Текст книги "Гнев Перуна"
Автор книги: Раиса Иванченко
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 32 страниц)
Изечевич согнулся крючком.
– Хватайте его... израдца приблудного... – хрипел Изечевич.
На Гордяту навалились два конюха и связали ему за спиной руки. В это время в избу ввалилось четверо новых слуг.
– Берите этого вот... князю Святополку в руки отдадим! – бросили Гордяту в угол.
– А где князь?
– Вона... на полу барахтается... Не хочет лежать.
– Придавите его сверху доской. На грудь кладите.
Гордята с ужасам глядел, как могучую грудь князя Василька придавили толстенной доской, как двое челядинов сели на её концы и начали раскачиваться; как Василько, собрав, наверное, последние силы, изловчился и стряхнул с себя своих мучителей вместе с доской.
– Не трогайте!.. – заорал из угла Гордята. – Кровопийцы проклятые... Окаянные... Чтобы вас псы разодрали!..
– Заткните ему глотку...
Изечевич подбежал к Гордяте, двинул его сапогом в лицо. Из носа Гордяты хлынула кровь, залила ему рот. Он начал отплёвываться, метаться в своём углу, стараясь подняться на ноги и выскользнуть во двор. Изечевич снова стал колотить его ногами, пока Гордята не утих.
Тем временем челядники прижали князя Василька к полу.
А Торчин зажёг от огня в печке сосновую лучину и поднёс её к лицу Василька.
– Сдёрните с него этот мешок.
Челядники, перед тем натянувшие на голову князя мешок, теперь сняли его, отбросили в сторону. Торчин передал горящую лучину в руки Изечевичу. Наклонился к Васильку.
– Ну что, не одолел нас? Так-то... Одному громады не одолеть. Чего глядишь-то? Не узнаешь меня? Гляди, гляди, запоминай. И на огонь гляди. Видишь его в последний раз.
– Что вы хотите делать? Что-о? – завопил Гордята в углу, придя в себя.
– А то, что наш князь нам приказал. Тебе-то что? – обернулся к нему Торчин. – Волю князя исполняем. За это имеем хлеб от него.
– И серебро! Га-га-га! – подхватили вдруг развеселившиеся приспешники Торчина и Изечевича.
– Замолчите, вы! Лучше спросите у князя, какого он рода, – издевался Изечевич.
– Я-то знаю какого, разбойники! Я внук Ярославова сына-первенца Володимира! Того, что на ромеев ходил!.. Имею право по роду быть первым среди князей!.. А вы-то чьи?
– Внук князя-слепца. Вот и будешь его род слепцов продолжать. Вот сие твоё право! – захохотал Дмитро. – Так повелел великий наш князь. И стола киевского тебе вовек не видать.
– Слышишь ли ты сии слова? – обратился князь к связанному Гордяте. – Слушай все... Людям расскажешь.
Отчаянный нечеловеческий крик вдруг оглушил Гордяту, затмил его разум...
Гордята пришёл в себя от холода. Почему-то лежал среди двора, почему-то был не связан. Наверное, его куда-то тащили и бросили. Поднялся на колени. Ноги ныли. Едва мог расправить спину. Побрёл к коновязи. Его конь спокойно хрустел овсом, выбирая остатки со дна сумки. Рядом, где с вечера стоял повоз Василька, было пусто. Куда же подевались Святополчьи палачи? Куда ему, Гордяте, бежать? И бежать ли? Найдёт ли он управу на этих страшных людей? И можно ли защитить человека в этом мире? Вы, звёзды ясные!.. Ты, холодный и равнодушный месяц!.. Вы, облака-тени, с такой важностью плывущие на небе! Где вы, боги неба и земли, почему молча взираете на зло и не остановите мучителей? Иль вы заснули, иль вас тоже купили за золото-серебро? А может, и совсем нет вас?!
Гордята наткнулся на поваленное дерево и сел. Обхватил руками горячую голову. Смотрел на небо, светившееся мерцанием звёзд, смотрел и в тьму ночи. Ощущал свою ничтожность и бессилие в этом беззащитном мире, в этом жестоком мире... Не знал, у кого просить помощи. Кого молить... Единственное знал, что отныне нет ему возврата к убийце Святополку... Всё мог простить, кроме глаз Василька... синих глаз его... Убили Василька... Но куда они дели его тело? Бросили в реку? Или куда-то увезли отсюда, возможно, в Киев, показать своему господину, дабы убедился в услужливости его холуёв?!
И вновь какая-то сила подбросила Гордяту. Люди должны знать об этом зле!.. Они не должны молчать, они должны взять меч справедливости в руки и заступиться за обиженных... Всю жизнь Гордята ищет правду, но найдёт ли её? Может, когда-то под тыном, вот так бродяжничая, и погибнет. Ну что ж... Всё равно – другой дороги у него больше нет...
Белгород ещё спал в рассветной мгле, когда Гордята, отупевший от горя, от своих мыслей, тронулся в путь. Уже за валом города его накрыл густой белый туман, который дымился над Ирпенью и наползал на крутой правый берег. Внизу туман стелился до соснового бора, окутывая его стволы. А вверху над ним уже светлело небо. Вот-вот вспыхнет оно розовым пламенем, и тогда густой туман растает – и откроется Гордяте путь к истине и к новой жизни. Уж в который раз петляла его дорога, приводила и в тихие заводи, и вновь звала вперёд – туда, где преодоление собственных и чужих страстей и невзгод...
Не тот ныне Гордятка, кем был совсем недавно и кем был давным-давно. И уже не Гордята он, а Василий, или Гордята-Василий... Чего больше в нём – этого нового Василия, выученика Яна Вышатича, с заложенными в нём зёрнами честолюбия и гордости, или того чистого и честного Гордяты, которого вскормила его мать – гордая Гайка?
«Была у воробышка да жена молодушка. Сядет на веточку, прядёт на сорочку...» И сейчас ему слышится этот тихий, мягкий голос. Но лица не представляет – лишь мелькают спицы в колесе прялки... И куделя шевелится от прикосновения пальцев и уменьшается, уменьшается... Зато бабка Нега, седая, сгорбленная, представала куда более зримо. Протягивала ему сморщенной рукой кусок пряжмы, била поклоны и Световиду, и Богоматери на иконе. Или дико ухала в камышах у Десны. Сумасшедшая... страшная... Были ещё от детства у него Килька да воевода Ян. Эти ничего не дали ему и никому не молились за него. Чего-то всё требовали. Только и осталось у Гордяты в жизни, что песни матери да доброта бабки Неги. Да ещё любовь к красоте рукотворной, которую подарили ему подольские гончары... Отныне Гордята глубоко запрячет свою душу от людей и никому, ни за что не откроется! Это его единственное богатство – душа. И в ней пусть всегда живёт песня, доброта и любовь к красоте...
Откуда-то слышится ему лукавый смешок: «А для кого сбережёшь, Гордята, душу свою?» Стиснул в кулаке повод. Кому-то да нужна будет его чистая, непродажная душа и совесть. Может, для Бестужей, а может, для тех, кто придёт потом, кто ещё не родился. Но, может, вот для той смуглой дивчины, которую видел на Печёрах... Где-то затерялась она в сутолоке жизни... Как и он теперь...
Оглянулся. И удивился. За размышлениями своими и воспоминаниями не заметил, как минул Ирпенские леса, пущи, как начал переплывать с конём левый берег Днепра. Уже где-то под Киевом. Далеко позади оставил Труханов остров. Отсюда виднелась ограда Городца, который вырос на противоположной стороне Днепра против Киева-града. Здесь и начиналась Переяславская земля.
И вновь удивился. Неужели он направляется к Владимиру Мономаху? Будто и не собирался... И даже имени его не вспомнил. Но, кажется, в глубине души, проклиная окаянного Святополка, само собой созрело ещё не осмысленное решение – бежать к супротивнику его. К Мономаху.
Ступив на берег, Гордята будто бы стряхнул с себя странное оцепенение или полусна, или полубреда. Над землёй низко ползли тяжёлые облака. Высохший и посеревший луг, который вдали перерезала чёрная полоса леса, казался пустым и чужим от кружащихся стай воронья... Думалось теперь о другом. Созревало иное решение. Он едет к Мономаху не просто пересидеть или стать на службу во дворе этого могущественного князя, чтобы выслужить у него веретею земли. Нет, Гордята должен поднять переяславского князя на священную месть! На справедливую месть за кровь и за глаза родича его – князя Василька Теребовлянского...
Твёрдая, комкастая земля звонко откликалась под конскими подковами на эти пылкие раздумья Гордяты. И низкие облака будто шалели от них, толпились в небе, готовя высыпать всаднику в лицо пригоршни белой морозной позёмки или холодного осеннего дождя...
Почерневший лицом, обвеянный морозным ветром, с провалившимися красными глазами, Гордята ввалился в переяславский терем Мономаха. От непривычного тепла и запахов свежего хлеба у него будто помутилось в груди и перехватило дыхание.
Князь Владимир удивлённо встретил неожиданного гостя. Кто же послал его и с какими намерениями? Почему приближённым его не сказал ни слова? Утром Нерадец доложил ему, что переяславская стража перехватила какого-то посла из Киева. Сказал, что имеет тайное слово ко князю.
Мономах сидел в кресле, настороженно выжидая, что скажет прибывший. Исхудавшее, измученное лицо киевлянина говорило о большой поспешности, с какой тот добирался сюда. Князь не заставлял гонца торопиться, давал ему время освоиться, отойти душой от нелёгкой дороги. А что дорога была нелегка, свидетельствовала потрёпанная полотняная одежда, его неряшливый вид и то, что у гонца не было шапки Где затерял? Кто гнался?
Владимир медленно ощупывал гостя придирчиво-изучающим взглядом. У того были большие руки, как у смерда, покрасневшие и распухшие от холода пальцы. Значит, он из простолюдинов. Но широкий кожаный пояс с большой серебряной бляшкой впереди и мягкие, хотя и потёртые, сапоги из зелёной хзы говорили о другом. Мономах ещё раз изучающе посмотрел на гостя. Эти огромные серые глаза... Будто когда-то удивлялся уже их мягкости и неожиданной дерзости... Да и в самом деле – сей простой на вид муж не бил челом в колени переяславского князя, не провозглашал торжественных слов и поздравлений. Значит, не от великого князя послан.
Дрогнули трепетные ноздри гостя, и он тихо, кося взглядом назад, где стояли воеводы, начал:
– Княже, беда над Русскою землёю витает. Собирай свою рать и иди на брата своего старейшего – на татя Святополка.
На великого князя ратью идти? Сколько лет, сколько людей киевских уговаривало его сидеть тихо и не коромолить... не посягать на старшего в роду... сломить свою гордыню... придерживать в руках меньших... Значит, этот гонец и не от монахов печерских... и не от бояр киевских...
Мономах напряжённо ждал.
– Он сотворил зло, какого ещё не видывал свет... – По измождённым, провалившимся щекам гостя потекли слёзы, оставляя на грязном лице следы. – Он погубил... брата твоего меньшего Василька Теребовлянского... Конюхи Святополчьи вытащили ему оба ока... Из живого!
– Кто?
– Торчин, Берендей, Дмитро и с ними Изечевич.
– Чьи люди?
– Святополчьи... В Белгороде се было. Там...
– Откуда знаешь? – Мономах грозно насупил чёрные брови, в глазах появился недобрый огонёк.
– Был там... хотел заступиться... меня связали и выбросили потом...
– Но где же нынче Василько?
– Куда-то увезли... Не ведаю...
Мономах медленно поднялся на ноги. Прятавшаяся в чёрных с проседью волосах, тяжело качалась роденьская серьга.
– Живой ли Василько?
– Не... ведаю... Берендей грел свой нож в пламени... в печке... один раз промахнулся...
Глаза Мономаха вдруг стали огромными, страшными. Он взглянул на молчаливо склонённые головы своих воевод, стоявших за спиной Гордяты.
– Т-т-т-акого ещё н-не было на Русской земле... – тяжело выдохнул. – Но... правду ль молвишь? Кто еси?
Гордята поднял вверх руку и, бледнея, впился взглядом в переяславского Володаря.
– Да посечёт меня... мой собственный меч, и щит мой да не защитит меня от смерти... Пусть справедливый Перун испепелит меня огненной стрелой... Клянусь Ветром и Мечом!..
– Почто поганской клятвой присягаешь? – насупился Мономах.
Гордята молчал. Гордята ведь клялся самыми святыми для себя клятвами!
Но для князя были иные святыни.
– Се клятва моих пращуров, княже... мово рода...
– Не веруешь в Христа?
– Верую и в Христа справедливого. И в Отца, и в Сына, и в Святого Духа... Научен письмо священное читать... Псалтырь... Четьи-Минеи... и молитвы... «Отче наш, сущий на небесах, да святится имя твоё, да приидет царство твоё...» Но только, княже, долго не приходит к нам это царство Божие! – вдруг дерзко закончил Гордята.
– Терпи и жди. Оно тогда и придёт.
– Но, может, старые боги наших пращуров нам быстрее помогли бы? Они жили между людьми, на земле... ближе к нам...
– Яко нарекли тебя?
– В христианстве – Василием. А так, среди людей – Гордята я.
– Молись, Василий, Всевышнему Господу, и он не забудет нас. Воздаст добром за добро.
– Когда?
– На том свете.
– А брат брату глаза вырывает! То кто воздаст за зло Святополка? Ожидать небесной кары долго! А тебе, княже, нужно пресечь это зло. Иди на Киев! Молю тебя...
Мономах вздрогнул. Вот он, его звёздный час. Его зовут идти на Киев!..
Вновь тяжело опустился в кресло. Да, ожидать справедливого суда, чтобы попасть в царствие небесное, это ещё потратить полжизни. Это будет тогда уже и вся его жизнь. Не долго ли засиделся он в своём ожидании? Иль мало положил своих трудов, чтобы стояла и крепла Русская земля?!
Кто из наследников Ярослава Мудрого больше, нежели он, служил Русской земле? Никогда своего живота не жалел для неё. Вечно в седле, в жару, в ливни, в морозы, в снега. Где он только не был. Смоленск, Ростов, Чернигов, Волынь, Полоцк, Переяслав... Ещё при отце Всеволоде правил Русью. Тушил распри между меньшими князьями. Давил мятежи и ворохбу смердов и гражан, которые всегда шли за волхвами или становились грабителями-татями... Наступал на половецкую Степь. И сейчас вот уже сколько лет, изгнанный братом своим из Чернигова, сидит в Переяславле и подпирает своими плечами дикие орды, закрывает ворота Степи. А за его спиной братья-князья лишь медами обпиваются, на пуховых ложах нежатся да за ним пристально следят, дабы не выскочил впереди их на золотой стол киевский...
Думал, соберёт князей в Любече, умиротворит их и они скажут ему: «Иди, брат Володимир, в Киев. Отбери правило у ничтожного Святополка. Еси между нами сильнейший и мудрейший».
Не сказали. Молвили иное: «Да сидит каждый в вотчине своей». Вишь, Святополк для всех их более выгоден – не мешает грабить друг друга, сдирать кожу с чёрного люда... Но теперь... Неужели поняли, что злокозненный Святополк готов им всем глаза вытащить?
Кто должен защитить правду и землю Русскую от поругания и бесчестия ничтожности? Кто должен наказать убийцу?
Мономах требовательно посмотрел на своих воевод. Они безмолвствовали, но их глаза горели гневом и надеждой. Нерадец... Ратибор... Славята... И сей киянин, посланный к нему самим Богом... Их взгляды призывали Мономаха взять в руки меч справедливости.
– Но ведь Любеч! Сам же целовал крест на мир!
– Я... – Что-то хотел ещё сказать молодой киянин, но как-то странно закатил глаза, качнулся и упал. Его едва успел подхватить на руки Нерадец.
– Сие... от усталости... – наклонился над Гордятой Мономах. – Отнеси его, Нерадче, в мою ложницу и позови зеленицу. Но... что будем делать, боярове? – Мономах остро взглянул на своих советчиков.
– Рать послать на Святополка! За правду!.. Зови к себе братьев своих...
– Коль ваша рада... Славята, беги в Чернигов. Скажи брату моему Олегу... А ты, Нерадец, – брату Давиду Святославичу Новгородскому – зовите их на рать! Супротив Святополка. Правду на Русской земле застоять. Двинемся – на Киев!..
Киев... Киев... Седой град старого Кия. Златоглавый, белостенный, многолюдный и тихий...
Взнёсся ты на кручах днепровских как могучий богатырь. Подпираешь высокое русское небо широкими плечами. Светишь светом ясным любви и величия. Вокруг себя распространяешь слово мудрости и знаний... Весь ты будто соткан из нитей солнца, зелени дубрав и глубокой сини неба, из светлых земных радостей и тусклых земных печалей. В тебе – слава и могущество минувшего. В тебе – сила и вдохновенье для грядущего. В тебе – жизнь и гордость многих поколений, отошедших в вечность. Но они оставили зёрна своих душ, своей любви, своего труда – в тебе. Златоглавый граде, ты окроплён их кровию, ты сцементирован их потом, ибо они верили в твоё грядущее, в твою неодолимость. Ты бережёшь, златоглавый граде, память своего рода и народа, бережёшь его душу, его имя и его обычай – и в этом твоё бессмертие и бессмертие твоих сыновей. Ведь ничего не далось нам даром. Всё, что имеем, завоёвано в кровавых и бескровных битвах, в бореньях духа и совести. И всё бережём в себе. Чтобы знать себя. Чтобы не забыть себя... Потому и бессмертен тот, кто умеет понять и сохранить всё, что досталось ему из прошлого. Кто умеет множить славу земли своей – Серпом, Добром, Мечом – и Словом...
Пусть проходят века. Они пролетают над золотою главой древнего Киева как весенние обновляющие ветры. А град стоит, сияет, обогащает свои сокровища духа, отгранивает душу своего народа, бережёт заповеди предков. Они отовсюду следят за деяниями своих потомков – глядят на них голубыми очами высоких небес, синими очами днепровской волны, зелёными очами дубрав и лесов. Души их вычерчивают в тёмном небе сияющий звёздный путь. Иногда они срываются с вышины и испепеляются в отчаянье, когда видят, как их дети – эти взрослые мудрые мужи – озлобились, стали такими никчёмными, жалкими, что забыли о великом, погрязли в мелких страстях и ничтожной суете. Тогда эти звёзды стремительно падают на землю, на седую главу старого Киева-града. Будто желают остановить зло. Будто молят людей взять в своё сердце добро, прислушаться к жизни преходящей... Ибо ни злато, ни богатство, ни честь не продлевают жизни – лишь Добро...
И ты, мудрый Мономаше, прислушайся к ним. Чего пришёл ко граду и так несмело остановился неподалёку – в Городце? Что прыткую дерзость свою вдруг укротил? Кого высматриваешь из-за Днепра? Имеешь достаточно своих мечей и воинов, имеешь в своей дружине братьев своих черниговских.
Но безмолвствуют Золотые ворота Киева. Не открываются перед тобой. Никто не шлёт к тебе гонцов и не просит уважительно: «Приди-ка, княже, к нам, молим тебя». Слепота и обман заполонили души киян. Одни боятся твоей крепкой руки, другие стали равнодушными от тяжёлых хлопот о хлебе насущном...
И Мономах не решался переплывать Днепр. Позвал своего нового дружинника – Гордяту-Василия.
– Что же, Василий, делать будем?
– Иди, князь, силой на Киев.
– Силой – не хочу. Хочу – дабы по доброй воле кияне меня приняли.
– Добрая воля, князь, убаюкана серебром Святополчьим. Все бояре и купчины значительные – все пасутся в его тереме.
– А гражане?
– Они – в нужде постоянной. Пот глаза им застил. Опустошил сердце голод.
– А монахи печерские?
– О них не ведаю, княже...
– И я не ведаю. Поди-кась к ним, в Печеры. Тихонечко выведай, чего они желают. Или Киев брать на копие, или ждать послов... чтобы доброй волей...
Но про себя Мономах думает, что не дождаться ему послов. И монахи его не позовут – сие будет против их обычая. Они будут держаться заповедей, которые прижились у них со времён Ярослава да Иллариона. Они будут поддерживать законность. То есть – Святополка.
Ратный стан князей в Городце ждал с нетерпением решения Мономаха. Что он тянет? Брать стольный град на копие – и весь разговор! Уже прибежало из Киева несколько человек. Молвили: Святополк перепуган, грузит добро своё. Хочет стрекача дать. Да воевода Путята Вышатич и боярин Поток Туровский направили к нему гридей своих, чтобы хватали князя за полы, когда вздумает бежать из города!
Мономах хмурит брови. Снова киевские бояре! Они, это они держат Святополка за руки! Ибо не желают его, Мономаха, в Киев звать. Боятся. Помнят, как он загнал их в щели ещё при отце своём Всеволоде. Своеволие их скрутил в рог.
Но почему молчит чёрный люд Киева? Почему не мятежит? Изверился в добрых князьях? Убедился, что при каждом князе с него одинаково снимают шкуру...
И Гордяты-Василия из Печёр долго нет что-то. Может, монахи отступят от своего обычая, коль услышат от Гордяты правду о князе Васильке? Но... вспоминались тяжёлые слова игумена Ивана...
Печерская обитель упрямо молчала.
Молчал и Киев.
Посол Мономаха Гордята-Василий сидел в келии Нестора-книжника и ожидал окончательного ответа печерцев. Нестор надолго исчезал, просиживал то у черноризой братии, то в игуменской келии отца Феоктиста. Старый, высохший, но подвижный, с быстрым взглядом отец Нестор, возвращаясь назад, ни о чём не рассказывал, только снова расспрашивал Гордяту о той ужасной белгородской ночи. Вздыхал, молча осенял себя крестным знамением и своими сине-прозрачными очами вглядывался в какую-то лишь ему видимую даль.
Однажды спросил:
– А писать научен?
– Писал когда-то. Воевода Ян научил.
– Воевода Ян? Или, может, ты его сын?
– Был когда-то, но теперь – вольный человек, – почему-то испуганно сказал Гордята. Зачем людям знать его тайны?
Нестор пожевал ртом. Что-то, казалось, вспоминал. Но уже ничего не выспрашивал у посланца. Не желает человек открыться душой – не нужно его заставлять. Добра от этого не получится.
Достал из-за иконы Божьей Матери свиток чистого пергамена, поставил перед Гордятой маленькую глиняную кружечку с чернилом, положил железное писало.
– Коль умеешь писать, садись-ка, чадо, за стол. Ученье даётся Богом для того, чтобы другим передать всё, что знаешь.
Дальше развернул на столе пергамен, придавил его концы двумя тяжёлыми книгами.
– Вот здесь и запиши всё. Как скакал к Белгороду. Как князя Василька мучили там... Жив он!.. Давид Игоревич забрал его с собой на Волынь.
– Живой?! – радостно воскликнул Гордята.
– Но ты запиши, запиши... Всё как мне молвил. Все имена грешников... все их слова... Чтобы люди знали о грехах можцев...
– Но сам почто не хочешь записать?
– Не могу я, чадо. У меня летопись державная. Нужно в ней писать, каким должен быть державец, какие добрые дела должен сотворить, дабы иные ему следовали.
– Мудро молвишь, отец.
– Возможно... Но сие – тяжкая мудрость для меня, поверь. Вот... пережил я нескольких великих киевских властелинов. Знал Изяслава, видел Святослава и Всеволода. Нынче – Святополк Изяславич сидит в Киеве. А что изменилось на Руси? Да ничего. Держится она лишь силою чёрных людей. Их руками и мечами. Даже Мономах не может себя обуздать – в Золотые ворота ломится.
– Мономах пришёл мстить за обиженного своего брата! – вспыхнул Гордята.
– Правда – она ведь, чадо, многолика. Каждый глядит на неё своими очами – и по-разному видит. Каждый слушает её своими ушами – и по-разному слышит. Одни правдой называют честь. Другие – корысть. А ещё другие – своё честолюбие альбо возносливость.
– Но ведь есть же на свете правда? Истинная!..
Нестор поднял кверху свои прозрачно-синие глаза; его взгляд снова будто отдалился.
– Есть она, сын мой. Правда – сие мудрость, которая озаряет жаждущих великой мыслию, которая побуждает к действию за добро.
– Но разве Мономах не стремится к добру? Он ведь хочет наказать злодеев!
– Нет, его пригнало сюда не желание справедливости, а жажда власти... Когда-то поймёшь. А теперь – вот тебе пергамен. Люди должны знать и о зле. Оно – также наука. Начинай свою летопись, Василий...
Гордята-Василий смотрел в спокойное лицо Нестора расширенными глазами. В это мгновение ему нестерпимо захотелось, чтобы Нестор-книжник назвал его не Василием, а Гордятой.
– А я... только недавно, отец, стал Василием. Сызмала меня называли Гордятой.
Нестор смотрел поверх его головы. Ничуть не удивился.
– Матерь моя – Гайка Претича. Где-то погибла. И бабка Нега погибла...
Нестор молчал. Его жёлтое, сморщенное лицо застыло, будто из воска. И никто на свете не мог догадаться, что перед глазами старца вдруг всплыл, будто из тумана, тёплый весенний день. Яркое солнце. Весенний ветер шевелит русые волосы старого Гюряты. Он широко ступает по заволочённой земле, а рядом с ним, проваливаясь в тёплую рыхлую землю, шагает Наслав. У обоих через плечо полотняные торбы с зерном. Набирают его в пригоршни и широко, со всего плеча, разбрасывают по ниве...
...«Ой, мы в поле выйдем, выйдем, ой, мы Ладом выйдем», – плывёт над зелёными холмами звонкий девичий напев.
«Ой, мы просо сеем, сеем, ой, мы с Ладом насеем, насеем!..» – дрожит-переливается, как у жаворонка, в прозрачном синем воздухе голос Гайки Претичевой...
И он, Наслав... Когда же это было? Да-да... полстолетия уже, гляди, миновало...
Ещё что-то слышал в глубине своей памяти Нестор. Напрягал мысль. Но уже не мог возродить мелькнувшее воспоминание. Перед его глазами всё шли и шли по ниве оратаи, рассевали своими пригоршнями золотое зерно пшеницы... и песню...
«Ой, мы просо сеем, сеем...»
Неожиданно вздрогнул. Гордята пристально глядел на него, ожидал каких-то важных слов в ответ на сокровенное признание.
– Помни их, сын... – перекрестил себя Нестор и прикрыл своими седыми ресницами глаза, словно погасил воспоминания. Только и всего...
Гордята вздохнул. Он ведь помнит! И чем больше жил, тем больше почему-то вспоминал: седую голову бабки Неги и воркующий голос матери... Но вместо её лица теперь всё чаще всплывало смуглое лицо золотоглазой Руты... Она баюкала на руках дитя и напевала маминым голосом: «Была у воробушка да жена молодушка. Сядет на веточку, прядёт на сорочку...»
– Отец, люди говорят, что мать мою погубил воевода Ян. Поймал в лесу её с ватагой татей.
– В лесу? – удивился монах.
– Они, говорят, жгли боярские погосты.
– Боярские? – ещё больше удивился Нестор. – И отец её не простил?
– Не отец ведь он мне. Мой отец Нерадец.
– Нерадец... – одними губами прошептал старец.
Гордята тряхнул русыми волосами.
– Пойду уж, – вздохнув, обратился он к Нестору. – Ещё в город зайду. Пока монахи надумают своё слово окончательное, спрошу-ка я у киян, у чёрных людей. – Гордята надвинул новую шапку на уши.
– Иди, да не задерживайсь. Должен свою летопись начать.
– То уж как получится! – отмахнулся Гордята и исчез за дверью келии.
Шёл в Киев давно знакомой дорогой. Через глубокие овраги и лесистые взгорья, через долину речки Хрещатой, что тихо течёт под тонким прозрачным льдом, через Перевесище. Подошёл к Лядским воротам. Постучал. Они были крепко заперты – князь и киевские бояре боялись Мономаховой силы. Стражники пропускали в ворота одиноких пешеходов, повозы смердов, всадников после тщательного осмотра всей ихней утвари. Ощупывали всё... Гордята про себя ругался, пока цепкие руки привратной стражи обыскивали его. Наконец отпустили.
Сначала было пошёл на Гору, в сторону княжьих палат. Но потом будто припомнил что-то. Ужаснулся чему-то. Надвинул на глаза свою баранью шапку, плотнее затянул пояс поверх кожуха.
Направился к Боричеву узвозу. Туда, где начинался гончарный конец Подола. Где жил, трудился, стонал, веселился, рождался и умирал чёрный люд древнего Киева-града. В этих низких или высоких домах из сосновых срубов, с высокими порогами и в средине – с огромными печами; в этих низеньких мазанках, сплетённых из лозы и сверху обмазанных глиной. В хороших хозяйствах в таких мазанках жила животина, а нынче уж и люди нашли там себе пристанище. Бедность неразборчива – загнала туда и старцев, и детей, и мужей степенных, и жён, замученных работой...
Из глиняных дымоходов тянулись тоненькие струйки пахучих дымов. Ранние холода принёс с собой месяц листопад. Шуршат под сапогами сухие, высушенные морозными ветрами листья. Подслеповато светит сквозь сизую мглу низкое осеннее солнце.
Безлюдна улица. Но ухо Гордяты улавливает приглушённый перестук молотов об железо или жиканье бруска о косу...
Эге-е... кияне не сидят сложа руки, кияне готовятся к бою. Чего же хотят они: изгнать Святополка – или не пустить в Киев Мономаха?
Гордяте нужно это узнать.
Сбив шапку на затылок, завернул к избе деда Бестужа. Сиротливо прижалась она к оголённой осенью горе. Белыми печальными свечками стали вокруг неё безлистые деревья. Лишь вербы вдоль тына свесили к земле золотистые ветви и не отряхивали с себя листву – засыпали в своём летнем одеянии под холодными ветрами. Морозец прибил эти листья сединой, скрутил их в тонкие трубочки, но оторвать от ветвей не смог. Может, вербы потому цепко держали их, что ожидали чуда, ожидали летнего солнца и тепла, чтобы оживить этот свой золотистый наряд, чтобы снова его вызеленить и по-весеннему молодо взглянуть на мир.
Стукнула дверь в избе. Гордята остановился. Кто-то вышел на подворье. Тропинкой к навесу прошёл, горбясь и шаркая старыми бачмагами, седой Бестуж. С кем-то заговорил – не разобрать. Ему отозвался женский голос. Милея? Кажется, её мелодичный голос. Ноги Гордяты сами повернули на этот голос. Он остановился у навеса. Увидел длинные полки, заставленные краснобокими, уже обожжёнными горшками. Пузатые, ушастые, длинношеии, с венчиками-коронами сверху и без них... Они будто удивлённо глазели на Гордяту, будто присели от радости и весёлого смеха на красных надутых щеках, будто вытягивали ещё выше свои шеи и растопыривали уши. Ну и чудеса! Их мастер, Гордята, появился!..
– Гей, это ты пришёл? – услышал он неуверенный голос. К Гордяте подошёл старый Бестуж. Приветливо светилось его лицо.
– Я... – испугавшись чего-то, отозвался Гордята. Ибо в эту минуту увидел Милею.
Она сидела на широкой скамье и огромной иглой с суровой ниткой пришивала кусочек кожи к протёртой подошве.
Гордята оцепенел. Не верил, что это Милея.
Перед ним сидела укутанная в потрёпанную старую дерюгу, рано состарившаяся женщина. Тонкая, иссиня-бледная кожа лица, под глазами обвисшие мешки и сетка неглубоких, но густых морщинок. В глазах Милеи не было жизни, только равнодушие и отчуждение.
Но эта её отчуждённость, как ни странно, не вызвала у Гордяты ни жалости, ни сочувствия. Смотрел на рано состарившееся лицо Милеи и удивлялся – хотя бы злость всколыхнулась в нём. Ведь сколько горьких минут, сколько тайных мук пришлось ему пережить из-за её легкомыслия... Три года мытарств выветрили из него жгучую обиду.
У Гордяты не нашлось слов для Милеи. Постоял, постоял и двинулся назад. Ему вдогонку прозвучал её уставший, как у тяжело больного человека, голос:
– Я вернулась домой, Гордята.
Он остановился.
– А зачем?
– Не знаю... – Милея растерялась. В самом деле: что принесло ей самой это возвращение? Или старым Бестужам? Ничего, кроме позора.
Гордята ещё раз взглянул на Милею. На её измученном, уставшем лице дрожала испуганная улыбка.
– Где он? – донёсся от порога дома молодой звонкий голос. – Гордята, где ты?
Брайко!
– Я здесь... – Гордята вышел из-под навеса.
Брайко, широкоплечий, русобородый парень, бросился ему на грудь.
– Возвратился!
– Нет, Брайко, не возвратился. Зашёл вот... проведать...








