Текст книги "Гнев Перуна"
Автор книги: Раиса Иванченко
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 32 страниц)
– Не могу уж отступить.
– А ты – победи себя. Будь мудрым.
– Сие тяжко.
– Мудрость ведь всегда требует отваги.
– Не могу...
– Помрёшь в страшных мучениях совести. К жизни не вернёшься. Никто из мёртвых не возвращается к жизни. Так мне говорит Жива. Отпей ещё этого зелья – и ты прозреешь. Ослепла ведь твоя душа, князь, от жажды славы ослепла. Во злобе и слепоте человек теряет силу свою. Возьми добро в сердце своё! Приобретёшь покой и силу...
Всеволод молчал...
Живка положила на его глаза свои узкие горячие ладони. Что-то шептала сызнова, кропила голубиным крылом водой.
– Отпей ещё Яриловой росы. Очисти душу свою от нечестивых помыслов... Что же твой единый Бог не научил тебя покорности? Должен слушать старшего брата своего, как отца. И мои старые боги тому же учат. Но... не слушают нынче властители мудрого слова. Лишь себя слышат, свою зависть и гордыню возносят надо всем... Потеряли страх перед грехом. Потеряли добро в душах!
Живка умолкла. Тело Всеволода покрывалось красными пятнами. На лбу выступили горячие капельки пота. Князь почувствовал какое-то облегченье.
– Ты кто? – пристально всматривался в её бледное, возбуждённое лицо и излучающие свет большие глаза.
– Зачем тебе знать меня? Никто меня не знает. И я себя не ведаю.
– Не хочешь открыться?
Живка вздохнула. Мудр ведь князь! Да что из того...
– Все мы – мимолётные искры в мирах – вспыхнули и гаснем. Ничего не остаётся после. Только пепел. Да слава о деяньях наших. Да память о добре...
Всеволод склонил голову на грудь. Много мудрых книг прочёл он на своём веку, а такого не встречал. Там возносится не добро, не правда, а войны, захваты, покорение многих народов, полон иных земель. Вот и слава владык мира от этого. Больше убил, больше награбил золота, больше крови людской пролил – и слава ему большая воздавалась в веках. За добро, за правду ещё ни один властитель не прославился. Он сие знает твёрдо. Но слава эта – не среди людей. В книгах.
– Приляг, князь, отдохни. А я заклинанья проговорю над тобой. Ты же слушай – и верь... Верь моему слову, князь!.. А ты, Огнеястра и Невея-Мертвяща[124]124
Огнеястра и Невея – в народных заклинаниях силы болезни и смерти.
[Закрыть], всем лихорадкам сестра старшая, окаянная, беги от князя моего без оглядки, ибо напущу на вас Живу-живицу – и даст она вам по триста ран на день. Убегайте в тёмные леса, на гнилые воды, в места пустынные и безводные, дабы вам красной крови князя моего не пити, сердца его не сушити, белого тела не ломати... Идите на топи, на тёмные луга, на густые камыши, на сухие леса... на овраги глубокие, на степи степучие... Спи, спи... спи...
Долго ещё шептала Живка над дремлющим Всеволодом, покачиваясь всем телом и сама будто засыпая над ним. Только пальцы её нежно разглаживали князю надбровье, виски, плечи...
Творимир и Нерадец мерили шагами землю вокруг капища, пока тьма не посерела. Тогда они присели под каким-то деревом – и сразу сон разморил их тела. Тяжёлые веки будто сами склеивались. А когда вдруг открыли их, вокруг был яркий, ослепительно белый день.
Перед ними предстала Живка.
– Пусть поспит князь. Огневица из него выйдет. Невея-смерть уже отступила.
Творимир и Нерадец спустились с песчаного холма, направились в стан ратников. Нужно предупредить воевод, что князь жив, что он поправляется.
Уже дошли к тому самому дубу-вековику, где Нерадец стоял с вечера на страже, как вдруг над ними тонко прозвенели стрелы.
Оба припали к земле. Лишь тогда вспомнили, что нет у них ни луков, ни мечей. Нерадец нащупал за голенищем сапога только охотничий нож.
Подползли ближе к дубу. Несколько стрел мгновенно впились в ствол и дрожали оперением. Опасность была рядом. Творимир и Нерадец не сговариваясь бросились в разные стороны. Где был враг – не видать. Коль один наскочит на него – второй придёт на помощь. Но не успел Нерадец отдышаться, как с противоположной стороны, куда прыгнул Творимир, послышалось хрипенье, возня. Нерадец взял в зубы длинный охотничий нож, ужом пополз в кусты, чтобы со стороны обойти засаду.
Когда он поднялся на коленях, пытаясь рассмотреть, где же Творимир, то увидел: верхом на воеводе сидел лядский ратник и втискивал ему в рот кляп из травы.
Нерадец размахнулся. Тяжёлый охотничий нож с коротким свистом пролетел над кустами и впился под левую лопатку ратника. Тот обмяк. И в этот миг Нерадец со спины навалился на воина, перевернул его и придавил к земле.
Воевода тем временем вытащил кляп изо рта, стал отплёвываться.
– Лютый, яко барс... Я ведь сразу узнал его. Это гридь князя Изяслава – Порей.
– Порей? – испугался Нерадец, отскакивая от своей жертвы. – Из Василькова?
– Не ведаю, откуда он... Значит, рать Изяслава где-то рядом. Скорее в стан!
Нерадец, онемев, застыл над Пореем. Тот ошалело водил выпученными от боли глазами. С уголков губ на бороду выбивалась розовая пена.
– Ты Порей? Порей? – узнавал и не узнавал Нерадец своего полузабытого отца. – Говори! – Всё кричало в нём.
Порей остановил на нём свой затуманенный взгляд. Какая-то тень мелькнула в его помутневших зрачках. Губы задрожали.
– Будь они прокляты... Князья наши...
В глазах Нерадца застыл ужас.
Порей как-то тихо выпрямился и стал глядеть в небо своими светлыми очами, в которых застыло то ли отчаяние, то ли удивление, а может – боль...
Нерадец взял его в охапку, понёс наверх, к капищу. Навстречу ему вышла высокая колдунья. Он положил Порея к её ногам.
– Отец мой. Спаси.
Живка строго взглянула Нерадцу в глаза. Что-то прочитала в них. Наклонилась над Пореем. Разорвала подол серой вотолы[125]125
Вотола – верхняя грубая одежда, накидка.
[Закрыть], выдернула его сорочку из-за пояса, повернула Порея к себе.
– У тебя твёрдая рука. Бьёшь без промаха.
И ушла.
Холодный пот покрыл спину Нерадца. До самых костей донимал его этот холод. Пред глазами поплыли красновато-чёрные круги. Откуда-то взглянули на него утомлённые, выгоревшие от работы и слёз грустные очи матери – Неги. Они пристально всматривались в его зрачки, всё увеличивались, закрывали собою небо, весь мир... Всё пошло крутом. Всё полетело в горячую муть...
Он опомнился оттого, что его больно дёргали за нос, били по щекам, по ушам. Опомнившись, узнал Живку.
– Князь тебя кличет, иди.
Нерадец поднялся с земли. Боялся посмотреть в ту сторону, где лежал остывающий Порей.
Всеволод сидел на ложе под стеной капища. В прозрачных лепестках уже потухли огоньки свечей. Все здесь было не так, как ночью. Оказалось, что стены капища были сделаны из тонких пластин розового мрамора, которые днём просвечивались от ярких лучей солнца, а ночью – от огней свечек.
Князь Всеволод встретил Нерадца повеселевшим голосом.
– Прими от меня благодарение, муже добрый. Жалую тебя мечом злоченым и щитом. Спас ведь меня от смерти.
Нерадец равнодушно слушал те слова и молчал.
Всеволод удивлённо свёл брови. В его глазах мелькнуло неудовольствие.
– Придём домой, пожалую ещё и землёй. Две веретеи[126]126
Веретея – участок земли.
[Закрыть] земли на душу выделю... Хватит?
Нерадец что-то хотел сказать, но не мог.
Всеволод обеспокоенно продолжал, будто сам себе:
– Приду к брату Изяславу нынче, замирюсь с ним. Когда побываешь в руках у смерти, по-иному начинаешь ценить жизнь. Что самое ценное в человеке? Жизнь в чести. Слышишь, Нерадец?
Нерадец не выдержал. Бросился перед ним на колени. Зарыдал, челом припав к земле. Что мог сказать он, охваченный чувством глубокой безнадёжности, вознесённому надеждами? Мог ли в словах высказать свою боль, и свою обиду, и своё отчаяние? Мог ли он получить прощение матери и людей, ведь он отныне попрал честь свою.
Не знал теперь Нерадец, кем нынче стал. И кем будет. Знал одно: отныне вся его жизнь, все надежды связаны с князем Всеволодом.
Ян Вышатич был уже в тех летах, когда приходит осознание невозвратности прошедших дней, а потому он уже не гнался за временем. Гонись не гонись, а молодых лет не вернёшь. Понял, что вступил в старость, сохранив в своей душе все печали и неосуществлённые желания молодости. А наипаче – жалость, что ничем не дотянулся до славы предков своих и что без чести завершает род свой. Без чести и без славы, с одним богатством. Но теперь оно не тешило его душу. Известно, что вкус хлеба знает лишь бедняк. Богатей же принимает его как должное. Гордость его желала возвышения не над чёрным смердом, нет, он выше его от рождения, а над равными себе. Теперь Ян понял, что такого возвышения не достиг. Все годы будто воду в решете носил – что-то делал, куда-то бежал, – а для себя ничегошеньки не осталось. Для своей души.
Гаина к нему не возвратилась. В старой Претичевой хате качала вербовую колыбель сыночка. Яну в глаза не глядела, краснела, но была счастлива.
Ян отступился. А в душе его копилась злоба. На Гайку. На её смердовскую неблагодарность. Ведь он же позволил ей привести сына в его дом?! Что ещё нужно было? Ушла!..
Злобился Ян и на себя: зачем взял жену из худого рода? Злобился на весь мир. Даже на Кильку, что покачивала перед ним своими дородными боками, натягивая на себя то одно, то другое платье своей сбежавшей хозяйки. Но Килину всё же терпел. Тешила своей лестью и предупредительностью.
Единственным утешением было, когда ездил в гости к князю Изяславу. Изяслав, воссевши снова на киевский престол, встречал Яна как родного брата. Вёл к себе в ложницу, усаживал в. красный угол под иконами. Тогда Вышатич забывал свои невзгоды. Вдвоём с князем вспоминали, как Изяславу удалось беспрепятственно прийти в Киев. Как Всеволод с дружиною положил перед Изяславом меч и целовал крест. Сказал: «Брате, еси старейший от меня. Иди в Киев. Возьми свой стол, что отец Ярослав тебе завещал. Аз грешен есть. Прости». Всеволод тогда упал на колени. Расчувствованный Изяслав также бросился перед ним на колени. «Бог простит. Молись! А мне воздал он за долготерпение. Почто меня, братья, изгнали в чужую землю? Почто моё богатство побрали?» Всеволод плакал. «Прости, брат. То не я, то Святослав. А я виновен в том, что на клич киян пришёл. Вижу нынче – шёл я супротив закона. За ослух мой был наказан Богом хворостью тяжкою».
Теперь обо всём этом рассказывал Вышатичу.
– Сказал мне брат тогда, – вспоминал Изяслав, – пойду в свой удел, в Переяславскую землю. А ты ко Киеву спеши...
Вышатич всё это знал. Но делал вид, что слышит впервые о том, как случилось, что не было тогда на Волынской земле сечи между Ярославичами.
Киевляне открыли Золотые ворота города и ударили в колокола. Вызванивали все церкви города. Позже других ударили колокола в митрополичьем соборе – Святой Софии... Митрополит Иоанн затаил ненависть против Изяслава... И, наверное, плетёт свои сети в тёмных закоулках. Боится его Изяслав. Размышляет вслух:
– Выгоню Иоанна, что сделает патриарх в Царьграде?
– Наложит злую епитимию на всю Русь. Или же половцев нашлёт.
Изяслав вздыхает. Ходит по светлице. Высокий, сутуловатый. Нетерпеливо крутит головой.
– Поехали в Печеры. Попросим у монахов помолиться за наши грехи...
Печерская обитель встретила Изяслава с великим почётом. Игумен Стефан, которому было уже тяжело ходить, всё-таки вышел из своей келии, опираясь на плечи двух келейников, прислуживающих ему. Стефан, подчёркнуто учтиво кланяясь, приветствовал великого князя.
– Телом отхожу от сего мира, – шепелявил Изяславу, – а душой с тобой, князь. Знайте, чада мои, – обращался к черноризой братии, – и перед Богом буду заступаться за нашего князя законного. Пусть крепко держит в своей деснице закон и печётся о процветании земли нашей. Яко учит нас слово Божье и великий наш книжник печерский Никон.
– Где же нынче отец Никон? – спохватился Ян.
– Пошёл в Тмутаракань прощаться со своей обителью. А придёт – заберёт мой посох игуменский. Хотя летами он старше, но телом крепче, – негромко говорил Стефан, обводя взглядом склонённые головы братии.
– Владыка! – вдруг упал перед игуменом какой-то монах. – Учил нас преподобный Феодосий, и ты, владыка, учил нас, овец заблудших, никакого богатства не собирать и не держать в келиях. А я вот сам, ночью, соткал немного полотна. Чтобы для всей братии сорочки новые сшить. Позволь тебе отдать, владыка...
Из-под широкой полы рясы чернец вывалил к ногам игумена приличный свиток полотна.
– Охо-хо, грехи мои тяжкие, – застонал Стефан. – Что не послушался слов Господних? Сказано: где богатство ваше – там и сердце ваше. Аще хощешь быти беспорочным черноризцем – возьми свой свиток и брось в огонь горящий! Дабы всем наука была...
Монах, видать, ожидал от игумена похвалы и потому при этих словах весь передёрнулся, испуганно залепетал:
– Я ведь не для себя... для всех... для братии... – отступал от Стефана как от прокажённого.
– Возьми же... Да возьми! Брось в огонь, – подталкивали монаха черноризцы, а тот прятал руки за спину, будто этот свиток полотна, вытканный им на радость всем, теперь обжигал ему ладони, как раскалённое железо.
– Почто, владыка, грехом называешь труд нашего брата? Брат Демиан не для себя ведь – для всех старался. Всем нам сорочки новые нужны – видишь, старые истлели уж на наших спинах от пота. А никому до этого дела нет! Не грех трудом своим пользоваться! А разве не грешному делу учишь нас – забирать вот это полотно у смердов?
– Еремея, снова бунтуешь? – тяжело задышал Стефан. – Нет у меня больше слов к Богу защищать тебя в молитвах.
– От чего же меня защищать, владыка? – сверкнул чёрными углями горящих глаз Еремея.
– А за сообщничество с волхвами, забыл?
– Имел за это епитимию от отца Феодосия, владыка. Очистился от грехов в сырой яме! Еле ноги вытащил оттуда.
– А нынче будешь иметь новую епитимию... – задохнулся Стефан и схватил себя за грудь. – Не спрашиваешь, за что? Вот ты защищаешь Демиана. А сам ведь – во сто крат грешнее его!
– Нету греха моего...
– Но к челяднице вот этого боярина – Яна Вышатича – разве не ты зачастил? А? Уже целый год!.. Вот и кайся, пока не поздно!
Еремея молчит.
– Кайся, брат, на колени падай... проси милосердия, – зашелестели голоса монахов, стоявших вокруг удручённо и не поднимавших ни на кого глаз. Будто бы это и не от них шли эти голоса, а вырывались из-под земли. – Падай на колени... проси...
Еремея вызывающе взглянул в глаза Стефана.
– Любострастна жона сия, владыка. Спасаю тело её и душу от блуда великого. Ведь Бог завещал всякой животине плотскую утеху. Люди разве хуже зверя? Несправедливо сие. Богопротивно твоё учение...
– Епитимию... епитимию... Оскопление ему! – застонал, зашепелявил игумен и качнулся к своим келейникам.
Никто из монахов не шевельнулся.
Лицо Стефана задрожало в гневе. Кабы ещё не князь, не воевода, которые стали свидетелями этого бунта... ему стыд за это непослушание братии...
В беззубом рту Стефана шевелился красный язык, по редкой бороде стекала слюна. Он беспомощно оглянулся на своих высоких гостей.
Князь Изяслав, опустив голову на грудь, мелко крестился. Воевода Вышатич переминался с ноги на ногу... Килина... Вчера же только висела у него на шее и клялась всеми богами, каких только знала выкрещенная душа её половецкая, что сама подарит ему сына. Ян оттолкнул её от себя. Теперь чувствовал себя так, будто его бросили в бочку со смолой...
Он подскочил ближе к игумену и прикрикнул на братию:
– Чего стоите? Хватайте блудника! – и зачем-то рванул за рукоять меч, свисавший у него из золотого кольчастого пояса.
Еремея вдруг пригнулся, злодейски обвёл вокруг заострёнными чёрными глазами и что было сил бросился бежать к воротам, развевая широким подолом чёрной рясы. За ним бросились два келейника. Быстроногий Еремея только мелькал потрескавшимися пятками. На бегу сбросил с себя скуфейку и начал выпутываться из рясы. Она взмахнула чёрными крыльями и упала на землю, а Еремея в белой исподней сорочке с огромной дырой на спине и в полотняных штанинах уже дёргал щеколды калитки, пытаясь её открыть.
Но в бочке от судьбы не спрячешься. В это мгновенье монахи-братья схватили Еремею и поволокли его на конюшню. Он извивался изо всех сил, плевался, кусал за руки своих братьев, за которых недавно заступился и которые теперь с озверением тащили его к плахе, готовые содрать с него живьём шкуру...
Уже никто не видел того, как они бросили беднягу Еремею в ясли, как набросили на голову мешок, а руки и ноги привязали к коновязи и как конюх-монах, долго вздыхая, острил о камень нож, каким обычно орудовал с молодыми жеребцами.
И потом никто и словом не обмолвился о позоре и муке Еремеиной, которую он принял за свою справедливость, за смелое слово, что во все времена возносят властители человеческих душ; Возносят, чтобы потом оскопить его...
Не узнает суетный мир про эти и другие тайны святой обители, ибо злые поступки здесь записывались на воде, а добрые – чеканили на камне и в пергаменах...
Черноризая братия толклась на месте – никто не хотел отнести свиток добротного полотна к трапезной, чтобы бросить его в огонь.
– Нестор идёт... – ткнул кто-то пальцем назад. – Пусть он... – От пещер, пошатываясь, шёл высокий монах. – Из пещеры вышел...
А может, и не из пещеры, может, с иного мира явился тот Нестор, но разве кто поверит в это...
Бледная кожа его лица, казалось, просвечивала насквозь. Большой хрящеватый нос заострился, стал тоньше, глаза провалились в глубокие глазницы и как-то странно светились, будто были одержимы какой-то жгучей мыслью.
– Нестор-книжник веле смысленый, князь, в древних письменах, – сказал громко Стефан. – Выученик великого Никона. Пожалуй его своим вниманием.
Изяслав с интересом рассматривал приблизившегося монаха. Когда тот остановился возле братии, князь подошёл к нему и почтил лёгким наклоном головы.
– Какая же мудрость тебе открылась, брат, в пещере? Говорят, долго сидел, – ласково заговорил Изяслав.
В глазах Нестора менялся свет. Наконец взгляд его сосредоточился на лице князя.
– Открылась суть жизни нашей суетной, князь мой.
– Какова ж она?
Нестор вздохнул.
– Два пути есть у человека – мытаря и фарисея. И мы, грешные земные люди, считаем, что когда бьём поклон Богу, когда всуе повторяем имя его, то милостивый Бог с нами и прощает нам все грехи наши. Но это не так. Мы – мертвы душой, ибо сыты собой и своей правотой. Потому мы – фарисеи, и Бог не может пребывать с нами. Он всегда боролся против фарисейства – и не поборол его. Пришёл к смерти своей крестной.
– Наша вера в Бога спасёт нас, брат.
– Это не так просто. Древние иудеи недаром запрещали произносить имя Бога. Наша вера слепая. Мы лишь повторяем слова, а сердце наше холодно, не верует. Ибо мы горды. В том наш главный грех – об этом первым сказал Иоанн Златоуст. И гордимся мы не столько своей добропорядочностью, сколько своими грехами. Мы гонимся за властью. Мы убиваем и мучаем более слабых и меньших, дабы себя утвердить. Не так ли?
Монахи вокруг зашевелились, гневно посматривали на владыку своего, который только что своей ненужной жестокостью к Еремее желал показать свою власть над ними – слабыми и бессильными братьями монахами. И это всё лишь бы возвыситься в глазах князя и его боярина! Но Стефан прикрыл глаза, склонился на посох и, кажется, ничего не замечал. Дремал, что Ли. Понимал, что происходит, или делал вид, что не понимает.
– Иисус мучился и принял смерть за грехи и злодейства людей. Так говорят священные книги, Нестор, – вмешался Ян Вышатич. – Потому и прощает грехи людские.
– Если бы мы помнили об этих его мученьях! – воскликнул Нестор. – Не творили бы новых. Были бы, наверное, более справедливы к людям. И к Богу. Ведь мы Иисуса одели в золотые наряды, окружили славой. А если б он, этот мученик, появился среди нас в сию минуту? Побитый, растерзанный, с терновым венцом на окровавленном челе? С тяжкою ношей креста? И если бы в ту минуту за ним гнались вот те богоборцы и хулители, которые распяли его, и закричали: «Мы снова тебя разопнём на кресте! Ты проповедуешь любовь, а мы – ненависть. Ты поднимаешь дух смиренных и покорных, а мы – прославляем гордых насильников и отчаянных своевольцев! Ты зовёшь в царство небесное, а мы желаем получить его на земле! И ты, ничтожный и лживый, снова будешь распят нами!» Много ли из нас, воевода, бросились бы в эту минуту на помощь Христу? Не оставили бы мы все, здесь собравшиеся, его одного, с глазу на глаз с убийцами?
– Как думаешь ты, Нестор? – тихо спросил Изяслав.
– Я думаю, князь, что каждый здесь стоящий спасал бы лишь себя. А то ещё и помог бы палачам. Трусы – первые сподвижники убийц. Тако было извека.
Монахи стыдливо стали опускать глаза вниз. Им всем показалось, что они только что свершили то преступление, о котором сказал Нестор. Только вместо Иисуса перед ними был Еремея – их заступник...
Игумен Стефан вдруг будто проснулся, поднял вверх лицо:
– Зело учен есть Нестор наш, князь...
– А как было раньше? На нашей земле были трусы? – не выдержал Вышатич.
– Были. Одни племена боролись. Иные сидели за их спинами. Одни умирали, другие же сытели и возносились гордыней. Бросались в распри...
– Хвала Богу, кончились навек распри на нашей земле, – снова встрепенулся Стефан. – Наш князь законный...
– Распри не кончатся, владыка, пока в наших душах будет жить себялюбие, пока мы будем молчать среди торжествующего зла, – строго молвил Нестор, оглядывая притихшую братию.
– Прости! – вдруг упал перед ним Демиан. – Это он всё!.. Он!.. Еремею... покалечить велел!.. А мы!..
– Где он? – вскричал Нестор.
– Там! – плачущим голосом отозвался Демиан и указал рукой к конюшне.
Нестор тут же направился туда, где стонал, кляня Бога и людей, несчастный Еремея.
А Стефан принимал гостей в трапезной. Беседу с властителями мира лучше всего вести за столом.
Когда Нестор вернулся из конюшни, его окликнул Вышатич:
– Отец!.. Отец Нестор! Новость ведаешь? Ваш игумен Стефан хочет уйти от вас – в княжеский монастырь на Клов. Хочет там владычествовать. А ты пойдёшь с ним? Велел тебя спросить владыка.
– Нет. Не пойду с ним. Не прощу ему Еремеиной обиды. Пусть подобру уходит. Иначе братия свергнет его.
– Кого же ваша братия захочет избрать себе владыкой? – пристально остановил на Несторе свои косые глаза Вышатич.
– Захочет великого Никона. Вот вернётся из Тмутаракани... Если князь Изяслав простит ему давний грех против него.
– Простит! Уже простил. Ведь его слово подпирает нынче власть Изяслава.
– Ну, вот и хорошо. Я останусь при своём деле – буду пергамен свой писать. О прошлом рассказывать.
– Говорят, ты смысленый в старых письменах. У меня есть какие-то давние писания. Может, поглядишь?
– О чём они? – насторожился Нестор, как ловец учуя зверя.
– О походах великого Святослава и о старом Игоре есть. Будто ряд[127]127
Ряд – договор.
[Закрыть] какой-то...
– Ряд? Уверен, что это – ряд?
– Уверен. Только не пойму, то ли Игоря, то ли Святослава. И о княгине Ольге есть сказание – о мести её древлянам[128]128
...о княгине Ольге есть сказание – о мести её древлянам. — Ольга (?—969) – княгиня, жена киевского князя Игоря Рюриковича; правила в малолетство сына Святослава и во время его походов, около 957 г. приняла христианство. В 945 г. князь Игорь, не удовольствовавшись данью, полученной с древлян, вернулся к ним за новой данью и был убит древлянами у г. Искоростеня. Княгиня Ольга жестоко отомстила им, уничтожив древлянский город Искоростень и разбив древлянское войско.
[Закрыть].
Нестор засиял лицом.
– Я знал... я знал, что они есть! Что это не выдумка великого Никона!
– Ты о чём? – удивился Ян.
– О летописном пергамене Никона, воевода. Он написал, что были у русичей договоры с греками. А иные считали это басней. Великая Византия, молвили несведущие, не могла встать в ряд с дикими русичами... А они есть, говоришь? – Монах испытующе смотрел в довольное лицо Вышатича. – Дозволь прийти к тебе, воевода. Переписать...
– Приходи. У меня много есть книг, – гордо выпятил грудь Вышатич.
Боярин Ян с большой гордостью похвалялся своим древним родом перед учёным монахом и писцом печерским. Выкладывал ему свитки из своего небольшого, но хорошо подобранного хранилища. Не забывал, невзначай будто, похвалиться и своим египетским или ромейским бокалом, кружкой или лагвицей, которые ему достались то в подарок, то во время битвы, то как алафа[129]129
Алафа – подарок, взятка.
[Закрыть]. Кто ж, как не сей мудрый чернец, сумеет оценить изысканность вещей наследника рода Добрыни-Остромира!
Нестор невидящим взглядом скользил по богатствам Вышатича, по нарядным иконам, из чистого золота кованным подсвечникам, в которых ради гостя зажгли свечи даже днём.
Но подолгу склонялась седеющая голова монаха-печерца над кусками старых пергаменов, часто он начинал переписывать что-то или снова читать.
Ян мягкими шагами ходил за его спиной. Ему не терпелось поговорить, излить свою душу. И он, немного переждав, начал рассказывать Нестору бывалmoины и легенды из истории своего рода.
Нестор рассеянно вслушивался в слова воеводы. Но вот речь пошла о Гаине. Сетовал воевода на её ослушание, на горделивость, обвинял в колдовстве и волхвовании. Но за этой озлобленностью Нестор угадывал тоску о ненайденном человеческом счастье. Нестор понял, что у Вышатича понемногу созревала мысль насильно вернуть в дом свою законную жену с сыном. Должен ведь быть у него наследник, который бы когда-то с гордостью рассказал и о нём, отце высокородном, и о его предках. Выспрашивал у Нестора его мнение на этот счёт.
Будет ли великим грехом, если он примет сына Гаины как своего? Будет ли ему благословенье на это от святых отцов? В мыслях своих он давно плёл паучьи сети, в какие можно было бы заманить Гаину. Тайно даже молился старым богам, желая добыть себе земной рай для души, и откровенно просил об этом же в храмах христианского Бога, чтобы попасть в рай небесный.
Такова уж была его жадная натура – жадная к греховному честолюбию, которое толкало его не на путь мытарства, а на путь фарисейства... «Горе вам, книжники и фарисеи...»
Уже вторую весну Гаина сама засевала Претичеву ниву. Засевала не всю, а лишь ту землю, которая тянулась от избы к берёзовой роще. Больше не хватало сил. Ворочала землю тяжёлым заступом, бороновала граблями. Потом ожидала полнолуния. Вот тогда и начинала сеять. Это был праздник, и Гаина к нему готовилась заблаговременно. Как это делала когда-то её мать. Зерно для посева выставляла на ночь на завалинку, открывала мешки, чтобы три утренних зари-денницы изгнали из зёрнышек болезни и наполнили их силой прорастания.
Повязывала белый платочек на голову, на ноги надевала старые отцовские сапоги – земля по утрам ещё была холодной – и выходила на свою ниву. Через плечо у неё висела сумка, из которой набирала пригоршней зерно и рассевала. Широко переступала по вскопанной земле, чтобы напрасно не затоптать ни единой пяди на ровно заволочённой земле.
Широко, со всего плеча, размахивала рукой, бережливо процеживая сквозь пальцы эти зёрна. А оно выскальзывало из-под них как живое. Рвалось на свободу, чтобы упасть в распушённую жирную землю и потом проклюнуться зелёным стебельком.
С того дня в душу Гаины вселялась тревога. Взойдёт ли? Не редко ли зёрнышки легли в землю? А может, густо?.. Поляжет, сомнётся её житечко, когда будет дозревать.
Каждое утро, проснувшись, бежала смотреть на свою ниву. Не зеленеет ещё, земля ещё не делается изумрудной. И сердце сжималось. Наверное, зерно мёртвым было, не пробудила в нём жизни златокудрая Денница[130]130
Денница, Зарница, Утренняя Заря, Зоряница, Вечерняя Заря – утренняя звезда, в славянской мифологии сестры Солнца; одна выводит на небесный свод его белых коней, другая – заводит.
[Закрыть], не оплодотворила его.
Печаль шевелилась в душе. Сердце останавливалось, когда представляла, что в лютые морозы в её доме не будет хлеба. И уже не удивляла её голубизна неба, не веселили душу весенние звуки.
Первую зиму Гаина перезимовала с помощью людей. Кто дал кусок сала, кто гречки, кто дерюгу притащил. Нега Короткая даже козу привела. Привязала к яслям, где когда-то стояла корова, и спокойно, будто сама себе, молвила:
– Дитю молочко будет.
На этом молоке пятнистой привередливой козы Брязги и поднялся на ноги Гордятка.
Сердце Гаины оттаивало, когда она с удивлением наблюдала, как настойчиво тянулся встать на ножки её сын, как радостно ковылял к маминым рукам, с каким ясным доверием засматривал в её душу огромными синими очами под тоненькими ниточками бровей, как искренне смеялся, показывая четыре белых зуба... О каждом из них она могла бы рассказать столько интересного, если бы было кому слушать. А о первых словах могла бы сложить песню.
Всё, что было недоброго и злого вокруг неё, что было недоброжелательного и жестокого в мире, отступало в то же мгновенье, как она вспоминала о сыне. Новая сила вливалась в её душу, тёплой волной наполняла сердце. И хотелось тогда делать всем только добро, расточать нежность.
Всё-всё в этом мире было только для них двоих. Кукушка-зегзица села на вербе и только для них накуковала-наворожила столько лет, что и со счета сбилась Гаина. На старой стодоле вымостили себе гнездо буслы-аисты чернохвостые. Вечерами, встречая вечернюю Зарю-Зоряницу, она рассказывала сыну удивительные истории. О золотом Солнце-Яриле, о престарелом добром Свароге, который своим оком-месяцем посматривал на землю, все ли дети спят. О золотокудрых девах Зарницах, которые днём выводят для Солнышка белогривых лошадей на голубой простор неба, а вечером загоняют их во тьму. Так испокон века борются между собою свет дня и тьма ночи – Белобог и Чернобог.
Каждый день открывал для них обоих новые чудеса и миры. Сплетались эти чудеса из слов и песен Гаины. Гордятка слушал, прислушивался к этим речам и с удивлением всматривался в окружающий мир и видел в нём что-то новое, красивое и доброе.
Прилетел воробышек и сел на окошко. Почистил свой носик о раму. И уже целая сказка встаёт перед малышом.
Была у воробышка да жена-молодушка,
Сядет на веточку – прядёт на рубашечку.
Выведет ниточку – воробью на шапочку.
Останутся конны – воробью на штанцы.
Это Гаина напевает и прядёт на прялке. Мелькает колесо, извивается ниточка из кудели. Мамины пальцы такие быстрые и гибкие!..
И вот наконец густо зазеленела нива. Веселее стала Гаина поглядывать на свою убогую хижину, прикидывая и мечтая:
– Дозреет наше жито. Сожнём его, в снопы свяжем, обмолотим. Напечём лепёшек с маком. Сторновкой избу перекроем. Видишь, сынок, ветер стреху сорвал? Перегнила солома.
И Гордятка пританцовывает, шевелит губами: «При долине мак, при широкой мак...»
А в голове у Гаины тем временем крутятся невесёлые думы. Когда это она напрядёт пряжи, чтобы полотна на сорочки им обоим наткать? У кого попросить станок, потому что их, Претичев, где-то пропал ещё тогда... Не хотела и вспоминать то лихолетье...
Мысли эти вдруг прервали топот и свист, дошедшие с улицы. Выбежала на крыльцо: летят улицей конники, припав к конским гривам, только плети посвистывают в воздухе. Гордятка приковылял к ней, уцепился ручонками за подол, от удивления палец в рот засунул.
Откуда ни возьмись во двор вбежала Нега. Закричала:
– Половцы! Гайка, удирай! – Схватила на руки малыша и помчалась огородами к спасительному лесу.
А Гаина бросилась на пустырь – там ведь коза их, кормилица Брязга... Ошалело мечется на верёвке вокруг колышка. Сорвётся, сбежит, чем дитя кормить?








