Текст книги "Крестьянский сын"
Автор книги: Раиса Григорьева
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 17 страниц)
Домашняя жареная
В школе холодновато и припахивает угарцем. Старуха Балабанова перестаралась: чтоб дров поменьше – тепла побольше, заложила вьюшки раньше времени. Сама чуть не угорела. Пришлось лезть – открывать. Вот тепло-то ветром и выдуло. Лишь чуть теплятся кирпичные стены высокой голландки.
Но всё равно хорошо в школе. Особенно если долго не ходил сюда. После своей ледяной купели, когда доставал конёк из-подо льда, Костя много дней провалялся на печи. Учительница приставляла ухо то к его груди, то к спине, определила, что скорее всего у него сделалось воспаление в лёгких. Косте было всё время жарко, а то на горячей печи вдруг бил озноб, и тогда его покрывали всеми шубами, какие были в доме. Вечерами жёлтый круг на потолке, над ламповым стеклом, казался ему то раскалённым солнцем, от которого и шли эти горячие, лишающие сил лучи, то блином, который прыгнул со сковороды прямо на потолок, чтобы оттуда дразнить Костю за то, что ему совсем не хотелось есть.
Мать не отходила от него. Поила какими-то травными отварами, вместе с Анной Васильевной ставила банки – смешные такие стеклянные чашечки, похожие на лампадки. Они больно присасывались к спине.
Анна Васильевна частенько взбиралась на печку – то почитать Косте, то порассказать чего-нибудь. И за дни болезни он душой привязался к своей учительнице.
Так на печи провёл Костя и невесёлые для него рождественские каникулы. Зато когда поправился и стал выходить на улицу, всё, что попадалось ему на глаза, вызывало радость. По-особому пах снежок, даже вороны кричали весело.
Вот и школа тоже – до чего ж ему нравится здесь! И эти минуты перед началом уроков. Толпятся ребята. Рассаживаются.
– У тебя по словесности приготовлено?
– Ага! А у тебя по арифметике сколько получилось?
– А у тебя?
Костя посматривал на Федьку Поклонова. Уж очень тихонький он сегодня… Обычно голос его громче всех слышен. Над ребятами посмеивается или с Лизой Масленниковой шутить начнёт. Лиза хи-хи да ха-ха, закатывает свои глаза в рыжеватых ресничках. А сегодня Федя даже девочек обходит осторожно. Что-то, видать, стряслось… Ну и ладно.
Вчера Лизин отец, батюшка Евстигней, был у Поклоновых, при нём всё и вышло. Вернулся Федя с улицы, а отец его за шиворот – да в горницу. И плетённый из ремней поясок-трёххвостку с гвоздя снимает. Федя вырываться – куда там. У Акинфия Петровича Поклонова крепкая рука. Держит сына да ещё батюшке рассказывает:
– Вот, отец мой, какая благодарность. Учишь его, наставляешь, пестуешь, а он усердием благодарит. Пришёл, слышь, сегодня к Ваське-приказчику в грядовскую лавку, а тот его возьми да спроси: «У нас, мол, в ларе пуд овса оставался. После этого сорок фунтов выгребли, а тут ещё два покупателя пришли. По скольку, мол, им придётся отпустить?» А он, мой соколик, только глазами моргает. Насмеялась голь над Поклоновыми. Опозорил наследник, голову снёс!
С этими словами отец поволок Фёдора в боковую комнату и трёххвосткой исхлестал до кровавых полос, а потом пошёл в за ́лу (у Поклоновых горницу называли за ́лой) чай пить со священником.
Крепко запомнятся Феде сорок фунтов в пуде. Да ещё поп небось дома рассказал. Лизка, гляди, дразниться станет… А теперь опять эти аршины. Решал, решал Федя задачку да так и не взял в толк, сколько аршин какого сукна осталось у купца. Чёрт его знает! Списать бы. Но у кого? Гараська Самарцев? Он занят новой битой из бараньей кости. Вон, показывает ребятам. Николка Тимков сам не решил. У Костьки Байкова Федя не раз списывал решения задачек, но теперь, после того, что было на речке, Костя ни за что не даст!
От беспокойства у Фёдора урчит в животе. Он достаёт из мешочка полкруга домашней жареной колбасы и задумчиво жуёт. Острый, дразнящий запах чеснока и жареного сала расходится вокруг. На него неотвратимо, как магнитная стрелка на север, поворачивается Стёпа.
Эх, колбаса! В рождество удалось попробовать такой. Выколядовал. А теперь когда ещё придётся… И Стёпа, не отрываясь глазами, носом, кажется, всеми своими веснушками смотрит на жующий Федькин рот.
Федя замечает пристальное внимание и оживляется. Он протягивает руку к парнишке – в ней ещё порядочный кусок колбасы, смачно надкусанный с одной стороны.
– Хочешь колбаски, Гаврилёнок?
Стёпа молчит.
– Не надо, что ли?
Стёпа медлит. Кто его знает, этого Поклонова. Может, дразнится, а может, и нет. Вон какой толстый. Наелся небось, больше не хочет. Вот и отдаёт… Худая Стёпина рука робко протягивается вперёд.
Но в тот же момент колбаса исчезает за Федькиной спиной.
Дразнит. У-у, боров! Стёпа с обидой отворачивается.
А Федя не дразнит. Не дав Стёпке отойти, снова тычет в нос колбасой и ставит деловое условие:
– Дай списать задачку – дам колбаски.
Вот оно что! Простое и обычное в школе дело – дать переписать домашнюю работу – на этот раз затрудняет Стёпу. Он зол на Федю после того случая на речке… Как же быть? А колбаса, ну и духовито же пахнет домашняя жареная колбаса!
Стёпа глубоко вздыхает и, оглядевшись, не видит ли Костя, протягивает Феде листок с задачей. Получив колбасу, он сжимает её всей ладонью, отворачивается к стене, торопливо большими кусками откусывает и глотает, почти не прожевав.
А Костя тем временем разговаривает с ребятами у окошка.
Он видит, как в валенках и меховой безрукавке выходит на крыльцо старик Балабанов. Сейчас поднимет высоко руку с колокольчиком и будет звонить.
Костя подходит к товарищу.
– Пошли, Степур, на место. Звонок сейчас.
Тот не отвечает. Быстро, давясь, доедает, и… кусок непрожёванной колбасы застревает у него в горле. Ни продохнуть, ни слова сказать. Глаза остановились, щёки надулись. Только беспомощно машет руками.
– Ты что? – удивлённо восклицает Костя. – Что ты?!
Стёпа мычит и показывает: поколоти, мол, меня по спине…
Его лицо, и так-то не очень чисто умытое, теперь выпачкано салом и покрыто лоснящимися пятнами, к верхней губе прилипла шкурка от колбасы. Жирный колбасный запах, идущий от Стёпы, и Федя Поклонов, торопливо списывающий домашнее задание со Стёпкиных листков, наконец соединяются в сознании Кости.
– Продал задачку? То-то колбаса впрок не пошла.
Стукнуть бы хорошенько этого Федьку! Но – звенит звонок… Сейчас учительница придёт. Вон уже все рассаживаются. Николка Тимков толкает Поклонова:
– Чего сел не на своё место? Убирайся к себе под печку!
Только что Федя был как бы ниже ростом. Хоть задачку выпрашивал не задаром, за колбасу, серые с поволокой глаза смотрели на Стёпку заискивающе. Толстые губы жалостливо размякли. Сейчас лицо у него снова красивое и уверенное. Губы беспечно улыбаются и блестят, будто смазанные маслом. Он так прочно сидит, широко расставив локти, что Николка боится задираться и осторожно усаживается рядом, с краешка.
Костя видит – около печки, на Федькиной скамье, бугрится полный мешочек с едой. Костя бросается туда, выхватывает из мешочка ещё кусок колбасы, булку, пирожок. Куда бы спрятать? Пусть поищет, толстый, пусть помечется. Знать будет, как покупать задачки.
На стене висит царский портрет. Туда, за портрет, торопливо суёт Костя Федькину снедь и, на ходу обтирая руки о штаны, успевает вернуться к себе как раз тогда, когда входит учительница. Поспешно прыгает на своё место и Фёдор. Урок начинается. В этот момент на пороге робко останавливается опоздавшая Груня Терентьева. Её большая, покрасневшая на холоде рука придерживает дверь, чтоб не скрипела.
– Проходи, – разрешает ей Анна Васильевна.
Груня садится на ближайшую к двери скамейку, а внимательный взгляд учительницы отмечает и разноцветные заплаты на её кофте, и тоскующие глаза, ставшие, кажется, больше с тех пор, как семья получила известие о смерти отца.
Груня вздрагивает, не может согреться в прохладном классе. Учительница откладывает книгу и громко говорит:
– Поклонов Фёдор, подойди. Посидишь возле меня и почитаешь, а ты, Терентьева, садись на его место, к печке, грейся и слушай.
Очень горд Поклонов Фёдор. Знамо, не какую-нибудь шантрапу вызывает учительница читать для всего класса. Пусть не возносятся, что задачки хорошо решают.
Читает он скверно и нудно. Временами учительница прерывает его, показывает, как надо было бы прочесть, и снова по классу раздаётся прерывистое, возвышающееся на самых неожиданных местах гудение Фёдора.
Костя не слушает чтение. Он то и дело оборачивается в угол, где сидит Груня. Это они, Костя со Стёпой, принесли позавчера в домик Терентьевых страшное известие.
Отец Стёпки, сторож сельской сборни и письмоносец, велел сыну отнести письмо на Верхний край, солдатке Катерине. И Костя побежал вместе с другом, чтоб тому веселей было.
Верхним краем в Поречном называлась улочка, где жили люди «пришлые», переселенцы. Сюда, в Поречное, как в другие сёла на вольных землях Алтая, переселялись они из деревень России, Белоруссии и даже хлебородной Украины. Бежали от бедности. Многие из них годами скитались по чужим домам, батрача за кусок хлеба и крышу над головой. При первой же возможности спешили возвести собственное жильё. Обычно – глинобитные хатки об одно оконце. Глиняные стены получались толстые и тёплые, только вскоре оседали, теряли форму. Хатки на этой улице все как бы присели на корточки и жмурили свои тусклые оконца под низко надвинутыми растрёпанными соломенными крышами. Такой была и хата солдатки Катерины Терентьевой.
Когда ребята явились с письмом, Катерина и Груня, повязанные обе крест-накрест старыми платками, сидели на дожелта выскобленной лавке и вязали спицами. Клубки пряденого пуха лежали на чистом земляном полу. На печке послышалось шевеление, потом черноволосенькая детская головка показалась из-за трубы. Пара любопытных глаз уставилась на Костю и Стёпу.
Стёпа протянул сидящей на лавке женщине письмо – замусоленный и потёртый по краям треугольник.
– Будто не отцова рука-то… – Катерина неуверенно повертела конверт, с тревогой глядя на дочь. Сама она читать не умела, а на Грунину учёность, видно, не очень надеялась или инстинктивно боялась давать девочке это письмо, принёсшее бог знает какие вести. – Почитай, ну-ка, ежели сможешь, – передала она его обратно Стёпке.
– Не, – помотал тот головой. – От Костя шибко читает.
Костя развернул солдатское письмо.
– «Здравствуйте, уважающая землячка моя Катерина и малые дочушки, не знаю, как звать. А пишет вам с низким поклоном к вам незнакомый вам человек, а может, вы меня помните. Ещё – как вы жили в Дуганове селе под городом Воронежем и как собрались, значит, в переселение, то продавали тёлку, ещё с белым платом во лбу. А я купил её. Горбылкины мы, из Никитского, бывшие барские…»
Костя читал, а Катерина не сводила с него напряжённого взгляда. Встревоженная память рисовала полузабытые картины жизни на родине.
– «Ещё, Катерина, – читал он дальше, – как я сувстретил твоего мужика Терентьева Ивана в окопе под Тернополем, то сильно обрадовался и сразу узнал его, о чём вам сообщаю…» Губы Катерины шевельнулись, будто хотели улыбнуться и снова сосредоточенно сомкнулись.
– «…А также он мне рассказал, где теперича его семейство проживает, и велел отписать, ежели случись какая судьбина. Дорогая землячка Катя, я его наказ выполняю и кланяюсь земно и прошу вас сильно не убивайся, а моли бога за упокой его души, как он есть убитый немецким снарядом насмерть, а я сам видел».
Костя прочёл эти строки, остановился, глотнул слюну. Никто не вскрикнул, не перебил его. И он стал читать дальше:
– «А ещё кланяюсь вашим малым детушкам, не знаю, как зовут. А ещё…»
Дальше Костя не мог продолжать. Молча, испуганными глазами смотрел на Катерину. Вязание, тихо звякнув спицами, упало с её колен. Она сидела не шевелясь, безучастно глядя в одну точку. Потом, вцепившись побелевшими пальцами в волосы на висках, закачалась из стороны в сторону, издавая не то стон, не то крик: «О-о-о, а-а-а!» Вдруг будто проснулась, посмотрела пристально на дочь, на маленькую, что свесилась с печи, на Костю со Стёпкой, тряхнула головой и закричала каким-то неестественно надрывным голосом:
– Ох-ы, ты мой Ваня-а-а!.. Да ты мой любезный друг!..
Девочка на печи залилась плачем и полезла вниз. Босая, в рубашке, не переставая реветь, затеребила материнский подол.
– Да куда я головушку приклоню, горемычная, да кто утрёт слёзы детушкам родимым!.. – причитала мать.
– Мама, мамынька, – тихо звала её Груня и гладила Катерину по плечам, по растрёпанным седеющим волосам.
Стёпа и Костя тихонько попятились к двери, вышли через сени на улицу. Свежий ветер махнул им в лицо снежинками. Сзади, из оконцев терентьевского домика, нёсся крик, полный отчаяния…
Косте и сейчас ещё слышится этот крик. Потому и не замечает он, как бубнит себе под нос Фёдор. А между тем урок подошёл к концу. Звенит звонок.
– А и надоело, однако: читай да читай, цельный урок читал. Сроду так долго не читывал, употел даже весь, – говорит Федя на перемене ребятам. Говорит снисходительно, с полным пониманием того, что так утомиться от чтения не каждому дано, а только избранным, например ему.
Усталый, благодушный, идёт он к своему месту у печки, откуда только что поспешно убралась Груня.
Костя издали наблюдает за ним.
Распаренное лицо Феди выглядит добродушным, повлажневшие серые глаза с небрежной ласковостью смотрят на всех. И вдруг, в момент, Федя резко меняется. Он увидел на своей скамейке совсем пустой и смятый, как простая тряпочка, мешочек для еды. Недоумение промелькнуло в глазах, детская обида сморщила полные губы. А после – гнев. Его, Фёдора Поклонова, посмели обобрать!
– Кто! – заорал он. – Кто взял?
Никто не отвечал ему.
– Это ты, рвань подзаборная, нищенка, воровка! Положь, что взяла!
Он угрожающе наступает на Груню, а она только головой мотает, не в силах разжать побелевшие губы.
– Эй, Поклон, не трожь её, не брала она ничего, – раздаётся с другого конца класса голос Кости.
– А ты откель знаешь, что не брала? Ты кто же ей будешь? – бросает ему Фёдор и снова поворачивается к Груне: – Положь, подлюга, назад! Положь, а то я сам достану, плохо тебе будет! – Короткопалая рука протянулась к девочке, сгребла на груди у самого горла её кофту.
Но в этот момент подскочил Костя Байков, оттеснил Груню и встал перед Поклоновым.
– А ты-то чего лезешь? – каким-то тонким, с сипотой голосом спрашивает побагровевший Фёдор. – Ты чего шеперишься?!
– Я говорю, отстань от неё! – упрямо повторяет одно и то же Костя.
– А ну, пойдём выйдем! – угрожающе выдохнул Фёдор.
– Пошли! – Костя первым побежал вниз, часто-часто перещёлкивая по ступенькам.
За Костей и Поклоновым убежали все мальчишки. Девочки тут же повернулись к Груне. Они рассматривали её – кто с презрением, кто с любопытством, кто с сочувствием.
Первой начала атаку Лизка Масленникова.
– Воровка! – крикнула она. И тут же убеждённо стала доказывать девочкам, что Груня воровка издавна: – Надысь, перед рождеством, наша мама позвала их с Катериной, матерью её, у нас в доме помыть. Стены поскоблить да что. И говорит мне мама-то наша: «Смотри за ними, Лизанька, не взяли бы чего». А я – «вот ещё», говорю. И не смотрела. А они и тогда, может, чего взяли, да мы не хватились. У нас ведь много всего.
И снова, совсем уничтожая Груню, бросила ей в лицо:
– Воровка!
Груня стояла в оцепенении. Мать учила её: виновата не виновата будешь, только кланяйся людям, проси прощения.
А теперь, когда не стало отца, защиты и вовсе ждать неоткуда… Тем более поразило Груню вмешательство Кости Байкова, его неожиданное заступничество. Поразило не меньше, чем дикое, нелепое обвинение. И она стояла ошеломлённая, молча смотрела на всех. Лишь когда Лиза подошла к ней вплотную, намереваясь обыскать, Груня подняла свою большую, в цыпках руку и оттолкнула её.
А во дворе шёл бой по всем правилам кулачного единоборства. Никто из ребят не вмешивался. Не было и азартных, подбадривающих выкриков. Только окружили кольцом и глядели серьёзно и даже угрюмо.
Рослый Фёдор, красный, со взмокшим чубом, вкладывал в кулачные удары всю силу своего большого тела. Костя цепко следил за движениями Фёдора, увёртывался от тяжёлых ударов и сам наносил свои, частые и прикладистые. Отлетал снег, взрытый ногами, коленками. Два схватившиеся во враждебном объятии тела рывками перекидывались с места на место. Ребята молча переступали за ними.
Никто не заметил, как за спинами мальчишек появился чужой, никому не знакомый человек в солдатской шинели и с котомкой за плечами.
– Ого, да тут не на жизнь, а на смерть борьба! – сказал он вслух.
Никто не обернулся. Солдат постоял немного, потом, видя, что драка разгорается всё азартней и драчуны, не ровен час, могут покалечить друг друга, протиснулся в середину, гаркнул раскатистым басом:
– Ат-ставить р-руко-пашную-у! Смир-на-а!
Ребята опешили от неожиданности. Что за дядька солдат, откуда?
А он сильными своими руками уже растаскивал крепко вцепившихся друг в друга Костю и Фёдора.
– Атставить, говорю! На-а прежние позиции!
Костя, ещё весь в азарте схватки, лягнул солдата и всё пытался достать до Фёдора, которого на вытянутой руке держал по другую сторону от себя солдат.
– Вы кто? Вам чо надо? – зло выдохнул Фёдор и сплюнул через разбитую губу.
– Я-то бывший рядовой Игнатий Гомозов, а ты кто? А ну встань смирно. Смир-ирна! Можешь? Нет? Руки по швам так грудь вперёд. Бочкой, – и засмеялся добродушно.
И Фёдор улыбнулся, морщась от боли.
И Косте расхотелось драться: очень смешно напыживался Фёдор перед незнакомым бывшим рядовым.
Раздался звон колокольчика. Кончилась перемена. Старик Балабанов сзывал учеников на следующий урок.
Песни
Холодным февральским вечером Костя направляется к хате регента церковного хора. Через плечо, на широком ремне – гармонь брата. Она то и дело сползает набок, Костя лихо вскидывает, поправляет её и вышагивает дальше.
Из тьмы переулка выныривает невысокая фигурка. Это Груня.
– Ой, Костя! А я вас не признала. Здравствуйте вам, – рывком, неловко кланяется и быстро убегает вперёд.
«Ну и чудна́ девка, ну и чудна́! – Костя смотрит ей вслед. – Как это она?» Костя низко кланяется в темноту, по-старушечьи жалостно кривит губы и пискливым голосом передразнивает Груню: «Здра-аст-те ва-ам…»
Костю на «вы» ещё никто не называл. Только Груня с тех пор, как Костя заступился за неё в школе, вот так его величает. Это смешно и удивительно. Раздумывая над тем, почему девчонки бывают такими глупыми, Костя незаметно для себя доходит до дома регента.
В селе Поречном издавна любили песни. Особенно песенными бывали сенокосы, когда всё село, стар и мал, выезжало в луга. Тогда, казалось, сам воздух звенел раздольными голосами, пела сама степь, пробрызганная весёлыми бело-зелёными крапинками берёзовых колков.
В осенние и зимние вечера, когда девушки и женщины собирались на посиделки, по селу из конца его в конец перелетали частые озорные припевки или медленно плыли долгие, полные бездонной тоски песни.
Чаще всего петь собирались у Карпа Семёновича Корченко. Он хорошо играл на скрипке, знал множество мелодий, даже ноты умел читать. Всему этому его обучил дед, украинский скрипач, бежавший на Алтай от крепостной неволи. По праздникам в Поречное приезжали люди из дальних сёл послушать церковный хор, которым дирижировал Корченко.
На спевки, которые Корченко проводил обычно дома, собиралось множество народу. Все знали: закончатся церковные песнопения – и скрипка хозяина начнёт играть совсем другие мелодии, весёлые и озорные. А то скрипку сменит гармошка, и по глиняному полу хаты пойдут частить подборы девичьи ботинок и топотать сапоги парней. Теперь вечера у Корченки и похожи и не похожи были на прежние. Ушли на фронт лучшие гармонисты и плясуны… Но всё-таки люди тянутся сюда.
Хорошо у Корченков в хате! Потемневшие от времени доски образов в переднем углу украшены отбелёнными вышитыми рушниками. Это ещё бабка Карпа Семёновича, чтобы уважить мужа, бегала к знакомым украинкам, перенимала узоры, мелким крестиком вышивала на тех рушниках чёрно-красных горластых петухов и чёрно-красные огненные розы. И печь, до голубизны выбеленная, в пол-хаты широкая печь, вся расписана красными, синими, жёлтыми диковинными цветами, не то подсолнухами, не то колёсиками на прямых ножках. Такие цветы не растут ни в садах, ни в поле. Издревле расцветали они лишь на стенах да на печах украинских хат, под искусными руками девчат и молодиц. И этому научилась когда-то россиянка, жена украинца-скрипача, научила невесток и внучек. Хоть давно на свете нет старой, а хата её смотрит в лицо своих гостей приветливыми глазами этих нехитрых цветов.
Костя сидит в углу, тихонько протирает повлажневшие в тепле бока гармошки, смотрит и слушает. Карп Семёнович в чистой рубахе, перехваченной нарядной опояской, стоит перед хористами, склонив голову набок, как бы прислушиваясь к чему-то внутри себя. Пушистые пшеничные усы придают лицу важное спокойствие. Незаметное движение руки, и едва слышное, будто из далёкого далека, гудение начинает наполнять хату. Возникают слова, странно беспомощные, полные страха и мольбы.
Косте кажется, если бы эти лохматые, заросшие нечёсаными бородами мужики гаркнули во всю мочь, голоса прогремели бы громом, стены хаты не выдержали бы. Со смутным чувством глядит Костя на Карпа Семёновича, умеющего одним взмахом руки усмирять гром.
Но вот лицо регента сморщилось, один ус вздёрнулся куда-то к уху, рука взмахом обрывает псалом.
– Мокей! – обращается он к плотнику Мокею Головне. – Мокей! Обратно мяучишь, как кот! Для чего ж тебе ухи даны, а? Это ж, боже мой, что такое!
Регент сердится, усы его двигаются на лице так, будто живут сами по себе. Костя с трудом сдерживает смех и уж больше не вслушивается в псалмы.
Спевка кончилась. Тётка Марья воткнула в дыру, просверлю в лавке, свою куделю и принялась прясть. Другие стали кто чинить бельё, кто вязать. Груня, так же незаметно и тихо как умела сидеть в школе, присела у печи с вязаньем. Мужики тоже занялись делом. Один чинит валенок, другой сшивает ремни для конской сбруи. Каждый углубился в свою работу.
Нарушил тишину сам Карп Семёнович.
– А ну, теперь мирскую, – сказал он. – Ну-кось ты, Грунюшка, спой чего ни то.
Груня не заставила себя просить дважды. Положила вязанье на колени. Глубоко вздохнув, обвела всех сидящих взглядом своих ясно-коричневых глаз и словно задумалась на минуту. Затем, уж ни на кого не глядя, запела.
Все смотрели на Груню, на её отрешённое лицо с задумчивыми карими глазами и высоким лбом, полуприкрытым расчёсанными на косой пробор жёлто-русыми волосами, на её спокойно лежащие на коленях руки, тонкие, с крупными, не по возрасту кистями. Смотрели и затаив дыхание слушали её пение.
Смотрел и Костя из своего угла. И ему казалось, будто в эту хату, такую душную от присутствия многих людей, что керосиновая лампа стала помигивать, ворвалась струя свежего ветра и дышать стало легче, вольготнее. Странное, никогда раньше не испытанное состояние охватило его. В груди его будто раскрылись какие-то раньше запертые створки и распахивались всё шире навстречу песне. Волны сладостной теплоты набегали и набегали изнутри и всё не могли заполнить просторную гулкую пустоту, в которой билось сердце.
Только бы не кончилась песня! Только бы пелась и пелась!
Но вот слова перестали вызванивать. Последнее протяжное «и-и-и» потянулось тонкой нитью и совсем истаяло.
Мгновение все сидели не шевелясь. Потом задвигались, руки потянулись к прерванной работе.
– Ну и мастерица! Надо же эдак-то!.. Ровно соловей! – Каждый хотел от себя прибавить похвалы.
– Спасибо тебе, дочка, – сказал Карп Семёнович. – Может, ещё какую споёшь?
– Вам спасибо на добром слове. А я побегу, а то поздно, мама заругает.
Косте хотелось кинуться следом, но он застыдился и остался на месте. Поглядел исподлобья – не догадывается ли кто, что с ним творится. Нет, все заняты своей работой.
Костя растягивает мехи и просто так, без мелодии, перебирает лады, а его старинная, саратовская, с перебором и колокольчиком гармошка тревожно и весело ах-хает, захлёбывается.
– Хороша девчонка растёт! – заметил кто-то. – Матери утешение.
– Эту матерю уж теперь, гляди, ничто не утешит. Без кормильца-то оставшись.
– Известно, вдова – как куст при дороге. Кто ни мимо, всё дёрнуть норовит.
– А сколько их, кормильцев, там гинет, мужики, это же вздумать страшно! – отозвался пришлый солдат Игнатий Гомозов.
Он недавно поселился в этой хате. Корченко приходился ему дальним родичем. К нему добирался Гомозов из самого Барнаула пешком. Пореченцы приветливо встретили бывалого солдата и теперь охотно слушали его рассказ.
– Сколько в окопах зазря пропадают! – продолжал он. – Сколь крови на чужую землю льют! Вот я вам расскажу, как мы однова в атаку ходили… Нет, постой, дай-кось гармошку, паря, я песню спою.
Тяжёлая Костина гармошка показалась маленькой и лёгкой в руках Игната, когда он вышел с нею на середину хаты, под матицу. Все увидели, какой он высокий, костистый и широкоплечий, какие странные у него глаза: широко расставленные на плосковатом лице, под изломанными крыльями бровей. Одно крыло поднято кверху, другое приопущено, и кажется, что круглые жёлтые глаза под бровями тоже один выше, другой ниже и смотрят с пронзительной усмешкой.
Ой, как было дело под Карпатами,
Под Карпатами крутогорыми…
Это была даже не песня, а складный припев-рассказ. Так, может быть, бывальщины сказывали давным-давно, когда Костя ещё не родился.
Слушатели как бы сами перенеслись на далёкий фронт, увидели, как русские офицеры и немецкие офицеры гонят своих солдат друг против друга. Те, увязая в холодном болоте, бегут, стреляют, падают от встречных пуль. А никто – ни русские, ни немецкие солдаты не знают толком, зачем нужно им убивать друг друга. Здесь, в просторной хате пореченского регента, тот же вопрос отразился на лицах крестьян, слушающих песню Игната.
Но вот он передохнул, взглянул в лица сидящих и закончил тихо, уже от себя:
– Вот оно, земляки, как там бывает. Так что не дай бог на эту войну ни своей волей, ни неволею… – Он протянул Косте гармошку и неожиданно весело подмигнул ему: – Верно, паря-гармонист?
Костя не ждал вопроса. Он весь был в песне, в том печальном бою… Как ответить? Сказал, как подумалось:
– Не знаю, верно, нет ли. Самому поглядеть надо.
– Чего, чего? – переспросил лохматый плотник, сидевший ближе всех к Косте. – Самому?
– Вот это да! Во Аника-воин! – смеялись по-доброму, поглядывая на покрасневшего Костю.
«И чего хохочут? – думал Костя. – Сами ничего такого не видели…»
– Самому-то доподлинно на всё поглядеть – оно вернее. Однако, надо думать, пока ты, сынок, дорастёшь до срока, она, война проклятая, кончиться должна. Беспременно!
– Дай-то, господь батюшка, поскорее, – вздохнула тётка Марья и быстрей заработала спицами.
– А што, земляки, каб народ в солдаты не шёл, сколь долго бы воевать можно было? – начал новый разговор Игнатий Гомозов.
– Как не идти народу? Служба царская, – ответил, протягивая смоляную дратву через подошву валенка, молодой крестьянин.
Парню была отсрочка как остававшемуся единственным кормильцем в семье, но недавно вернулся с фронта его брат с круглой деревяшкой вместо ноги, и теперь он со дня на день с тоской и тревогой ждал повестки.
– Служба-то – царская, а могилы – солдатские! – раздражённо возразил Игнат. – Твой братан, Сёмка, много почёта заслужил на той службе царской? Деревянную ногу. Так ладно, что не крест деревянный.
Разговор принимал опасный оборот. Тётка Марья быстро стала свёртывать свою куделю и, поджимая губы под длинным носом, приговаривала:
– Иттить, однако, пора. А то каб с такими-то байками подале не заехать.
В эту ночь Костя долго не мог уснуть. В тёплом сумраке затихшего дома то возникало пение Груни, и тогда незнакомо радостно заходилось сердце, то начинали сверкать в темноте шальные жёлтые глаза дядьки Игната, то звучали горькие его слова: «Не дай бог никому туда попадать ни своей волей, ни неволею…»
Костя столько слышал о той далёкой войне, куда ушёл брат Андрей и много молодых ребят из села. Слышал, как солдаты похваляются храбростью и медалями, слышал, как плачут бабы. Как учительница говорила: «Если бы за отечество там битва шла…» А теперь видавший виды солдат говорит, что лучше не попадать туда. Припомнилась цветная картинка из книжки «Вахмистр Ататуев». Она была разделена на две половины. На одной половинке три немца, весёлые, в новых мундирах, увешанные оружием, вышагивают, высоко поднимая ноги и скаля зубы в широкой одинаковой улыбке. А на другой они же, оборванные и жалкие, понуро плетутся, подгоняемые бравым русским вахмистром.
А что, если бы всё-таки самому добраться туда?.. Как соберут ещё партию рекрутов, так и увязаться за ними потихоньку, а потом и не отставать до самого фронта… А то – как весна настанет, можно и одному убежать или с кем-нибудь из ребят. Вот бы подивились все в Поречном!.. Стёпку надо уговорить, вот кого! Собрались бы вместе с ним по весне – и айда!
С этими мыслями Костя незаметно для себя уснул. И приснился ему странный сон. Он увидел немцев с картинки живыми. По трое в ряд, по трое в ряд шагают они, множеством своим занимая всё поле, такое же широкое, как в Поречном за околицей начинается. А навстречу им вылетает он, Костя, на белом коне и с саблей в руке. Бумажные немцы стреляют, но всё мимо, никак не попадут. Потом Костя в Поречном. На плечах – погоны, на груди – кресты воинские. Всё село сбегается смотреть на него. Впереди всех – Груня Терентьева…
Когда Груня пела в хате у Корченков, Костя как бы впервые увидел её. Раньше для него все были одинаковы – просто мальчишки, просто девчонки. Теперь осталось всё то же самое и ещё немного по-другому: мальчишки, девчонки и отдельно – Груня. Теперь он больше не передразнивал её, когда Груня с ним как со старшим, здоровалась, называла на «вы» и краснела. А то на уроке, когда все слушают учительницу, засмотрится Костя на Груню. Смотрит и удивляется. Какие волосы у неё – как прошлогодняя солома, которая сохранила ещё тёплый блеск! Такие волосы называют русыми. Вот они какие бывают, русые… А глаза какие у неё: близко-близко поставлены к тонкой чёрточке переносья, округло-длинные, ясно-коричневые. Такие глаза нарисованы на одной из материных икон. В тот вечер, когда Костя со Степкой пришли в хату к Терентьевым и читали письмо с фронта, Грунина мать – её горестный вид надолго запомнился Косте – была в точности как та икона. Такое же безжизненное лицо с огромными округло-длинными глазами, полными тоски. А у Груни хоть глаза и похожи, а смотрят совсем по-другому. И лицо иное: живое, с неярким румянцем, с ямочкой на узком подбородке, милое девчоночье лицо. Оно редко бывает таким беззаботным, как у других, чаще на нём взрослая серьёзность. Может, потому и робеет Костя.