Текст книги "Избранное"
Автор книги: Разипурам Нарайан
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 31 страниц)
– Я, бывало, все ходил в храм, когда пандит там учил, хоть он говорил ночи напролет. Он нам и рассказал, что Вишну – это самый главный бог. Каждый раз, когда дурные люди нас совсем замучивают, он является и спасает нас. Он уже много раз являлся. В первый раз он воплотился в огромную рыбу и поднял священные книги на своей спине, пока воды потопа и морские волны…
– Я, конечно, не миллионер, – сказал краснолицый, – а всего лишь скромный бизнесмен. Я занимаюсь кофе…
В сумятице невнятных звуков Муни уловил слово «кофе» и сказал:
– Вам хочется выпить кофе – езжайте дальше, до ближайшего города, там по пятницам бывает базар и можно попить кофе, так мне проезжие рассказывали. Я-то сам никуда не хожу, не думайте. Нигде не бываю и ничего не ищу. – Мысли его вернулись к аватарам. – Первой аватарой была крошечная рыбка в чаше с водой. С каждым часом она все росла и росла, пока не превратилась в огромного кита, которого даже море вместить не могло. На спине у кита покоились священные книги, спасенные им и несомые в вечность.
Начав с первой аватары, он неизбежно должен был перейти к следующей: дикий кабан, поднявший на своем клыке землю со дна моря, куда она была спрятана укравшим ее порочным завоевателем. Описав эту аватару, Муни заключил:
– Господь нас всегда спасет, как бы нас ни мучили злые существа. В молодости мы, бывало, в полнолуние представляли аватары. Оттуда я и знаю эти истории; мы их играли всю ночь, пока солнце не встанет. Посмотреть их приходил иногда даже сборщик податей, он был европеец и приносил с собой свое кресло. У меня был хороший голос, так что меня учили петь песни и давали мне женские роли. Я всегда играл богиню Лакшми. Меня одевали в шелковое сари, шитое золотом, его брали из Большого дома.
– Повторяю, я не миллионер, у нас скромное дело. Самое большее, что мы можем себе позволить, это шестьдесят минут телевизионной рекламы в месяц, а это значит две минуты в день – и только! Со временем, может, нам и удастся оплатить регулярную часовую программу, если только дела наши будут по-прежнему идти хорошо…
У Муни закружилась голова при воспоминании о его театральной карьере. Он уже собирался рассказать, как он разрисовывал себе лицо, надевал парик и бриллиантовые серьги, когда гость, почувствовав, что он и так уже задержался, сказал:
– Так вот решайте, достаточно вам будет сто рупий за этого коня? Да или нет? Мне бы, конечно, хотелось прихватить и этого усатого солдата, но только сейчас у меня для него не хватит места. Мне придется вернуть авиабилет и ехать домой на пароходе. Рут, конечно, может лететь, если захочет, но я-то поеду с конем. Если понадобится, поставлю его к себе в каюту на всю дорогу.
И он улыбнулся при мысли о том, как он пересечет моря в обнимку с конем. Подумав, он заметил:
– Придется обложить его соломой, чтобы он не разбился.
– А когда мы играли «Рамаяну», меня нарядили Ситой, – продолжал Муни. – Приехал один учитель и научил нас песням для этой драмы, а мы подарили ему пятьдесят рупий. Он сам представлял Раму, только он мог уничтожить Равану, демона с десятью головами, который сотрясал все миры. Вы знаете «Рамаяну»?
– У меня здесь с собой, как видите, машина. Я могу откинуть заднее сиденье и, если вы мне поможете, поставлю туда коня.
– А «Махабхарату» вы знаете? Кришна был восьмым воплощением Вишну, он и перевоплотился для того, чтобы помочь Пятерым Братьям получить назад свое царство. Когда Кришна был еще ребенком, он танцевал на огромном тысячеголовом змее и затоптал его до смерти; а потом он сосал груди одной злой богини и высосал их до того, что они стали совсем плоскими, словно диски, хотя раньше груди у нее были огромные, словно горы земли на берегу только что вырытого канала.
Он изобразил руками две огромные горы земли. Этот жест удивил американца. Впервые он сказал:
– Хотелось бы мне знать, что именно вы говорите, потому что сейчас слово за вами. Настал тот момент, когда нам нужно прийти к деловому соглашению.
– А когда настанет десятая аватара, знаешь, где мы будем – ты и я? – спросил распалясь старик.
– Если вы мне поможете, я сниму коня с пьедестала. Только сначала нужно отбить цемент, что держит его на подставке. Если у нас будет основа для взаимного понимания, мы сможем сделать все что угодно.
На этой стадии переговоров обоюдное недоумение достигло наивысшей точки, бесполезно было даже пытаться отгадать, что именно хотел сказать другой. Старик продолжал говорить, следя лишь за тем, чтобы беседа поддерживалась равномерно обеими сторонами. Решив, что настала его очередь, он сказал:
– О почтеннейший, надеюсь, господь благословил тебя многочисленным потомством. Я говори это потому, что ты кажешься мне хорошим человеком, ты готов посидеть со стариком и поговорить с ним, а ведь мне целый день не с кем и словом перекинуться, разве что кто-нибудь остановится и попросит немного табаку. Только у меня его почти никогда не бывает. Табак теперь не тот, что раньше, я его теперь не жую. Да я и позволить себе этого не могу.
Заметив, что гость слушает его с интересом, Муни приободрился и спросил:
– Сколько же у тебя детей?
И попытался показать руками, что он имел в виду. Поняв, что его о чем-то спрашивают, краснолицый сказал:
– Так я говорю: сто.
Муни пустился в подробности:
– А сколько у тебя девочек и сколько мальчиков? Где они? Твоя дочь уже замужем? А в вашей стране тоже трудно найти зятя?
В ответ на все эти вопросы краснолицый сунул руку в карман и вытащил бумажник, чтобы не пропустить удачной ситуации на рынке. Он взмахнул банкнотой в сто рупий и сказал:
– Вот что я имею в виду.
Старик понял, что в беседе возник финансовый момент. Он внимательно посмотрел на банкноту. Таких он в своей жизни не видывал; он умел различать по цвету пятерки и десятки, хотя видел их только в руках у других людей. Собственные его заработки всегда измерялись лишь медяками. Зачем это он размахивает деньгами? Верно, хочет разменять. При мысли о том, что кто-то просит его разменять бумажку в тысячу или, может, в десять тысяч рупий, ему стало смешно. Он ухмыльнулся и сказал:
– Иди к нашему деревенскому старосте, он у нас еще и ростовщик. Он тебе хоть сто тысяч разменяет, и все золотыми монетами! Он думает, никто об этом не знает, но раскопай-ка пол у него в молельне – и у тебя голова закружится, как увидишь, сколько он накопил. Это он ходит в лохмотьях, чтобы всех обмануть. Только с ним уж ты поговори сам, потому что он прямо бесится, когда меня видит. Кто-то унес у него тыквы и сладкий горошек, а он почему-то решил, что это я и мои козы… Вот поэтому я своих коз и близко к огородам не подпускаю.
Взгляд его остановился на козах, которые паслись неподалеку; они пытались щипать тоненькие былинки, торчавшие кое-где из этой каменистой и иссохшей земли.
Американец тоже посмотрел на коз и решил, что следует проявить интерес к любимицам старика. Такая политика всегда себя оправдывает. Он небрежно шагнул к козам и погладил их по спине, изо всех сил стараясь проявить учтивое внимание. Внезапно старика осенило. Сбывалась мечта всей его жизни. Он понял, что краснолицый хочет купить его коз. Он растил коз в надежде, что когда-нибудь ему удастся их продать, а на вырученные деньги открыть на этом самом месте лавочку. Сидя возле коня целыми днями и глядя на горы, он часто мечтал о том, как поставит здесь навес из бамбука, расстелет на земле джутовый мешок и разложит на нем жареные орешки, разноцветные сласти и свежие кокосы для голодных и жаждущих путников, которых нередко так много бывает на шоссе. Конечно, на выставке скота его козы премии бы не получили, но он всегда старался их подкормить, когда у него были деньги, и сейчас они выглядели не так уж плохо. Пока он размышлял, краснолицый пожал ему руку и оставил у него на ладони сто рупий, на этот раз бумажками по десятке.
– Это все вам. Можете поделиться с партнером, если он у вас есть.
Старик указал на автомобиль и спросил:
– Ты их туда посадишь?
– Да, конечно, – ответил американец, поняв, что обсуждается вопрос о транспорте.
Старик сказал:
– Они никогда на автомобиле не ездили. Увези их после того, как я уйду, а то они с тобой ни за что не пойдут, а побегут за мной, хоть бы я шел прямиком в преисподнюю.
Он рассмеялся собственной шутке, простился, сложив ладони, повернулся и ушел. Скоро он скрылся за кустами.
Краснолицый взглянул на коз, мирно щиплющих траву.
Сидя у ног коня, он посмотрел на заходящее солнце, которое зажгло на памятнике древние потускневшие краски, и подумал: «Должно быть, он пошел в деревню, чтобы привести еще кого-нибудь в помощь» – и принялся ждать. Когда по горной дороге спустился грузовик, он остановил его и с помощью двух мужчин снял коня с пьедестала и погрузил в свой автомобиль. Каждому из них он дал по пять рупий; за дополнительную плату они перекачали ему бензин из своего бака и помогли завести мотор.
А Муни торопился домой, надежно упрятав деньги в пояс своего дхоти. Он прикрыл дверь на улицу и тихонько подкрался к жене, сидевшей на корточках у зажженного очага и размышлявшей о том, не свалится ли чудом с неба какая-нибудь еда. Муни вытащил свое сокровище. Она выхватила у него из рук деньги, пересчитала при свете огня и закричала:
– Сто рупий, откуда они у тебя? Ты что, украл их?
– Я продал наших коз краснолицему. Он прямо-таки с ума сошел, так они ему понравились, дал мне эти деньги и увез их в своей машине!
Не успел он произнести эти слова, как они услышали у двери блеяние. Жена отворила дверь и увидела у порога двух коз.
– Вот они! Что все это значит?
Он произнес страшное проклятие и, схватив одну из коз за уши, закричал:
– Где этот человек? Ты что, не знаешь, что ты теперь его?! Зачем ты вернулась?
Коза только билась в его руках. Тот же вопрос он задал и другой козе, но она вырвалась у него из рук. Жена гневно взглянула на него и объявила:
– Если ты украл, сегодня же ночью придут полицейские и переломают тебе кости. Только ты меня в это дело не втягивай, я уйду к своим родителям.
Мой дядя
(перевод М. Лорие)
Я – владыка всего мира, который могу обозреть, другими словами – единственный обитатель просторного обветшалого дома на улице Винаяка. Во мне пять футов десять дюймов росту, и кресло, в котором я сейчас сижу, с трудом вмещает меня. А было время, когда я едва мог дотянуться до подлокотников этого кресла. Я помню это же кресло на этом же месте в зальце, над ним висит на гвоздике чей-то древний портрет, а в нем, удобно развалясь, сидит мой дядя и дразнит меня, раз за разом отодвигая свою блестящую табакерку так, чтобы я не мог ее достать. Я тянулся к ней и падал, тянулся и падал, и всякий раз, как я, бывало, потеряю равновесие и шлепнусь на пол, дядя громко смеялся. Напуганный его хохотом, я начинал хныкать, потом плакать в голос, и тогда на меня налетала тетя, уносила в кухню, усаживала в уголке и ставила передо мною тазик с водой, в котором я любил плескаться. Ничего больше мне не было нужно, лишь бы она время от времени подливала в тазик воды. И еще я смотрел раскрыв рот, как из печки вырывается дым, когда тетя, напружинив щеки, дула на огонь сквозь бамбуковую трубку. Очарование нарушалось внезапно – она снова подхватывала меня и, держа в руке мисочку с рисом, тащила к входной двери. Она заботливо усаживала меня на галерейке, прислонив головой к тонкому столбику, и пыталась кормить. Если я отворачивался, она крепко держала меня сзади за шею и проталкивала рис между моими губами. Если я поднимал крик, она пользовалась тем, что рот у меня открыт, и опять же совала в него ложку риса. Если я выплевывал рис, она указывала на какого-нибудь прохожего и говорила:
– Гляди, вон идет демон, он тебя заберет. Он всех детей уносит, которые не хотят есть.
В этом возрасте мне, вероятно, грозила смерть не столько от голода, сколько от пресыщения. Ближе к вечеру тетя ставила передо мною миску, полную всякой снеди, и смотрела, как я с ней расправляюсь. Когда я опрокидывал миску на пол и начинал с ней баловаться, дядя и тетя призывали друг друга полюбоваться этим замечательным зрелищем и чуть не плясали от радости. В те дни дядя, хоть и был уже дородным мужчиной, обладал, вероятно, большей подвижностью.
Дядя все дни проводил дома, а я по молодости лет не задумывался над тем, на что он живет. Вопрос этот возник у меня лишь тогда, когда я пошел в школу и уже мог обсуждать житейские проблемы с одноклассниками. Я учился в первом классе начальной школы при миссии Альберта. Однажды наш учитель написал на доске несколько коротких слов, таких, как «дом», «кот», «слон», «вол», «тадж» «радж», и велел нам списать их на свои грифельные доски и принести ему на предмет проверки, а если потребуется, то и наказания. Я списал четыре из шести заданных слов и получил одобрение учителя. Мальчик, сидевший рядом со мной, тоже справился с заданием. До конца урока еще оставалось время, и мы могли поговорить, разумеется, шепотом.
– Твоего отца как зовут? – спросил он.
– Не знаю. Я его зову дядя.
– Он богатый?
– Не знаю. Сладкого у нас готовят много.
– А где он работает? – спросил мальчик, и я, вернувшись домой, не успев даже швырнуть на пол сумку с книгами, громко спросил:
– Дядя, ты где работаешь?
Он ответил:
– Вон там, наверху, – и указал на небо. Я невольно поднял глаза.
– Ты богатый? – спросил я затем.
Тут из кухни вышла тетя и потащила меня в дом, приговаривая:
– Пойдем, пойдем, я тебе приготовила что-то вкусное.
Я смутился и спросил у тети:
– Почему дядя не хочет?.. – Она прикрыла мне рот ладонью и сказала строго: – Не говори об этих вещах.
– Почему?
– Дядя не любит, когда к нему пристают с вопросами.
– Я больше не буду, – сказал я и добавил: – Этот Суреш, он нехороший мальчик, он говорит…
– Тсс, – сказала она.
Мой мир был ограничен пределами дома на улице Винаяка и населен главным образом дядей и тетей. Я не существовал отдельно от дяди. Весь день я был при нем. Утром в саду за домом, днем в комнатах, а весь вечер на галерейке, сидя на корточках рядом с ним. В полдень, когда он молился или размышлял, я сидел напротив него, смотрел не отрываясь на его лицо и старался ему подражать. Когда я, закрыв глаза, бормотал воображаемые молитвы, он приходил в восторг и кричал тете, возившейся в кухне:
– Ты только погляди, как этот малыш молится! Надо обучить его каким-нибудь стихам. Не иначе как из него выйдет святой, верно? – Когда он простирался ниц перед богами в нашей молельне, я, поощренный похвалами, тоже валился на пол. Он стоял и смотрел на меня, пока тетя не напоминала, что готов завтрак. Когда он садился есть, я пристраивался рядом, вдавив локоть в его колено.
– Отойди-ка, малыш, – говорила тетя, – дай дяде поесть спокойно.
Но он всегда придерживал меня, говоря: – Стой здесь, стой.
Позавтракав, он жевал листья бетеля и пальмовые орехи, потом шел к себе в спальню и растягивался на широкой скамье розового дерева, подложив под голову подушечку. Стоило ему задремать, как я легонько толкал его локтем и требовал:
– Расскажи мне сказку.
Он отнекивался:
– Давай лучше оба поспим. Может быть, нам приснятся чудесные сны. А потом я расскажу тебе сказку.
– Какие сны? – не отставал я.
– Закрой глаза и помолчи, тогда увидишь хороший сон, – говорил он и сам закрывал глаза.
Я следовал его примеру, но тут же снова вскакивал и кричал:
– Нет, ничего не приснилось, расскажи сказку, дядя!
Погладив меня по голове, он заводил:
– В некотором царстве… – таким баюкающим голосом, что через пять минут я уже крепко спал.
Порой я для разнообразия втягивал его в игру. Скамья, на которой он пытался уснуть, превращалась в горную вершину, узкое пространство между краем скамьи и стеной – в ущелье. Рядом с дядей я складывал в кучу множество предметов: фонарь без батарейки, ракетку от пинг-понга, сандалового дерева курильницу, кожаный бумажник, вешалку, пустые пузырьки, игрушечную корову и прочие сокровища из своего заветного ящика – потом залезал под скамью, ложился на спину и командовал: «Бросай!» Со звоном и грохотом все мое добро сыпалось наземь, иногда разбивалось – тем лучше, потому что по правилам игры в прохладном полутемном мире под скамьей даже полное уничтожение материи было в порядке вещей.
Дней через десять после нашего первого разговора, когда у нас выдался свободный час, потому что не пришел учитель географии, Суреш опять ко мне привязался. Мы играли в камушки. Вдруг он сказал:
– Мой отец знает твоего дядю.
Мне стало не по себе. Но я еще не научился осмотрительности и спросил с опаской:
– А что он про него говорил?
– Твой дядя приехал из другой страны, из далеких краев.
– Да ну, правда? – вскричал я радостно, с облегчением чувствуя, что узнал про дядю что-то хорошее.
Суреш сказал:
– Но он принял чужое обличье.
– А что это значит? – спросил я.
– Что-то дурное. Отец говорил с матерью, я слышал, они употребляли эти слова.
Не успевал я вернуться домой и кинуть сумку с книгами в угол, как тетя тащила меня к колодцу на заднем дворе и заставляла мыть руки и ноги, хотя я с визгом от нее вырывался. Потом я сидел на подлокотнике дядиного кресла, держа тарелку со всякими вкусными вещами, которые не переводились в этом доме, и ел под внимательным взглядом дяди. Больше всего на свете он любил есть или смотреть, как едят другие.
– Ну, что нового в школе? – спрашивал он.
В тот день я было начал:
– Знаешь, что случилось, дядя? – но тут же набрал в рот еды, чтобы удержать слова «принял чужое обличье», которые так и рвались наружу из глубин моего существа, и придумать какую-нибудь басню.
– Один нехороший мальчик из третьего «Б»… уже большой мальчик… ткнул меня локтем.
– Да что ты! Больно было?
– Нет, он только разбежался ко мне, а я отскочил в сторону, а он – рраз! – головой об стену и был весь в крови, и его увезли в больницу.
Участь, постигшую моего недруга, дядя приветствовал радостными возгласами и стал требовать подробностей, на которые я, как всегда, не пожалел красок.
Когда они меня отпускали, я выскакивал на улицу, где меня ждали приятели. Мы играли в камушки либо с упоением гоняли резиновый мяч под ногами у пешеходов, пока заходящее солнце не погружало конец улицы в марево светящейся пыли. Играли, пока мой дядя не появлялся в дверях со словами: «Пора по домам», а тогда с шумом и криками разбегались кто куда. Тетя опять звала меня мыть руки и ноги.
– Да сколько же можно! – отбивался я. – Так и простудиться недолго.
Но она только отвечала:
– Собрал на себя всю пыль с улицы. Иди, иди.
Вымыв меня и помазав мне лоб священным пеплом, она отправляла меня посидеть с дядей на задней галерейке и повторять за ним молитвы. После этого я подбирал с пола учебники и под наблюдением дяди готовил уроки на завтра, что доводило и учителя и ученика до полного изнеможения. В половине девятого меня кормили и укладывали спать в углу зальца – здесь, под защитой двух сходящихся стен, я чувствовал себя в безопасности.
По пятницам мы ходили в маленький храм в конце нашей улицы. Для меня это была интересная прогулка, потому что путь наш лежал мимо ярко освещенных лавок, где гроздья бананов, подкрашенные напитки, бутылочки с мятными леденцами и желтые бумажные змеи – все словно дрожало и переливалось от скрытого внутри огня.
Дядя и тетя вставали в пять часов утра и ходили по дому на цыпочках, чтобы не разбудить меня. Дядя первым делом набирал из колодца воды для хозяйства, потом поливал сад. Я просыпался от скрипа колодезного ворота и тоже бежал в сад, к дяде. В утреннем свете он представлялся мне волшебником. Не было большего счастья, чем смотреть в этот ранний час, как блестящие ручейки бегут по канавкам, проложенным от колодца. Оросительную систему в нашем саду дядя устроил сам. Рядом с колодцем он насыпал холмик, вырыл в нем яму, и, когда он выливал в нее ушат воды, ручеек бежал по склону холмика, куда он его направлял. Железным совком он регулировал подачу воды – то запрудит ручеек землей, то снова откроет. Я пускал по течению соломинки и листья, а то и муравьев, чтобы им быстрее было передвигаться вплавь. Иногда тайком от дяди я разрывал руками глиняный берег канавки и отводил воду куда-нибудь вбок для собственных надобностей.
В этом увлекательном мирке из зелени, земли, воды и глины я забывал на время о таких неприятных вещах, как домашние задания и школа. Когда из-за соседнего дома появлялось солнце, дядя кончал работу, щедро окатывал себя водой и весь мокрый шел в комнаты искать полотенце. Я бежал за ним, но тут тетя выносила из дому ведро с горячей водой и купала меня у колодца. А через несколько минут я уже оказывался в молельне и читал молитвы.
В молельне – это была всего-навсего большая ниша при кухне – всегда держался запах цветов и курений, а по стенам висели картины с изображением богов. Я очень любил эти картины: вот великий бог Кришна отдыхает на капюшоне гигантской кобры; вот Вишну синего цвета парит в пространстве, сидя на спине у священного орла Гаруды, и взирает на нас сверху.
Я смотрел на картины, и язык мой твердил молитвы, а в уме рождались всевозможные домыслы. Орел, он у Вишну вроде самолета? Лакшми стоит на лотосе. Как можно стоять на цветке лотоса, ведь он сломается. Из кухни доносился тетин голос: «Почему я не слышу, как ты молишься?» Я укрощал свою фантазию и минуты три читал вслух на санскрите, обращаясь к богу с лицом слона: «Гаджананам бхутаганади севитам…» Мне все хотелось спросить, что это значит, но, едва я замолкал, тетя подгоняла, перекрикивая шипение сковородки (распространявшей, кстати сказать, неотразимо соблазнительный аромат): «Ну что ж ты молчишь?» Тогда я поворачивался лицом к изображению Сарасвати, богини учености, что сидела со своим павлином на скале у тенистых кустов, и дивился, как это ей удается одной рукой играть на вине[25]25
Вина – индийский струнный инструмент.
[Закрыть], другой перебирать четки и еще две руки оставались свободными, наверно затем, чтобы было чем погладить павлина. Я прилежно твердил: «Сарасвати намастубхиам…», что значило примерно: «О богиня учености, склоняюсь перед тобой…» К этой молитве я мысленно прибавлял и личную просьбу: «Сделай так, чтобы в школе меня не побили учителя или плохие мальчики, чтобы я прожил этот день благополучно». Хотя, как правило, ничего дурного со мной в школе не случалось, я неизменно думал о предстоящем школьном дне с ужасом. Учитель мой был всегда небрит и вид имел злодейский. На уроках он нюхал табак, и голос у него был хриплый, потому что табак вредно отразился на его голосовых связках; время от времени он грозил всему классу короткой шишковатой палкой. Я ни разу не видел, чтобы он кого-нибудь ударил, но облик его был страшен, и я сидел на своем месте, трепеща, как бы он не повернулся в мою сторону и не заметил меня.
Жизнь моя текла по заведенному дядей точному расписанию, и бездельничать было некогда. После молитвы мне полагалось выпить на кухне стакан молока. Этим временем пользовалась тетя, чтобы покритиковать мою одежду или голос. Либо она вдруг наклонялась ко мне и пристально вглядывалась в мое лицо. «Чего ты ищешь?» – спрашивал я, задирая голову, но она крепко сжимала мне лицо ладонями и рассматривала, пока не убеждалась, что глаза у меня не засорены и не припухли. «Ничего, мне просто показалось, – говорила она с облегчением, – только очень уж ты почернел. Нельзя столько жариться на солнце. И зачем только вас заставляют делать гимнастику на самом солнцепеке?»
Потом я поступал в распоряжение дяди – шел в зальцу, где он сидел, прислонившись головой к стене и предаваясь размышлениям. Очнувшись, он говорил: «Ну, собирай все, что нужно для школы, и складывай в сумку. Мелок очинил? Доска чистая? Что-нибудь еще тебе нужно?» Несмотря на мои уверения, что мне ничего не нужно, он хватал мою сумку, заглядывал в нее, засовывал пальцы на самое дно. Просто поразительно было, с какой легкостью он отрывался от молитвы, но он, очевидно, мог в любую минуту и вернуть себя в молитвенное состояние, поскольку все свое время делил почти без остатка между едой и благочестивыми размышлениями. Держа в поднятой руке мелок, он определял, хватит ли его еще на день. Иногда сам точил его на каменном полу, поучая меня: «Когда пишешь, держи его вот так да не откусывай кончик. Его еще на неделю хватит». Писать таким огрызком было трудно, болели пальцы, да к тому же учитель, если замечал, чем я пишу, дергал меня за ухо, отнимал мелок, а меня в наказание заставлял стоять на скамейке. Дома я не мог обо всем этом рассказать – я боялся, как бы дядя не вздумал натянуть рубаху и отправиться в школу для объяснений. Одна мысль о его появлении в школе страшила меня – вдруг мальчишки станут глазеть на него и смеяться, что он такой толстый. Так-то я и был вынужден обходиться огрызками мела. Когда же дядя решал, что весь мелок использован как надо, он открывал деревянный шкаф, доставал из него лакированную шкатулку с драконом на крышке, а из шкатулки – коробочку, а из коробочки – пачку длинных мелков. Брал в руку новенький мелок и задумывался; я же, угадав его намерение, подпрыгивал и выхватывал у него мелок с криком: «Не ломай, дай целый!» Иногда он снисходил к моей просьбе, иногда ломал мелок пополам, говоря: «Хватит и половины». Потом перелистывал мои учебники и снова собственноручно складывал в сумку. «Учись, мальчик, старайся, – приговаривал он, – а то не сумеешь постоять за себя в жизни и никто не будет тебя уважать. Понял?» – «Понял, дядя», – отвечал я, хотя что значит «уважать», было мне не очень-то ясно.
Однажды, вернувшись из школы, я сообщил:
– Нас завтра будут фотографировать.
Дядя, сидевший развалясь в кресле, вскочил на ноги и спросил:
– Кто? Кто будет вас фотографировать?
– У брата нашего учителя есть знакомый, у которого есть аппарат, и он нас сфотографирует.
– Только тебя или других тоже?
– Только нас, даже класс «Б» не возьмут, хоть они и просились.
Дядя просиял. Он позвал тетю и сказал ей:
– Слышала? Этого молодого человека завтра будут фотографировать. Одень его как следует.
Наутро дядя долго выбирал для меня одежду, а тетя особенно тщательно умыла меня и обрядила. На дорогу он дал мне несколько полезных советов:
– Не хмурься, даже если солнце будет в глаза. Старайся сделать приятное лицо. В наше-то время фотографировали только девушек, которым искали женихов, а нынче – кого угодно.
Едва я вернулся домой, он спросил нетерпеливо:
– Ну как, сошло?
Я швырнул сумку в угол и сказал:
– Ничего не было. Он не пришел.
– Кто?
– Знакомый брата нашего учителя. Кажется, у него аппарат сломался или еще что-то случилось, вот и нет фото.
Дядя помрачнел. А они-то с тетей стояли в дверях, ожидая моего триумфального возвращения! Он сказал сочувственно:
– Ты не огорчайся, найдем другого фотографа. Зря только не доберегли эту синюю рубашку до дивали. Ну да ничего, купим тебе новую.
Тетя сказала:
– Можно ее аккуратно сложить и убрать до праздника. Он ее не измазал.
– Я сегодня сидел очень смирно, чтобы ее не испортить, – сказал я, и это была правда. Я даже отказался играть с товарищами, боясь, как бы рубашка не смялась. Эта синяя рубашка имела свою историю. Дядя сам купил материю для нее у разносчика, который заверил его, что ткань заграничная и приобрести ее можно разве что у контрабандистов, посещающих некоторые деревни на побережье. Проторговавшись полдня, дядя купил три ярда ткани на две рубашки – себе и мне. Он послал за старым портным, мусульманином, с утра до ночи строчившим на машинке – настоящей зингеровской – на галерее одного дома на улице Кабира. Портной держался с дядей до крайности почтительно и отказался от предложения сесть, хотя бы на пол. Дядя удобно устроился в своем кресле, тетя стояла в дверях кухни, и оба они долго толковали о чем-то с портным, поминая имена, места и события, для меня чужие и непонятные. В конце каждой фразы портной называл дядю своим спасителем и низко ему кланялся. Когда пришло время снимать мерку, дядя встал, выпрямился во весь рост и дал портному ряд указаний относительно длины, фасона и пуговиц – сколько их требуется и каких (металлических, чтобы не ломались).
– Поточнее запиши размеры, – повторил он несколько раз, – не то забудешь и ошибешься, а это ткань особенная, ее у нас не достать, так что смотри, тут рисковать никак нельзя.
В ответ портной опять заговорил о том, сколь многим он обязан моему дяде.
– В тот день на дороге, – начал он, – если бы не вы…
Дядя смущенно насупился и перебил его:
– Довольно тебе вспоминать эти бабушкины сказки. Что было, то прошло.
– Да как же можно, ваша милость! И я и мои дети каждое утро вспоминаем вас и молимся о вашем благоденствии. Когда надо мной уже кружили коршуны и все решили, что я мертв, и шли мимо, вы остановились и вернули меня к жизни, хоть и несли на руках этого младенца… и дали мне сил пройти тысячу миль по горным дорогам…
Дядя оборвал его:
– Ну же, снимай мерку.
– Повинуюсь, – живо ответил портной и стал обмерять меня. Теперь тон его был не только почтительный, но и покровительственный. – Стой смирно, мальчик, не то будешь потом ругать старика за любую ошибку. Вот как прямо держится твой высокочтимый дядюшка, а ведь он уже не молод!
Он кончил обмерять меня, огрызком карандаша, который всегда носил за ухом, записал цифры на крошечной полоске бумаги – скорее всего, это был оторванный край газетного листа – и отбыл, выслушав прощальные наставления дяди и тети.
– Не забудь, он быстро растет, накинь немножко на рост… да еще после стирки сядет, тогда он в своей обновке и вовсе задохнется…
Уже с порога портной позволил себе одно-единственное замечание:
– Если бы господин купил на четверть ярда побольше…
– Ни к чему, – сказал дядя. – Я знаю, сколько требуется, притом что мне ты шьешь с коротким рукавом и без воротника.
В положенное время рубашки были доставлены и убраны в большой сундук.
На следующий день, вернувшись из школы, я с гордостью объявил:
– Сегодня нас фотографировали!
– Да ну! – вскричал дядя. – Как глупо, даже не дали тебе подготовиться.
– Значит, ты на карточке будешь такой, как сейчас? – спросила тетя.
– Изуродуют они тебя, – сказал дядя. – Предупредили бы хоть за полчаса. Тогда ты успел бы…
– Учитель вдруг сказал: «Выходите все во двор и постройтесь под деревом». Мы вышли. Пришел человек с маленьким аппаратом, поставил в ряд всех высоких мальчиков, а впереди всех – кто поменьше и учителя посередине. Потом крикнул: «Спокойно, не шевелитесь» – и все. Учитель обещал дать по карточке всем, кто завтра принесет две рупии.
– Две рупии! – в ужасе повторил дядя.
Тетя сказала:
– Ничего, ребенок в первый раз фотографируется.
– Я думал, нас потом распустят, а нам велели опять идти в класс – на географию.