или изобьют. В стороне от всех лежал на земле бездомный бродяга, нечесаный, очень страшный на вид, но он хотя бы смотрел на меня, а остальные словно и не замечали моего присутствия. Я весь сжался у подножия этой жуткой статуи. А ну как она вдруг сдвинется с места и наступит на меня? Бродяга протянул руку и сказал:
– Дай монетку, я куплю себе какой-нибудь еды.
– У меня нет денег, ни одной пайсы, – сказал я и вывернул карман рубашки, чтобы он мне поверил. – Я и сам голоден.
– Тогда ступай домой, – приказал он.
– Я бы рад, но я не знаю, где улица Винаяка.
Этими словами я выдал себя, пошел на страшный риск. Если он сообразит, что я заблудился, он может схватить меня, увести из города и продать в рабство.
– Я доведу тебя до дому. Скажешь матери, чтобы дала мне за это немного рису?
Матери! В голове у меня все поплыло. Моя мать – та женщина, что погибла от руки дяди… я-то всегда считал своей матерью тетю…
– У меня только тетя, – сказал я, – а матери нет.
– Тетки меня не любят, так что иди уж лучше один. Поверни обратно, отсчитай три улицы и сверни налево, если знаешь, где у тебя левая рука, потом направо – и выйдешь на улицу Кабира.
– Улицу Кабира я знаю, там колодец, – сказал я с облегчением.
– Вот туда и иди, а после колодца свернешь, тут тебе и улица Винаяка. Нечего шататься по всему городу. В такой час маленькие мальчики должны сидеть дома и готовить уроки.
– Хорошо, сэр, – сказал я почтительно и робко. – Как приду домой, сяду готовить уроки, обещаю.
Указания его помогли. Я дошел до старого колодца на улице Кабира, а уж когда выбрался на улицу Винаяка, почувствовал себя победителем. Даже слова Джайраджа перестали меня терзать. Собаки на нашей улице устроили мне шумную встречу. В этот час наша улица была пустынна, и сторожили ее только бездомные дворняги, которые бродили там целыми стаями. Сперва они свирепо залаяли, но скоро узнали меня и успокоились. Так, под охраной собак, виляющих хвостами и на радостях задирающих ногу у каждого фонарного столба, я дошел до своего дома. Дядя и тетя, стоявшие на крыльце, накинулись на меня с расспросами.
– Дядя уж собрался идти тебя искать, – сказала тетя.
Дядя обхватил меня обеими руками и даже приподнял в воздух – до того был рад, что мы снова вместе.
– А где рамочник? Он же обещал проводить тебя. Время-то одиннадцатый час.
Не дав мне ответить, тетя сказала:
– Говорила я тебе, как можно верить таким людям?
– А где фотография?
На этот вопрос я не успел приготовить ответа. Что я мог сказать? Я только расплакался от вновь нахлынувшего душевного смятения. Уж лучше плакать, чем говорить. Я боялся, что если заговорю, то не удержусь и упомяну про другую фотографию, ту, что появилась из темного чулана.
Тетя тут же сгребла меня в охапку, горестно причитая:
– До чего же ты, должно быть, голоден!
– Он ничего не дал мне поесть, – всхлипнул я.
Всю ночь я метался в постели. Я колотил ногами в стену и стонал и вдруг проснулся от путаных кошмаров, порожденных всем, что я пережил за этот день. Дядя мирно похрапывал в своей спальне, мне было видно его через открытую дверь. Я приподнялся и стал на него смотреть. Он принял обличье доктора, но это обвинение казалось не очень серьезным: мне всегда думалось, что доктора с их резиновыми трубочками и запахом лекарств только и делают, что притворяются. Держал в плену мою мать и отравил ее? Но для меня матерью всегда была тетя, а она жива и здорова. От той матери не осталось даже выцветшего снимка, как от отца. Фотограф говорил что-то про золото и драгоценности. К тому и другому я был равнодушен. Денег, сколько нужно, давал мне дядя, он ни в чем мне не отказывал. А драгоценности, все эти блестящие побрякушки, к чему они? Сластей на них ведь не купишь. И подумать только, что беженцы из Рангуна всю дорогу тащили с собой эту чепуху! На свой лад я перебирал и оценивал все обвинения против моего дяди и отбрасывал одно за другим, хотя образ его, возникший из мрачного шепота и украдкой брошенных взглядов на пороге полутемного чулана, был достаточно страшен. Мне нужно было что-то узнать сейчас же, не откладывая. Тетя, спавшая на циновке у отворенной задней двери, пошевелилась. Удостоверившись, что дядя по-прежнему храпит, я тихонько встал и подошел к ней. Она-то сразу заметила, что я не в себе, и теперь спросила:
– Что это тебе не спится?
Я прошептал:
– Тетя, ты не спишь? Можно я тебе расскажу одну вещь?
Она кивнула. Я пересказал ей все, что говорил Джайрадж. Она сказала только:
– Забудь. А дяде об этом и не заикайся.
– Почему?
– Не задавай лишних вопросов. Иди к себе и спи.
Что мне оставалось? Я так и сделал. На следующий день Джайрадж прислал нам с каким-то человеком мое фото, в рамке и под стеклом. Дядя подробно разглядывал его в луче света, падавшем со двора, потом заявил:
– Работа отменная, за такую и трех рупий не жалко. – Он взял молоток и гвоздь, долго выбирал подходящее место и наконец повесил фото на стену над своим креслом, под большим портретом предка.
Я послушал тетиного совета и не задавал вопросов. Я подрастал, круг моих знакомств расширялся, и время от времени я слышал туманные намеки по поводу моего дяди, но упорно пропускал их мимо ушей. Только раз, в студенческом общежитии в Мадрасе, я чуть не задушил однокурсника, который пересказал мне какую-то сплетню про дядю. Бывало, что после таких разговоров дядя начинал казаться мне чудовищем, и я подумывал, что в следующее наше свидание нужно вывести его на чистую воду. Но когда он встречал меня на платформе, его потное лицо светилось такой трогательной радостью, что язык не поворачивался спросить его о прошлом. Я окончил среднюю школу при миссии Альберта, после чего он послал меня в колледж в Мадрас; не реже раза в неделю он писал мне открытки, а мои приезды на каникулы отмечались бесконечными пиршествами. В карты он, вероятно, проиграл куда больше денег, чем истратил на меня. Но я не был на него в обиде. Я никогда и ни за что не был на него в обиде. Снова и снова меня подмывало спросить: «Ну, сколько же я стою? И где мои родители?» Но я не давал себе воли. Так я сберег хрупкие узы нашей дружбы до самого конца его жизни. После его смерти я разбирал его бумаги – ни следа переписки или какого-нибудь документа, указывающего на мою связь с Бирмой, ничего, кроме лакированной шкатулки с драконом. В завещании он отказал мне дом, все свое имущество и скромный счет в банке и вверил моему попечению тетю.
Аннамалай
(перевод Н. Демуровой)
В тот день почтальон принес мне только одну открытку, мелко исписанную по-тамильски. От кого бы это? – подумал я. Впрочем, раздумья мои длились недолго. Почерк, форма обращения, черные чернила, а главное, церемонность стиля были мне хорошо знакомы. В течение пятнадцати лет, что Аннамалай был моим сторожем и садовником в Новом районе, простирая свои заботы не только на мои владения, но и на меня самого, я расшифровывал и читал ему вслух по меньшей мере по письму в месяц. Сегодняшнее начиналось так: «С волнением кладу я это ничтожное послание перед Божественным Промыслом моего старого господина. Я возлагаю его к лотосоподобным стопам великой души, которая во дни моей жизни одаряла меня пищей, кровом и деньгами, о чьем благополучии я денно и нощно, когда только не сплю, молю Всевышнего. Господь да благословит вас, господин! Вашей милостью и милостью богов, что обитают наверху в небесной тверди, я нахожусь в прекрасном здравии и настроении, равно как и мои родные: младший брат мой Амавасай, моя дочь, мой зять, два моих внука, моя сестра, что живет через четыре дома от меня, мой дядюшка с материнской стороны и его дети, что стерегут кокосовую рощу, – все мы здоровы. В этом году боги были добры к нам и послали дожди на нашу землю, сады и огороды. Водоемы наши наполнены, и мы усердно работаем…»
Я от души обрадовался, получив добрые вести от того, кто, насколько я помню, не прожил ни одного спокойного дня. Но радовался я недолго. Розовый мираж продолжался не более десяти плотно прилегающих друг к другу строк, затем наступал крутой спад. Я понял, что великолепное начало было всего лишь формальностью, соблюдением правил вежливости и эпистолярного искусства, которое не следовало принимать буквально ни в целом, ни в отдельных частях, ибо тон и самое содержание письма вдруг резко менялись: «Я пишу вашей чести сегодня потому, что должен уведомить вас: я крайне нуждаюсь в деньгах. Урожая в этом году не было никакого, и у меня нет ни еды, ни денег. Здоровье мое очень плохо. Я болен, совсем одряхлел, не встаю с постели и нуждаюсь в деньгах на пропитание и лечение. Родные не могут меня содержать – брат мой Амавасай, человек набожный, но бедный, обременен семейством из девяти детей и двух жен, а потому я прошу вас: считайте это письмо телеграммой и вышлите мне денег немедленно…»
Он не называл суммы, полагаясь на мое решение: впрочем, сколько бы я ни послал, он всем был бы доволен. В конце письма стояло его имя, но я-то знал, что подписываться он не умеет. Когда надо было подписать какой-нибудь официальный документ, он всегда ставил отпечаток большого пальца. Конечно, я был бы рад посылать ему определенную сумму – и не раз от разу, а регулярно, как пенсию за все годы его службы. Но как выяснить, он ли написал это письмо? Я знал, что он не умеет ни читать, ни писать. Как убедиться, что письмо это было написано не его братом Амавасаем, этим отцом девятерых и супругом двух, которому, возможно, пришла в голову прекрасная мысль – получать пенсию за покойного брата? Как удостовериться, что Аннамалай жив? Перед тем как покинуть меня, он в самых возвышенных выражениях описал мне собственные похороны, которые, казалось, предвкушал с торжеством. То были его последние слова перед уходом.
Я взглянул на марку, чтобы убедиться по крайней мере, что открытка пришла из деревни Аннамалая, но почтовый штемпель, как всегда, был смазан. Впрочем, если бы даже это было не так, если бы даже на печати ясно читалось название деревни, это ничего бы не изменило. Я так никогда и не узнал, как называется его деревня, хоть и писал, как я уже говорил, этот адрес десятки раз за те пятнадцать лет, что он провел у меня. Он, бывало, вставал позади моего кресла, положив открытку, на которой надо было написать адрес, на письменный стол. Каждый раз я говорил:
– А теперь скажи мне точный адрес.
– Хорошо, господин, – отвечал он.
Я ждал, застыв с пером в руках.
– Брата моего зовут Амавасай, и письмо должно быть отдано ему в руки.
– Это я хорошо знаю, а теперь продиктуй-ка мне адрес, да поточнее на этот раз.
Дело в том, что он ни разу не назвал мне точного адреса.
Он произносил что-то вроде «Мара-Конам», что всегда приводило меня в замешательство. По-тамильски это означает «деревянный угол» либо «крест-накрест» в зависимости от того, ставится ли ударение на первом или на втором слоге этого фонетического сочетания. Подняв перо, я говорил:
– Ну-ка, повтори.
Он с готовностью повторял, медленно и четко. Только на этот раз название деревни было совсем другое, что-то вроде «Пераманалур».
– Что это, где это? – спрашивал я в отчаянии.
– Это моя деревня, господин, – отвечал он, сияя гордостью.
Я снова задумывался над тем, что бы это могло быть. Если сделать скидку на неправильность произношения, могло бы получиться «Паэрумай Наллур», что означало бы «Жилище гордости и доброты», а если изменить ударение – «Жилище довольства и доброты». Пытаясь нащупать путь в этих словесных дебрях, я просил его повторить название, но он опять говорил что-то совсем другое. С легкой ностальгией в голосе и так, словно он оказывал снисхождение человеку, не блистающему сообразительностью, он говорил:
– Напишите покрупнее: «Нумтодская почта».
И тем принуждал меня снова к попыткам извлечь какой-то смысл из этого звукового сочетания. Бесполезно. Это был пример чистого звука без всякого смысла. Да, смыслом там и не пахло! Как ни пытался я расставить ударение по слогам, как ни пробовал перевести или сопоставить эти звуки с тамили, телугу, каннада или любым другим из четырнадцати языков, перечисленных в индийской конституции, ничего не выходило. Пока я раздумывал, стараясь разобраться во всех этих словесах, обрушившихся на мою голову, Аннамалай молча ждал с видом снисходительного превосходства. Он только мягко говорил:
– Пишите по-английски.
– Почему по-английски?
– Если б можно было по-тамильски, я бы попросил того человека, что пишет мне открытки, чтоб он и адрес надписал, но надо по-английски, поэтому мне и приходится вас беспокоить…
Логическое рассуждение, которое казалось мне слишком сложным.
Я настаивал:
– Но почему же не по-тамильски?
– Письма, надписанные по-тамильски, не доходят. Это нам еще наш школьный учитель все время объяснял. Когда умер мой дядя, послали письмо его сыну в Кондживарам, написав адрес по-тамильски, но он так и не приехал на похороны. Мы прождали его два дня, а потом сложились и похоронили дядю, а сын приехал через год и спрашивает: «Где мой отец? Я хочу попросить у него денег».
И, вспомнив об этом эпизоде, Аннамалай рассмеялся. Поняв, что лучше не спрашивать больше ни о чем, я разрешал проблему, быстро надписав на конверте все, что он мне говорил, и в той же последовательности. В заключение, прежде чем взять открытку со стола, он спрашивал:
– А вы написали – переслать через Катпати?
Это была долгая процедура. По мере того как адресная сторона открытки заполнялась, я в глубине души волновался, что для последней строчки не останется места. Впрочем, мне всегда удавалось втиснуть ее самым кончиком пера. Вся эта история занимала обычно чуть не час, но, к счастью, Аннамалай никогда не слал домой больше одной открытки в месяц. Он часто говорил:
– Конечно, господин, мои домашние с радостью получали бы письма, но, если я буду слать по открытке каждому, кто ее ждет, я разорюсь. А когда я разорюсь, найдется ли среди моих родственников хоть одна душа, чтобы предложить мне горсть риса, даже если я буду умирать с голоду?
А потому он поддерживал переписку в разумных границах, хоть она и составляла важное звено в его связи с родной деревней.
– А как ехать в твою деревню? – спрашивал я.
– Купите железнодорожный билет и езжайте, – отвечал он, радуясь, что может поговорить о доме. – Если сесть на ночной пассажирский, заплатив две рупии и десять ан, то уже утром будешь в Тричи. А из Тричи в одиннадцать часов отходит другой поезд. За семь рупий и четыре аны (раньше-то было всего пять рупий и четырнадцать ан) можно доехать до Виллипурама. Только нужно не спать всю ночь, а не то поезд увезет дальше. Однажды я заснул и проехал свою станцию, так от меня потребовали доплатить две рупии. Уж как я их просил и молил, в конце концов они меня отпустили, пришлось только на следующее утро купить еще билет, чтобы попасть назад в Катпати. До полудня можно поспать на платформе на станции. В полдень приходит автобус, за двенадцать ан он отвезет вас дальше. А после автобуса нужно нанять повозку или телегу, запряженную буйволами. Это будет стоить шесть ан, а там уж и пешком успеешь дойти до дома, пока не стемнеет. В темноте-то могут напасть бандиты, да еще и побьют, того и гляди. Путь-то там не далекий. Если выйти днем, то в Мара-Конам придешь засветло. А вот открытка доходит туда всего за девять пайс. Ну, не чудо ли это?
Однажды я спросил:
– Почему ты сначала пишешь адрес на открытке, а потом – все остальное?
– Чтобы быть уверенным, что тот человек, который мне пишет на базаре, не пошлет ее своим собственным родственникам. Иначе как же я узнаю?
Кажется, это и вправду был прекрасный способ убедиться в том, что твою открытку не пошлют по чужому адресу. Правда, он свидетельствовал о весьма странном отношении к неведомому мне писарю, которому Аннамалай диктовал свои послания, ибо он всегда говорил о нем весьма тепло; впрочем, возможно, что некоторая осторожность в дружбе лишь улучшает отношения. Я часто расспрашивал его об этом приятеле.
– Его и зовут так же, как меня, – сказал он.
Я спросил:
– Как?
Он склонил голову и пробормотал:
– Ну… так же, как меня…
Это был деликатный вопрос: имя без надобности вслух не произносят. Мне это и в голову не приходило, пока однажды, когда я вышел в сад, он не заговорил со мной о дощечке у калитки, на которой стояло мое имя.
– Если вы на меня не рассердитесь за эти слова, я вам вот что скажу: уберите эту дощечку! – заявил он прямо.
– Почему?
– Да всякие люди идут мимо по дороге и вслух читают, что там написано. Это нехорошо. Уличные мальчишки и малыши, которые только-только учатся читать, прокричат ваше имя и убегут, я и поймать их не успеваю. На днях какие-то женщины повторяли его и смеялись. С чего бы им смеяться? Не нравится мне это…
Совсем иным был его мир, в котором имя скрывали, а не навязывали изо всех сил – в печати, в эфире, на экране.
– Куда же мне повесить эту дощечку, раз уж она у меня есть?
Он только ответил:
– Почему бы не убрать ее в дом? Можно повесить на стену среди картин.
– Люди, которым нужно найти меня, должны знать, где я живу.
– Они и так знают, – ответил он. – Иначе зачем бы им ехать так далеко?
Больше всего я любил разговаривать с ним, когда он копал землю в саду. Там, когда руки его были заняты лопатой, происходили лучшие наши диалоги. Он мог копать хоть весь день напролет, так ему нравилось это занятие. Работая, он повязывал голову красным платком, стянув его узлом над ухом, словно пират. В трусах цвета хаки, с обнаженной спиной, загоревшей под солнцем до цвета черного дерева, он, казалось, сливался с окружающей его зеленью и влажной землей. Стоя по щиколотку в грязи у грядки с банановыми саженцами, он становился частью этого фона. По земле, песку и камню он двигался свободно и легко, но в доме шаркал ногами и царапал цементный пол; когда же он тащился по лестнице наверх, суставы его трещали и щелкали. Он никогда не чувствовал себя свободно в окружении стен, бумаг и книг; входя в мой кабинет, он казался испуганными неловким и всячески старался приглушить свой голос и шаги. Он являлся ко мне, только когда ему нужно было надписать открытку. Я сидел у письменного стола, а он становился у меня за креслом, стараясь не дышать, чтобы не помешать мне. Впрочем, это было выше его сил: как ни пытался он стоять совершенно неподвижно, какие-то неясные звуки и вздохи вылетали у него из горла. Если я не сразу замечал его присутствие, он кидал взгляд в направлении калитки и издавал громкий крик гуртовщика «эй-эй!». И тут же пояснял:
– Опять эти коровы, господин! Когда-нибудь они разнесут ворота и съедят нашу лужайку и цветы, а ведь я их растил с таким усердием. Сколько раз совсем незнакомые люди останавливались у нашей калитки и говорили: «Посмотрите на эти красные цветы, как чудесно они взошли! И все это дело рук вон того старика. Подумать только, в его возрасте…»
Возможно, у Аннамалая и были какие-либо опасения относительно других его способностей, но в своих цветоводческих талантах он не сомневался ни на минуту. Этому способствовали различные обстоятельства. Я никак его не ограничивал. За моим домом простирался участок в четверть акра земли, дававший ему неограниченные возможности для различных опытов.
Раньше я жил на улице Винаяка – до тех пор пока в соседнем доме не поселился владелец нескольких грузовиков. Он приходился родственником председателю муниципалитета и потому пользовался в городе неограниченной свободой. Весь день его грузовики грохотали по нашей улице, а ночью механики стучали по ним молотками, гремели, сверлили, отлаживали, приводя их в порядок к утру. Казалось, никто больше на нашей улице не замечает грузовиков; протестовать или жаловаться было бесполезно, ибо родственник председателя муниципалитета был выше всяких упреков. Я решил спастись бегством. До меня наконец дошло, что наша улица больше не предназначалась для людей моего типа. Я начал поиски. Мне понравился участок в Новом районе, который показал мне маклер, устроивший также и продажу моего старого дома на улице Винаяка. Его купил все тот же владелец грузовиков. Не прошло и полугода с тех пор, как я принял решение, а я уже переехал со всеми своими книгами и рукописями. Пологий склон холма, уходящий вдаль к дороге в горах, крутой подъем слева, железнодорожное полотно через просеку, красные ворота у переезда – так выглядело мое новое окружение. Кто-то выстроил здесь небольшой дом: комната наверху и две внизу. Мне этого было достаточно, ибо я хотел лишь читать и писать в тишине.
В день переезда я попросил моего соседа дать мне машину. Он с радостью предоставил мне грузовик, и мы расстались, довольные друг другом. Теперь он мог спокойно греметь по ночам, не слыша ни от кого ни слова упрека. Я же мечтал о том, что на новом месте буду внимать лишь пению птиц да шуму ветра. Итак, все мои книги и пожитки были погружены в открытый кузов машины, четверо грузчиков устроились на них, я же сел рядом с шофером и простился с улицей Винаяка. Никто не пожалел о моем отъезде, ибо мало-помалу, незаметно все мои родные поразъехались, так что после смерти дядюшки я остался единственным представителем нашего клана на этой улице.
Когда мы прибыли в Новый район, грузчики стащили мои пожитки с грузовика и сбросили их в холле; один из них задержался, в то время как остальные вернулись к грузовику. Они закричали:
– Эй, Аннамалай, ты идешь или нет?
Он не ответил. Они велели шоферу погудеть.
Я сказал:
– Они, видно, ждут тебя?
Он коротко ответил:
– Пускай себе ждут.
Он пытался помочь мне разобрать вещи.
– Хотите, я отнесу его наверх? – спросил он, указывая на стол.
Грузовик воинственно загудел под окном. Он рассердился на эту назойливость, выглянул в дверь и замахал руками:
– Езжайте, если вам нужно! Чего вы здесь стоите и шумите, словно ослы?!
– А как ты назад доберешься?
– А вам какое дело? – сказал он. – Убирайтесь, если хотите, а то шумите, словно ослы, и беспокоите господина.
Меня тронула эта заботливость, и, подняв глаза от книг, которые я доставал из ящиков, я впервые по-настоящему увидел его. Это был ширококостый человек с тяжелым подбородком, с начисто выбритой головой, прикрытой тюрбаном. Шорты цвета хаки прикрывали его сильные кривые ноги, а длинные руки доходили чуть не до колен. Пальцы у него были толстые, нос широкий, огромные зубы покраснели от бетеля и табака, которые он непрерывно держал за щекой. В нем было что-то воинственное и в то же время мягкое.
– Кажется, уехали, – сказал он. – Мне все равно.
– А как же ты вернешься назад? – спросил я.
– А зачем мне? – сказал он. – Ваши вещи вон как навалены, пошвыряли все в беспорядке, нет чтобы остаться и помочь разобрать. Вы даже представить себе не можете, господин, что за люди сейчас пошли…
Вот так случилось, что Аннамалай остался в моем доме. Он помог мне разобрать чемоданы и сундуки, расставить книги по полкам. Когда я отправился взглянуть на сад, он шел за мной по пятам. Сад был запущен. Предыдущий владелец совсем о нем не заботился. От заднего двора сад отделяла зубчатая стена, кругом живой оградой росли всевозможные кусты. Стоило мне нагнуться над каким-нибудь растением, Аннамалай, нахмурившись, также останавливался возле. Если я спрашивал:
– Что это?
– Это? – говорил он, склоняясь до самой земли. – Это цветущее растение.
И, поглядев на него внимательнее, он провозглашал то, что я и сам успел заметить:
– Цветы у него желтые.
С течением времени я узнал, что система классификации, которой придерживался Аннамалай, была чрезвычайно проста. Если куст ему нравился, он называл его цветущим растением и оставлял в покое. Если же он казался ему подозрительным, колючим или хотя бы слегка искривленным, он провозглашал:
– Это сорняк!
Не успевал я и глазом моргнуть, как он тут же выдирал его и с проклятьем бросал через стену.
– Почему ты проклинаешь эту несчастную траву?
– Это дурное растение, господин.
– Чем же оно дурное?
– Всем… Если к нему подойдут малые дети, то у них потом животы разболятся.
– Да тут же на много миль вокруг нет ни одного ребенка.
– Ну и что же… Оно и на расстоянии отравить может…
В доме было что-то вроде подвального помещения, и я спросил Аннамалая:
– Ты можешь здесь устроиться?
– Мне даже и этого не надо, – сказал он. И пояснил: – Я не боюсь ничего: ни дьяволов, ни духов. Я могу жить где угодно. Разве у меня было жилье в тех лесах?
И он махнул рукой в неопределенном направлении.
– Этот владелец грузовиков – негодяй, господин. Прошу вас, простите, что я так выражаюсь в присутствии благородного человека. Он негодяй. Он взял да и отвез меня однажды на своем грузовике в лес на горе и ни за что не позволял мне вернуться назад. Он, видишь ли, подписал договор на сбор удобрений в этих лесах и хотел, чтобы кто-нибудь там жил, копал бы удобрение и грузил его на машины.
– Какое удобрение?
– Птичий помет, испражнения тигров и других диких зверей и сухие листья, целыми слоями сопревшие в лесу. Он мне платил полторы рупии в день, а я должен был там жить, и копать, и грузить на машину, когда она приедет. Я разжигал костер, варил рис и ел его, а спал под деревьями. Нагребу листьев и зажгу их, чтобы отпугивать тигров; они там рычали всю ночь напролет.
– Зачем же ты согласился? И всего за полторы рупии в день?
Он задумался, а потом ответил:
– Не знаю. Я сидел в поезде, ехал куда глаза глядят, искал работу. Билета у меня не было. Тут вдруг вошел какой-то человек и говорит: «Где твой билет?» Я порылся в карманах и сказал: «Вот сукин сын, украл у меня билет». Но он все понял и сказал: «Сейчас мы выясним, кто здесь сукин сын. Только сначала ты сойдешь с поезда». Вот меня и сняли с поезда вместе с моим узелком. Когда поезд ушел и мы остались одни, он и говорит: «Сколько у тебя есть денег?» У меня ничего не было. Он и говорит: «Хочешь зарабатывать в день рупию и восемь ан?» Я стал молить его, чтобы он дал мне работу. Он подвел меня к грузовику, стоявшему возле железнодорожной станции, дал мне мотыгу и лопату и сказал: «Садись в грузовик, шофер скажет, что тебе делать». На следующий день к вечеру грузовик оставил меня на горе. Всю ночь я не спал, чтобы не дать костру потухнуть. Туда ведь и слоны приходят.
– Тебе не страшно было?
– Да они убегали… Завидят огонь и убегут. Еще я распевал погромче всякие мудрые пословицы и изречения, пока они не уходили, оставив кучи дерьма вокруг. А этому человеку только того и надо было. Он продавал его на кофейные плантации и зарабатывал себе деньги. Когда я хотел вернуться домой, они меня не пустили, ну я и остался. Прошлую неделю они опять приехали, а я лежал в лихорадке, трясло меня сильно, но только другой шофер, хороший человек, разрешил мне залезть на его грузовик да и увез меня. Так я бежал из леса. Я туда никогда не вернусь, господин. Хозяин мне жалованье так и не выплатил, говорит, я все проел на рисе и картошке, что он мне давал за эти месяцы. Не знаю, как-нибудь вы посчитайте и помогите мне…
На следующее утро спозаранку он отправился за своими пожитками. Он попросил меня дать ему вперед пять рупий. Я заколебался. Я и суток его не знал, разве мог я так легко доверить ему деньги? Я сказал:
– У меня нет сейчас мелочи.
Он улыбнулся мне прямо в лицо, обнажив свои красные зубы.
– Я вижу, вы мне не доверяете. Ну что ж, оно и понятно. На свете полным-полно всяких обманщиков, которые только и ждут, чтобы вас провести. Вы должны быть осторожны со своими деньгами, господин. Если не следить за своими деньгами и женой…
Конец фразы я не расслышал, так как он уже спускался вниз по лестнице, на ходу продолжая свою тираду. Я устанавливал свой письменный стол: мне хотелось поскорее приступить к работе. Я услышал, как открылась калитка, как пропели петли, которые позже я так и не стал смазывать, чтобы они заменяли мне дверной звонок. Я выглянул в окно и увидел, что он идет прочь по дороге. Мне подумалось, что он уходит навсегда. Не возвратится же он к человеку, который не захотел доверить ему пять рупий! Мне стало жаль, что я не дал ему денег. Хоть одну рупию… Я видел, как он поднялся в гору и исчез из виду. Он шел в город сокращенным путем, через ворота у переезда.
Я вернулся к столу, кляня свою подозрительность. Человек вызвался мне помочь, а я проявил такую мелочность! Он пропадал весь день. На следующее утро во дворе щелкнула щеколда, запели петли калитки, и я увидел, как он идет к дому, держа на голове большой жестяной чемодан, а поверх него – огромный джутовый мешок. Я спустился ему навстречу. Когда я вышел во двор, он уже завернул за угол дома. Подойдя к двери в подвал, я увидел, что он снимает чемодан с головы.