Текст книги "Крестьянский сын"
Автор книги: Раиса Григорьева
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 17 страниц)
До этого они поговорили втроём – Игнат Васильевич, Петраков и Костя, кое о чём условились.
На прощание дядя Пётра спросил:
– Хорошо меня запомнил? Смотри, запоминай хорошенько. Вот, хоть по усам. А то одёжа мало ли какая будет. И не спутай: приеду, про офицеров стану спрашивать, их называть буду карасями, а если про окуней-краснопёрок спрошу, значит, разговор о солдатах пошёл. Не забудешь? Остальное – как договорились… Ну, прощевай, паря. И себя, гляди, береги. Чтоб цел был! А на мостике сидеть будешь с утра до вечера. Если завтра не заявлюсь, жди каждый день, пока не приеду. А то без тебя я как раз чёрту в зубы попаду. Понял?
– А как же! Вы в надежде будьте, дядя Петра, дождусь, не прогляжу!
– Отцу-то, Егору Михалычу, поклон передай. Скажешь, как я его расписал, что худой, белый да без пальцев.
– Скажу, смеяться будет. Проще-ва-айте-е!
Мёд щипучий
Следующим утром Костя сидел, свесив ноги, на мостике перед въездом в Поречное и удил рыбу. На кукане трепыхалось только два чебачка, но рыбак не спешил переходить на более уловистое место. Он и на поплавок не обращал внимания. Тот подёргался, подёргался и наконец совсем нырнул, а рыболов всё не догадывался выдернуть добычу. Он не мог отвести взгляда от берега. Ещё два дня назад там стоял дом кузнеца и хорошо обстроенное подворье. Чуть пониже к реке – кузница. Теперь на месте дома курится груда головешек да торчит обгорелая печь. Ветерок доносит едкий запах гари…
Костя то смотрел на пожарище, то ёрзал, оглядывался – не покажется ли кто на дороге, ведущей в Поречное. Показалась телега, но ехала наоборот, из Поречного. Несколько женщин в чёрных платках и два мужика сидели в ней. Это уезжали родственники, приезжавшие из Деткова на похороны Мирона Колесова и его старой матери. Навстречу телеге в село прошла женщина. За спиной у неё курчавилась прихваченная верёвкой огромная, как стог, охапка спелого гороха.
Всё не то…
Потом бойко зазвенели бубенцы и, взметая облако пыли, стала приближаться бричка, запряжённая сытыми конями. Блеснули на солнце золотые погоны. Костя весь сжался, втянул голову в плечи, поправил на кукане свой жалкий улов. Лучше всего было бы прыгнуть под мост и пересидеть, не маячить на глазах у офицерья. Но ему приказано никуда не отлучаться…
Тройка замедлила бег и, поравнявшись с Костей, приостановилась.
– Эй, рыбак, хорошо ли ловится?
Костя вздрогнул, услышав знакомый голос, и встал. На тройке ехали кучер в сермяге и два офицера. Один из них, статный поручик в добротном мундире и блестящих погонах, топорщил в улыбке знакомые чёрные усы, завитые на концах колечками. От изумления Костя не мог выговорить ни слова.
– Хорошо ли ловится, спрашиваю?
– Эх, и ловко! – от души воскликнул Костя, имея в виду необычайное превращение своего знакомого. Но тут же спохватился и зачастил – Нет! То есть вовсе худо! Карася золотого ни одного не осталось. В реке, значит! А окуня-краснопёрки все чисто убрались ещё вчера вечером. Можете смело ехать!
– Чего вякаешь? – сурово прикрикнул офицер и оглянулся. Поблизости никого не было. Офицер наклонился, будто чтоб рассмотреть пойманных Костей рыбок, и сказал очень тихо: – Услышал бы тебя сейчас кто чужой, всем нам был бы конец. Соображаешь, нет, что говоришь? Про самого что скажешь? Отвечай по форме.
– Налим под своей корягой сидит, даже уса не кажет, ваше благородие! – громко отчеканил Костя.
Казалось бы, это совсем не ответ на заданный тихо вопрос, но офицер улыбнулся и одобрительно хмыкнул: «Ну-ну!» Потом спросил, указывая на берег:
– А это чьё же погорелое?
– Арсентия-кузнеца усадьба.
Они помолчали. На дороге показался какой-то человек. Офицер, с трудом отведя взгляд от пожарища, выпрямился на сиденье и громко, с пренебрежением в голосе спросил:
– Эй, ты, к Поклонову Акинфию Петровичу как прямее проехать?
– Да вот, ваше благородие: сейчас поедете прямо на взгорок, потом свернёте налево, тут и будет. Самый большой дом, А ворота вчера только покрасили. Смотрите не замарайтесь!
– Болтай!.. Поехали!
Кучер тронул лошадей.
Костя посидел ещё немного, взял прутик с двумя чебачками и швырнул в реку.
– Дочушка?
– Ничего, мама.
– Сказала вроде что-то?
– Ничего. Больно…
И опять молчание. Позвякивают спицы в руках Катерины, доносится с улицы голос младшей дочки, загоняющей козу.
– Мам… Не воровала я. Не верь им…
– Что ты, Грунюшка! И зачем я только отдавала тебя в этот проклятый дом? Ведь они злодеи, душегубы! Кабы знато было… Пропади же они пропадом, разрази же их громом, и дом и скотину…
Голос матери стихает. Груня, кажется, начала засыпать. Сама Катерина тоже уж две ночи почти без сна. Вот о том, что случилось за эти двое суток, она и думает сейчас у постели стонущей в жару Груни.
Было так. Когда поклоновская стряпка Ефимья, отдышавшись от страха после того, как Костя кинул ей под ноги горшок с дёгтем, всё-таки прибежала к Катерине сказать про Груню, Катерина подхватилась сразу же идти к Поклоновым забирать дочку домой. Стряпуха строго приказывала не делать этого. «Ночью девчонке всё равно никто не сделает никакого худа. Спят все, – говорила она. – А придёшь, тебя и спросят, откуда, мол, узнала. За меня примутся. Ты уж лучше утром…»
Мать не спала всю ночь. А когда с рассветом появилась у поклоновского дома, не поверила своим глазам: ворота богатейшего хозяина села были вымазаны дёгтем. Да не просто попятнаны: дёгтем были написаны какие-то слова!
Катерина в страхе отошла в сторонку, стала ждать, что будет дальше. Вскоре на улице показался старик Алексеев, сосед Поклоновых. Увидел – бегом вернулся домой. Выскочили алексеевские бабы. Шёл мимо Кольчуганов Аникей, по прозвищу Скула, вёл куда-то лошадь – тоже остановился. Собрались кучкой около ворот, удивлялись, прицокивали языками, ахали. Катерина осмелела, подошла поближе. Старик Алексеев прочитал, что было написано.
– Не может этого быть! – громко возразил Скула. – Сроду не поверю. Это всё ж таки надо подлецом быть, чтобы нарочно их звать…
– Дак, может, и поклёп возведён, а может, правда, кто ё знат. Ну написано точно про это. Тут уж невелика грамота надобна – прочитать. Вишь, здесь выведены «глаголи», потом – «аз», ещё «добро», «еры». Выходит – г-а-д. А чтобы такое написать, большой рыск нужен. И то, видать, спугнул кто-то. Последней буквы недостаёт. Надо, вишь, на конце ещё «твёрдо» поставить. Было бы «Гадъ, привёл солдат», а так выходит: «Гад, привёл солда…» А вместо «твёрдо», вишь, книзу потёк пошёл.
– Пошли-ка и мы, деда, пока целы. Солдаты-то вот они, недалече.
Скула повёл дальше свою лошадь, а старик засеменил рядом с ним, продолжая начатый разговор.
Бабы остались. Таращились на ворота. Ахали перед открывшейся подлостью Поклонова.
На шум из калитки выскочил Федька. Зыркнул туда, куда смотрели все. В каком-то недоумении провёл рукой по чёрным полосам – пальцы вымазались дёгтем. Ни на кого не глядя, вернулся во двор, а через мгновение выскочил снова с оглоблей в руках. Бабы отбрызнули в разные стороны.
Страшно было Катерине входить в этот двор, но страх за дочку был сильнее. Она вошла. Возле крыльца стояли сам Поклонов, его жена и все работники. Обсуждали случившееся.
Хозяин зловеще уставился на Катерину.
– Дак ведь это я, Акинфий Петрович, – неожиданно живо, но со страхом в голосе затараторила стряпуха Ефимья, – я небось и спугнула идола-то ночью…
Хозяин резко повернулся к стряпухе. Благодарная ей Катерина и догадаться не могла, что та отвлекла хозяина только потому, что боялась, как бы она, Катерина, нечаянно не сболтнула про ночной стряпухин приход.
– …небось его и спугнула, только не разобрала, что он делал у ворот. Сразу было не смекнуть. Ночью проснулась, слышу – чтой-то пёс заурчал. Думаю, посмотреть надоть, кто там, с добром или с худом. Я за двор-то выглянула, а там здоровенный мужичище к воротам так и прилип!
Стряпуха сама увлеклась своим рассказом. Страха в её голосе больше не было, наоборот, она и лицом, и руками, всем телом как бы разыгрывала то, что произошло с ней ночью.
– К воротам-то, говорю, так и прилип… Я как топну на него: «Ты, мол, чего, идол, делаешь?» Он тогда горшок-то с дёгтем ка-ак бросит в меня, мало не убил, да и ну бежать. Туды побежал, вниз, к кузнице. Кабы мне-то вдогад, я бы весь дом подняла. Ну, так хоть спугнула его, отогнала, и то ладно…
– Слышь, отец, к кузнице побежал, – подхватила хозяйка. – Сам кузнец, варначище, и напакостил, больше некому. Что ж ты стоишь? Бечь надо к офицерам. Пусть поймают, раз порядки приехали наводить. Я бы его, ворога, сама на кусочки разодрала!
– Кузнец, говоришь?
Лицо старого Поклонова странно изменилось. Катерине, как и накануне, показалось, что оно внезапно обернулось ощеренной звериной мордой, и странно, в глазах этого зверя она заметила страх.
Тецерь, когда все эти события остались позади, когда она едва не на руках принесла дочку и уж день и ночь, ещё полдня бессонно сидит дома у постели стонущей в жару Груни, шёпотом посылая проклятия на голову её мучителей, всё видится ей недавнее пережитое: и оглобля в руках Федьки, и оскаленная морда его отца, и короткая, как удар, надпись дёгтем на воротах: «Гад, привёл солда…»
Груня уснула. Теперь можно и отойти от неё, приняться за дела, которые скопились за эти лихие двое суток. Но сделать этого Катерине не пришлось: нежданно-негаданно в дом пожаловала гостья – всё та же поклоновская стряпуха Ефимья. На плечах – шаль, под шалью спрятан узелок с гостинцами. Развязывает узелок, а сама болтает, болтает.
– Нашего-то хозяина с собой припросили офицера́. Посадили рядом в бричку и повезли, пра-слово, – сыплет скороговоркой Ефимья.
А Катерина, слушая, пытается понять, зачем та пришла, в чём тут дело.
А дело было просто: Ефимью замучила совесть. Она сбрякнула хозяевам про кузнеца, хотя сама вовсе не была уверена, что у ворот видела именно его, Арсентия. Вечером того же дня усадьба кузнеца загорелась. Ефимья, хорошо знавшая нрав своих хозяев, не усомнилась, чьих это рук дело, и горько корила себя за долгий язык, за напраслину. Как женщина набожная, она очень боялась расплаты за грех, который совершила, и всё думала, чем бы его искупить. Когда же предоставилась возможность утащить кое-какие крохи с хозяйской кухни и принести сюда, она решила, что этим добрым делом как раз грех с души и снимет. Теперь она угрызений совести больше не чувствовала и, вполне довольная собой, болтала без умолку.
– Пра-слово, повезли хозяина. Да не энти, которые здесь с солдатами лютовали. Энти-то ещё вечор уехали. А сегодня, гляжу, ещё какие-то едут. Два офицера, с кучером, на тройке да сворачивают прямо к нашему двору. Хозяин как увидал, так было весь побелел. Не то испугался, не то что. А как они въехали да стали его нахваливать, так он тут и растаять готов. Особенно один нахваливал. Из себя видный такой, высокий и усы эдак завитые на концах колечками. Сама-то наша грибков им нести велит и яичницу жарить, и того, и сего. Велела ещё курицу имать, а они даже за стол садиться не стали. Уехали, и его с собой. Ну, угощение-то осталось, я подхватила кое-чего. На-ка вот, прибери, тут сметанка в горшочке, окорока кусочек – может, она чего съест.
– Может, и съест… А то что-то ничего не хочет.
Катерина со вздохом взяла узелок. Не радовал её этот гостинец из проклятого дома.
Ефимья покачивала головой, сочувственно вздыхала:
– Вишь, как оно. Не зря говорится: «Ешь, пока рот свеж, а завянет, ни на что не глянет»…
Ефимьиных гостинцев Груня есть не стала. Но попозже всё-таки запросила еды, да такой, какой сроду в доме Терентьевых не водилось:
– Мам, мёду…
– Чего, чего? – переспросила, думая, что ослышалась, Катерина.
– Мё-оду. Хоть бы разочек попробовать какой… Все говорят: мёд, мёд…
– Дочушка! Схожу. У кого ни у кого выпрошу.
Чтоб не подосадовали на неё, что много просит, пошла мать за мёдом для дочки не с чашкой, не с миской. Ложку деревянную, ещё дедом под Воронежем резанную, взяла да так с ней и вышла на улицу. К кому пойти? К соседям – такая же голь перекатная, как сама Катерина… Из тех, кто побогаче, ближе всех живут Карепановы. У них ещё когда-то Груня батрачила. Но не пойдёт туда Катерина. Кому бог даёт богатства, тому чёрт – скупости. Удавятся, капли не дадут.
Постояла, подумала и пошла с ложкой в руках к аккуратному, с белыми занавесками дому коновала Байкова.
Она не ошиблась. Хозяйка байковского дома выслушала её с вниманием и участием, всплакнула над её горемычной судьбой. А младший сын Агафьи Фёдоровны, тот, как увидел Катерину, так и не отошёл. Пока она рассказывала, он то бледнел, то краснел до слёз в глазах, то вскакивал с лавки, будто его самого несправедливо позорили да били. Потом, не в силах больше слушать, крикнул:
– Врут они всё про воровство! Не за это они её…
– Знаешь, что ли? – спросила мать.
– Откуда знаю? Только не возьмёт Груня…
Костя вызвался быстренько, пока тётка Катерина у них посидит, сбегать отнести Груне кружечку мёду, которую налила мать…
– Груня, Грунь, слышишь, что ли? Это я, Костя. Мёду принёс…
Какие чёрные круги под глазами на белом-белом Грунином лице, какие синяки у висков, каким остреньким стал подбородок!..
– Слышишь, Грунь, ты мёду просила. На-кось, лизни маленько…
Груня с усилием подняла веки. Взгляд её не выразил удивления при виде Кости. Лизнула ложку с мёдом и закривилась:
– Щипучий он… не хочу.
Потом полежала с закрытыми глазами. Костя здесь, что-то важное надо ему сказать… Вспомнила.
– Ты не думай, я им ничего… Они ничего не выпытали…
«Дай ключи, Стёпка!»
Дорога петляет среди сжатых полей; то и дело кидается в сторону, обегает невидимое препятствие, то опять выравнивается, а по бокам всё одно и то же: поля, высокие былья на межах, снова поля. То щетинятся пожни, то чернеет поднятая под зябь земля, то слабой ещё зеленью заливает полосу озимь. Иногда к самой дороге выбегут два-три деревца, несколько кустиков. Колок не колок, а летом – всё тень. Сейчас тень не нужна, не жарко. Косте хорошо ехать одному на своём Танцоре, думать про разное.
Несколько дней он вместе с отцом и Андреем работал у себя на заимке. Со всеми делами управились, осталось допахать под зябь назначенный отцом край поля, но у них кончился хлеб. Завтра утром пораньше Костя должен вернуться на заимку с хлебом и варева прихватить, какое мать даст, а сегодня он свободен. Можно будет и с ребятами повидаться, и забежать проведать Груню. В последний раз, когда Костя шёл к Терентьевым, соседка, встретившаяся возле их домика, сказала: «Жива ещё…» Видно, думала старая, что Костя хоронить пришёл. А Груне-то как раз лучше стало, она даже улыбалась в тот день.
Солнце скатывалось на край неба, когда Костя подъехал к большому берёзовому колку. Дорога тут круто изгибается, обегает рощицу и уж потом, никуда не сворачивая, прямиком бежит в Поречное. Костя придержал коня.
Вот здесь, говорят, нашли убитым старого Поклонова вечером того дня, когда за ним заезжали «офицеры». И записку: «По приговору революционного суда…» Потом все ребята бегали смотреть пышные, с тучей наёмных монашек и плакальщиц, похороны. Костя не ходил, побыл у Груни. Он теперь каждую свободную минуту просиживал у неё.
…Значит, здесь и был суд. И казнь здесь. Костя задумался, глядя на берёзы, принявшие от заката тёплый цвет топлёного молока, на небо сквозь них, всё рябенькое, почёрканное мелкими штрихами верхушечных веток и редкими дрожащими крапинками не успевших облететь листочков.
Косте явственно представился тихий, тёплый полдень. Сюда со стороны Поречного подъезжает тройка, в бричке дядя Пётр с товарищем, оба в золотых погонах, «кучер» и напыженный от гордости Поклонов. Останавливаются на затенённом повороте, на краю лесочка, сходят с брички. Дядя Пётр читает приговор, и потом…
Внезапно ужас охватил Костю. Он не хотел представлять, что было дальше. Резко дёрнул поводом так, что уздечка рванула губы коню, толкнулся о слишком близко стоящую берёзку. Та качнулась и сыпанула на Костю семенами. Но пока они, лёгонькие, достигали земли, его на этом месте уже не было. Костя погнал коня, не смея оглянуться, как будто в роще всё ещё оставалось то пугающее, о чём даже думать было страшно.
По естественному, присущему всем здоровым натурам стремлению отдалить от себя тревожные мысли, Костя стал воображать, как было бы хорошо, если б не было на свете ни восстания богатеев, ни капитана Могильникова, ни чёртова письма-доноса Поклоновых. Полоскался бы сейчас над крышей сборни-сельсовета весёлый красный флаг, председатель Игнат Васильевич хозяйничал бы, чтоб всё по справедливости, дяденька Мирон Колесов похаживал бы по своему двору, а из кузни Арсентия-кузнеца доносился бы разговорчивый перегук молотов. Бегала б здоровая и невредимая Груня, а ему, Косте, не надо было бы показывать дяде Пётре в офицерских погонах дорогу к поклоновскому дому для того дела. Хорошо бы…
Костя тоскливо вздохнул. Но тут же рассердился на себя: пожалел бешеного волка! А он людей жалел? Колесова! Груню сам чуть не до смерти! Гад! За Груню их всех так же бы надо!
Ожесточённо сплюнул и сердито оглянулся на рощу, оставшуюся позади. Ничего пугающего в ней больше не виделось. Берёзы покачивали безлистыми макушками, тёмными на фоне рдеющего заката…
Потом они вместе со Стёпкой, которого Костя встретил на улице, шли к Костиному дому, ведя за собой Танцора. У Кости на языке так и вертелся вопрос, что нового случилось в селе, пока его дома не было. Но не спрашивал: боялся услышать страшное о Груне. Вдруг тогда, когда он был у неё в последний раз, ему только показалось, что ей лучше стало, вдруг…
Но, по-видимому, ничего худого не случилось, Стёпа бы сразу сказал. А то болтает о том о сём. Интересуется, как поживает Костин заяц. Когда Костя притащил зверька домой, отец научил, как сделать лубки ему на лапу. Стёпа помогал Косте эти лубки делать.
– Когда бы косой прижился, подержал бы ты его ещё немного, пока совсем слиняет, – вот бы шапка важная вышла, ага?
– О, шапка! – возмущается Костя, но спорить не хочется, и он миролюбиво добавляет: – Мал ещё, какая шапка.
Внезапно Стёпа резко останавливается. Он вспомнил о чём-то очень важном.
– Ты, Костя, завтра дома будешь или сразу уедешь?
– Так сказал же, завтра поутру выеду. Как пораньше.
– Кабы мне с тобой можно было. Я б лучше с тобой уехал. Завтра ж партизан казнить будут. Ещё смотреть заставят. Не хочу я.
– Каких партизан? Кто казнить?
– Так ты ничего не знаешь? От я дурной! Споймали ж таки троих. Гляди, не самых ли главных. А я-то – трень-брень про всякое, а про такое сразу не рассказал. Думал, про это уже все знают…
– Так я ж на заимке был.
– Ну, так слушай. Подмёл я сегодня утром в сборне. Всё честь честью, убрался, выхожу, чтоб, значит, домой идти. А тут солдаты, ведут кого-то, связанных. А народу на улице ни души, как перемёрли все. Боятся же солдат, научены. Ну, и я себе назад пятки да в сборню, на крыльцо. Не скумекал того, что и они, может, туда же прутся. Когда гляжу, из переулка выходит тётка Матрёна Поклонова. Из церкви, что ли, шла, в чёрном платке. Идёт себе, ничего, только зырк – узнала кого-то. «Живой, живой! – это она закричала да как кинется прямо к солдатам. – Как же вы, кричит, ваше благородие, мужа-то моего бросили, а сами живы остались?» Те маленько приостановились. Я даже бояться перестал – подошёл поближе послушать. А она уж со старшим у солдат, с унтером, разбирается. «Зачем, говорит, вы их связали, ведь это офицеры. Я, говорит, точно, свидетельствую, вот этот усатый лично у нас был, в доме Поклонова. Тут, говорит, какая-то ошибка. – А сама усатому: – Сейчас вас отпустят, и вы пожалуйте ко мне, расскажите, как чего было»…
Но унтер отпускать усатого не стал. Пришли к сборне, этих, связанных, сразу в холодную. Тётка Матрёна тогда на унтера. «Вы знаете, говорит, кто я такая! Поклоновых богатство по всей губернии знают, а может, и дальше!» Ну, унтер и давай ей рассказывать, а я здесь же стою, слышу. «Никакой, говорит, это не офицер, а самый что ни на есть партизан. А коли он у вас в доме был и мужа увёз, так на тот свет и привёз». Значит, партизаны на лесничество налетели. Какие-то бумаги на порубщиков-штрафников, что ли, забрали. А солдаты с унтером невдалеке проезжали, услышали шум. Завязался бой. Солдаты-то все при оружии, а партизаны – кто с чем. Ну, и вышло: кто из партизан убежал, кого намертво уложили, а этого усатого – он начальником у них был – ещё с двумя удалось живыми взять…
Ты бы видел, Коська, что тётка Матрёна выделывать начала. На унтера кидается. «Отоприте, кричит, я его сама задушу! Решай его сразу при мне, кричит, а то я самому большому начальнику пожалуюсь, что ты разбойникам мирволишь! Я, кричит, куда хошь дойду! У меня казны хватит!» Унтер, видать, маленько её забоялся. Тут уж народ собираться начал, а тётка Матрёна…
– Какая она тётка! Душегубица, не лучше своего мужа, – перебил Костя.
– Я тебе рассказываю, как было. Утихомирилась она на том, что партизан отсюда никуда гнать не будут, а послали в волость за офицером – не захочет ли, мол, он чего выпытать у пойманных, раз это вон какие птицы. А тогда уж либо дальше их погонят, либо прямо здесь казнят, чтоб всё видели. Наверняка, что здесь кончат.
Костя зашагал дальше молча, угрюмо глядя себе под ноги. Стёпа проводил его до самого двора и сразу потащил в сарай.
Только здесь, разглядывая пустую корзину с прогрызенной дырой и намелко истерзанные лубки, заметил тревогу на лице товарища. По-своему понимая причину, сказал ободряюще:
– Заяц – это ж такая скотина, она ж дома никак держаться не хочет! Стоит из-за него так расстраиваться… Слышь, Костя? Чего ты на меня смотришь, будто век не видал?
– Правда, давно не видал, вот гляжу, – отвечал Костя. – Я хочу спросить у тебя, Стёпа… Стёп, дай ключи от сборни.
– Клю-клю-ч-чи?! – Стёпка поперхнулся. – Ты в разуме?
Костя молча смотрел на него в упор, и Стёпа, будто глухому, повторил:
– Ты в разуме? Там же часовой…
– Ну и что – часовой! Были бы ключи.
– А-га-а… О! – Похоже, Стёпа даже обрадовался тому, что вспомнил. – О, так ключи ж унтер взял, а ты у меня спрашиваешь. Я ж тебе сразу сказал – у унтера они. Откуда ж у меня?
– У вас запасный дома был. Помнишь, мы однова открывали, когда твой батька куда-то с ключами уехал.
– И тем ключом ты бы что сделал? Часовой же с ружьём, дура! Игрушки тебе? Знаешь, что за это было бы? Какой нашёлся, за чужого дядю… – Стёпа даже отодвинулся от Кости, отсел подальше на метёном полу сарая.
Костя растерялся. С того момента, как он услышал про арестованных, у него была только одна мысль – как их освободить. КАК? То, что кому-то, например Стёпе, надо ещё ДОКАЗЫВАТЬ, что это НУЖНО, Косте и в голову не приходило.
– Думаешь, мне не жалко? – снова затянул Стёпа. – Я тебе сам говорил – куда бы нибудь деться, чтобы утром смотреть не заставили на казнь. Тогда, после дяди Мирона, три ночи спать не мог, аж кричал.
– Говоришь – «из-за чужого дяди». Но они же партизаны, они за бедных. «Мир хижинам, война дворцам!» – забыл, как сам же здоровался? Ленина же слова! – пытался Костя втолковать Стёпке такое простое и понятное, чего тот почему-то никак не понимал. – Эти партизаны – они же всё равно как тот комиссар, что на Украине бандюги повесили. Или если б ты узнал, что хороший человек попался пану Мишке в лапы, подумал бы, что надо как-то выручать? А ведь унтер с солдатами – он как пан Мишка!
– А я что, свят дух, что ли? Или ты свят дух – выручать? А когда хочешь про Украину, так про те дела говорят, что не лезли бы люди панское добро отбирать да делить, так и пан Мишка ничего бы никому не делал. Ему небось тоже обидно…
– Кому, пану Мишке?
– А этим кто велел Поклонова убивать?
– Через него каратели в село приходили. Он позвал.
– Ключа запасного давно нет, а хоша бы и тут был, – Стёпка показал на раскрытую ладонь, – и то бы не дал. Кабы ж там часового не было. А так… Они, солдаты, такую выручку покажут… Ты думаешь, мне не жалко этих дядек? Мне всех жалко. Я ещё с Украины перепужанный. А сегодня аж молился, чтоб их здесь не казнили, увезли куда, хоть в волость. Ох, и страшно, Коська!
Это был всё тот же Стёпка, что и раньше. Так же, как и раньше, в минуты волнения лицо его побледнело и сжалось в кулачок, и на нём, как крапинки на сорочьем лице, густо обозначились такие знакомые конопушки. Глаза обострённо и быстро перебегали с предмета на предмет. Глаза Стёпы, о которых Костя не раз, смеясь, говорил, что они бегают, как всполошённые мышата… И всё-таки перед Костей сидел совсем чужой парень. Лишь обличье Стёпкино. Теперь Костя думал только об одном: как бы не надавать бывшему другу горячих и поскорее его спровадить.
– Эх-ха, что-то спа-ать захотелось, – старательно зевая, сказал Костя. – Да ну их всех. Они – мужики, сами об себе не думали, а мы что – пацаны. Сейчас завалюсь спать, а завтра чем свет на заимку, и пропади они – и солдаты и партизаны.
Стёпка ушёл.
Костя с ненавистью смотрел ему вслед. «Хоть бы увезли», говорит. Хоть бы увезли и там где-то измывались над людьми, лишь бы он, перепужанный Стёпка, не видал. У-у, жаба!
Но время идёт, надо что-то делать. Срочно сообщить в отряд? А что, если партизан ночью увезут? Или, может, дяди Петра уже живого нет?.. Как же ехать в отряд, ничего не узнавши?
– Сынок, ты далеко? Горшок с кашей давно из печи вынутый стынет.
– Я погуляю маленько, мама.
Пошёл, гармонь через плечо. Надеялся – с нею скорее пристанет кто-нибудь на улице, остановиться можно, покалякать, послушать…
На улице народу оказалось мало. Костя поймал удивлённый взгляд встретившейся женщины, брошенный на его гармонь, – не ко времени музыка. Впереди мелькнула знакомая фигура: Гараська Самарцев переходил улицу. Костя прибавил шагу, чтобы догнать, но заколебался и остановился в нерешительности: а ну как и Гараська заговорит так же, как Стёпка? Холодным, недобрым взглядом проводив товарища, Костя пошёл дальше, напрямик к сборне.
Сколько раз позже, во времена более спокойные и счастливые, люди, гораздо более взрослые, чем Костя, также в трудные минуты своей жизни недобро и холодно отталкивали самых близких, тех, кто мог быть верным до самой смерти. Как осудить Костю, которому первая измена заслонила глаза?
В близком соседстве от сборни – дом целовальника. Широкое, зашарканное крыльцо выходит прямо на улицу. Костя уже прошёл было мимо, как его окликнули. Обернулся – Ваньша! Бережно, боясь поскользнуться на ступеньках крыльца, он тащил полное ведро квашеной капусты.
– Костя! Эть ты, паря! Я тебя сколь не видал!
Ваньша широко улыбался, маленькие его глазки светились, он смешно тряс в воздухе ведром, не зная, то ли поставить его на землю, чтобы поздороваться с Костей, то ли нести дальше. Рассол сплеснулся Ваньше на штаны, остро пахнуло крепким духом свежепроквашенной капусты.
– Здорово! Куда это ты тащишь?
– Да солдаты стали у Сысоевых. Капусты, вишь, им надо, а хозяева свою ещё не рубили.
– Какие солдаты? – простодушно удивился Костя. – Я и не знал, что в селе у нас опять солдаты…
Ваньша, на этот раз прочно поставив ведро у ног, обстоятельно повторил то, что уже рассказал Степан. Он утром в окно увидел, как встретилась с конвоем Матрёна Поклонова, и выскочил послушать. К тому, что уже Костя знал, Ваньша всё-таки добавил кое-что: днём унтер с двумя солдатами ещё раз приходил в сборню. И с ними был Федька Поклонов.
– Ох и били они тех партизанов, ох и били! Федька ка-ак развернётся, ка-ак вдарит! Ну и здоров паря, что те бык Ерёмка! Уж его унтер еле оттащил. «А то, говорит, прикончишь, а ещё офицер не приехал. До утра, говорит, обожди». Теперь-то уж и офицер прискакал. Конь под ним, знашь-ка, огненный – весь как есть рыжий, грива светлая, ну те, вся в косы заплетённая. У них стал офицер, у Поклоновых же.
Ваньшины глазки блестели одинаковым восторгом, когда он расписывал, как Федька мордовал дядю Петра, и когда объяснял, как заплетена грива у офицерского коня. Костя слушал с глухой тоской, с трудом удерживаясь от того, Чтобы не показать узкоголовому Ваньше свою собственную силу. Как можно равнодушнее протянул:
– Надо же, сколько делов! А я ничего не слышал. Дай себе, думаю, похожу, давно ребят не видал. Взял вот гармошку…
– Слышь, Костя, обожди ты меня маленько. Я капусту снесу, а то каб не рассерчали, мигом вернусь, потом покажи ты мне играть. Вон ведь ещё когда сулил поучить, когда ещё я чинил её.
– Недосуг, Ваньша.
– Сам гулять, а сам – недосуг.
– Да я ненадолго вышел-то. Ну да ладно. Неси давай капусту, пошли.
Дом Сысоевых – первый от сборни. Вот рядом сборненское крыльцо, на нём часовой стоит, на винтовку, как на палку, опирается. Пока Ваньша со своим ведром скрывается в сысоевском доме, Костя ждёт во дворе. Здесь около десятка лошадей на привязи. Пожилой солдат вместе со стариком Сысоевым носят им из амбара овёс. Конюшня не закрыта – там тоже видны кони, – у Сысоевых не столько. Костя напряжённо соображает: «Если смотаться к Игнату Васильевичу да к утру вернуться с подмогой – сколько этой подмоги надо? Целое войско. Солдат вон сколько. Да ещё с офицером у Поклоновых небось стоят. Не отбить будет дядю Петра. Да ещё, пожалуй, опоздаешь. Кто знает, когда ЭТО начнётся… Могут пропасть. Пропасть могут. Пропасть».
Из дома выходит Ваньша, и за ним в распахнутую дверь вырывается пар, клубы табачного дыма, гомон многих мужских голосов.
– Давай здесь сядем, на лавочке, – предлагает Костя, выйдя за сысоевские ворота, – а то дома тебе заделье найдут, поиграть не дадут. Во, гляди. Мехи растянешь, что слышишь? «Ры-ы-ы». А ты теперь прижми пальцами вот эти пуговки, клавишами называются, видишь?
Ваньшины пальцы послушно и ловко ложатся на нужные клавиши.
– Теперь слышишь разницу?
– Ты мне только укажи, котору когда толкать, я не забуду, – говорит он. – Руки, они, знашь-ка, сами запомнят. – И, застенчиво улыбаясь, Ваньша оглаживает гармонь.
А темнота вокруг сгущается. Часовой уже смутно виден на крыльце. «Пропасть могут. Пропасть… Не выйти. Солдаты рядом…»
Снова и снова Костя вглядывается в тёмный сборненский дом. Сколько раз бывал здесь, ночевать оставался со Стёпкой.
А то завозятся, бывало, начнут играючи запирать друг друга в холодную… Там когда-то ещё окно было, но его уже давно заложили. Окошко небольшое есть сзади дома, с северной стороны. Если потихоньку это окошко высадить, влезть – так опять в большую половину сборни попадёшь. Из неё надо сначала выйти в сени, через них – в холодную. Так на обеих-то дверях со стороны сеней замки повешены. Опять ничего не выходит.
– Так, так, играй, Ваньша. Ты пошибче, главное. Привыкнешь, тогда сам будешь подбирать, на каких ладах играть весёлую, на каких – печальную. Играй. – Перед глазами у Кости снова знакомая-презнакомая северная стена сборни, с маленьким окошком, пустырь за ней, заросший летом лопухами и осотом. Под стеной – бревно с отопревшей корой, где сидели со Степаном последний раз, перед тем как на Украину ушли.