Текст книги "Крестьянский сын"
Автор книги: Раиса Григорьева
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 17 страниц)
Горький сахар
Вертятся колёса парохода, бьют лопасти по светлой волне. Тянется по широкой, в вёртких водоворотах реке косой след. Чем дальше, тем шире расходится к берегам, ложится валок к валку, как борозды на косом клину.
Костя и Стёпа смотрят с кормы на воду и молчат, будто сердятся друг на друга. А кто виноват, что забрались на пароход, идущий совсем в другую сторону? Надо вниз по реке, на Ново-Николаевск, ближе к России, а они плывут вверх, прямиком на Барнаул, ещё дальше от фронта, чем Каменск с Поречным. Всего-то один пароход и стоял у пристани. Как они радовались, когда удалось пронырнуть мимо двух матросов на сходнях! Коротали ночь в пароходном трюме, среди бочек и туесов с маслом, мёдом, среди рогожных кулей и туго набитых мешков, и не сомневались, что едут туда, куда им надо…
Теперь, скрючившись за большими бухтами толстых канатов на корме, они смотрят на воду, на проплывающие мимо берега. Если хорошенько рассудить, печалиться не о чем: всё-таки не стоят на месте, едут на фронт, хоть и кружным путём. И сумки не без запаса: у Кости полкаравая хлеба, да сухой творог, да полкочана квашеной капусты. Да ещё ягодные лепёшки. Прошлым летом был большой урожай на степную ягоду клубнику. Костя её помногу приносил домой. Мама толкла ягоду, выпаривала в печи сладкое месиво, потом пекла из него лепёшки – ароматное и вкусное лакомство. Несколько таких лепёшек, сохранившихся в кладовой, и прихватил Костя. У Стёпы в сумке варёные картофелины да луковиц штуки три, головка чесноку и хлеба кусок. Вот какой запас! С чего тут унывать! А задумались, так ведь дело дорожное, мало ли дум может прийти человеку, смотрящему на берега с кормы обского парохода.
– Гляди-кось, это чего?
– Где?
– А вон справа, длинное, серое. Из брёвен, что ли. Сколько их! Гляди, сила какая брёвен! Плывём, плывём, а они всё не кончаются…
– Это плоты. А то ещё с избушкой бывают. Плывут брёвна, а на них хатка такая. Я видал.
– Ну, теперь и я всего навидаюсь.
– А вон гляди-ко, из Оби в сторону речка вытекает. Как тропинка от большой дороги отбежала. Узнать бы, что тама?
– Уток сколько! Одни утки да камыши, надо же!
Но и утки, и камыши проплыли мимо. Опять по обе стороны парохода светлые, с глинистым оттенком струи отбегают к берегам – отлогому, зелёному, и высокому, с жёлтыми обрывами…
Наконец – Барнаул. Ребята дивились на бесконечные штабеля леса на пристани, над широким обским разливом, склады, лабазы, целые стенки из мешков с зерном. Ноги тонули в глубоком песке немощёных улиц, когда добирались до вокзала через весь, по их понятию, огромный город с приземистыми одноэтажными домами.
Барнаульский вокзал поразил их запахами железа, смазочных масел, плохо сгоревшего угля. После дышащего свежестью речного плавания им предстояло перебраться на этот скрежещущий и гремящий путь, который так и зовётся жёстко-гремуче: «железнодорожный».
На рельсах стояли один за другим, как гуси на лугу, разноцветные деревянные домики на колёсах – вагоны.
– Этот поезд куда пойдёт? – Они остановились возле чистенького вагона, крашеного в жёлтую краску, где не было никакой толпы.
– А-арш, мазурики! В кутузку сдам! – рыкнул на них усатый дядька, одетый в форму с блестящими пуговицами.
Ребята затёрлись в толпу, что продвигалась к двери грязно-зелёного вагона, но и оттуда их вышвырнули.
Сидящая неподалёку, у оградки, пожилая женщина, закутанная в клетчатую шаль, участливо обратилась к ребятам:
– Далече ли, ребятки, собрались?
Стёпа, надеясь приобрести доброжелателя, жалобно протянул:
– Далэко, аж у Расею, – и выжидательно посмотрел на женщину…
– В Россию? – переспросила та. – А я слушаю, вроде хохлёнок разговаривает, и подумала, не в самую ли Украину путь держите…
– Ага ж, туда, – неопределённо подтвердил Стёпа.
– А чего ж-таки вы так далеко без отца-матери едете? Али сродственники какие с вами?
– Безродные мы! – решительно перебил Костя, боясь, что этот разговор приведёт их обратно в Поречное.
– Безродные! Ох ти мнеченьки-и! – запричитала женщина и принялась торопливо развязывать один из своих узлов. Видно, хотела достать какую-то снедь.
В это-то время Костя бегом потащил друга подальше от словоохотливой и сердобольной собеседницы.
– Ты чего? – с досадой накинулся Стёпа на Костю, едва переводя дух от быстрого бега. – Она нам поесть чего ни то…
– А ничего. Ишь уши развесил!.. Дознается, откуда мы, да и передаст как-нибудь нашим либо письмо отпишет. И завернут нас назад. Никакого фронта не увидим.
В этот момент за будкой, с той стороны, где змеились рельсы, послышался какой-то железный лязг, тяжёлое фырканье и чуфыканье. Пронзительно вереща, впритык к первому вагону подошёл паровоз. Труба его дымилась, из каких-то, как показалось ребятам, щелей со свистом вырывались струйки пара, словно седые усы – в разные стороны. Прижатые к длинному чёрному боку, взад-вперёд, взад-вперёд двигались железные локти паровоза. Казалось, они набирают разгон и сейчас паровоз рванётся и помчится со всех своих колёс, увлекая за собой гусиную вереницу вагонов.
Кучки людей на перроне постепенно таяли, втягивались внутрь поезда. Давешняя знакомая в клетчатой шали суетилась, стараясь запихнуть свои узлы вверх по высоким ступенькам в открытую вагонную дверь. Схватившись за один узел, она боязливо оглядывалась на те, что оставались, не решалась повернуться к ним спиной. Сзади напирали, образовалась пробка, поднялся крик.
Костя подтолкнул Стёпу и, ловко схватившись за поручень, взвился на верхнюю ступеньку, подхватил мешок из рук женщины. Стёпа помог ей подать узлы наверх. Вскоре все трое хлопотали в затхлом полумраке вагона.
– Это со мной ребятишки. Безродные они, – объясняла словоохотливая женщина своим новым соседям, развязывая узлы со снедью. – Как-то бы их спрятать надо, когда станут билеты проверять…
…И вот теперь они едут и едут.
Давно сошла их попутчица, да и сам вагон вместе со всем поездом остался в каком-то станционном тупике. Костя же со Стёпой всё двигаются вперёд, перебираясь с поезда на поезд. Ехали и в угольном ящике паровоза, и на задней площадке товарного вагона, и на буферах. Потом – в теплушке, которая перевозила лошадей.
Лежал у Кости в сумке туго свёрнутый зипунишко. Где он? А рубаха Стёпкина, нынче весной сшитая из домотканого полотна, такая крепкая рубаха, где она?
Вот настанет день, и вслед за зипуном и рубашкой «пойдут» Костины сапоги. Пойдут совсем задарма. Денёк бы хоть прохарчиться… А когда закончится их путь, кто знает?..
Теперь они двигаются уже по Украине. В сёлах, мимо которых едут ребята, приземистые белые хатки под соломой, окружённые невысокими, уже почти безлистыми садочками, размашисто широкие улицы, жёлто-чёрные от пожелтевшей травки и уже намокающей земли. То здесь, то там возле станционных зданий, одиноких будок, возле хат стоят тёмными высокими свечами песенные украинские тополи.
Уже дни перестали быть такими бесконечными и жаркими, уже ночью не согреться на холодных, пронизанных осенней сыростью перронах. Вышли из Поречного тёплым весенним утром, а сейчас уж сентябрь срывает листья с деревьев, нагоняет по ночам холода.
Фронт ещё далеко, где-то в Галиции. А навстречу всё чаще попадаются вестники оттуда – санитарные поезда, переполненные ранеными. Из вагонных окон выглядывают серые, искажённые страданием лица. Несёт запахом карболки и несвежих бинтов. Стёпа при каждой такой встрече как-то сжимается, надолго умолкает. Да и Косте мечта о фронте представляется уже не такой красивой, как раньше. На своём долгом пути ребята слышали столько проклятий войне, видели столько людского горя, причинённого ею…
Однако не поворачивать же обратно! Зачем было всю затею затевать, если, не дойдя до цели, возвращаться домой! К тому же есть в Поречном один человек, которому Костя на прощанье рассказал, куда уходит, и даже пообещался вернуться с медалями да на белом коне. Перед этим человеком совестно. Нет, Стёпа как хочет, а он, Костя, будет добираться до фронта…
И всё-таки попасть на фронт им так и не удалось. Начались осенние холода. В прохудившейся летней одежонке, без копейки в кармане двигаться дальше было бессмысленно.
В большом селе Трояны, неподалёку от железнодорожной станции, решили остановиться. Попросить, может, кто возьмёт на зиму в работники. Одинокая солдатка Тодоска Чебутько, третий год ожидающая мужа с проклятой войны, приютила ребят в своей тёплой хате. Чтобы не быть даровыми нахлебниками у доброй женщины, которая щедро делилась с ними крохами, какие имела сама, Костя со Стёпой нанялись вологонами на свекольную плантацию местного пана – возить на волах сахарную свёклу, или, как её называли здесь, бурак, с поля на сахарный завод, принадлежащий тому же пану Тепиговскому. Выходили из дому рано, ещё звёзды на небе виднелись, а возвращались почти ночью, сбросив на заводском дворе последний воз бурака. Сладкосахарный бурак горьким был для тех, кто работал на панском поле. Горьким оказался и для Кости со Стёпой.
А была это осень тысяча девятьсот семнадцатого года. В далёком Петрограде грянула революция. И когда она, как очищающая гроза, докатилась до украинского села Трояны, ребята стали свидетелями и участниками таких событий, с которыми не могли сравниться придуманные ими самые боевые картины войны. Мужики штурмовали панскую усадьбу. Потом село трижды занимали то красные революционные отряды, то белые.
В Троянах жило несколько еврейских семей. Ребята заглядывали из любопытства на подворье Гершла, бондаря, откуда целый день слышался дробный стук молотка по дереву. Там высились кучи золотистой стружки, пахло распаренной липой и дубом. Бондарь от зари до зари сколачивал свои бочки и бочата. Спешил заработать, пока сезон и троянские хозяйки покупают его продукцию для осенней засолки овощей. Жил там рыжий Хаим-кожушник, с женой и своими многочисленными дочерьми, шил на всю округу кожухи – всяких фасонов шубы и полушубки из овчины. Его младшенькая, черноволосенькая девчонка Бася любила приходить играть в тихую хату ласковой Тодоски Чебутько, у которой поселились Костя и Стёпа.
В одну ночь, когда в Трояны вошла белая банда, страшные звуки погрома разбудили село: выстрелы, вопли, звон разбиваемых окон. Запылали хаты. Люди кинулись на помощь своим односельчанам, но было поздно. Только маленькую Басю удалось спасти. Соседка кожушника, бабка Ульяна, сумела выхватить её у бандитов и принесла прятать в Тодоскину хату.
Отряд революционных шахтёров установил в Троянах Советскую власть. Белогвардейцы, заняв село, казнили комиссара отряда. А когда потом снова пришли красные, мужики и бабы толпой шли за его гробом, покрытым багровым знаменем. Сколько речей слышали в те дни ребята! И каких речей! Большевики, видевшие Ленина, так воодушевляли людей, что они не страшились смерти, когда сражались в родной степи, защищая революцию.
Может быть, так и прожили бы Костя и Стёпа в украинском селе с людьми, вместе с которыми было столько пережито. Спешить на фронт уже не было смысла – война окончилась. Но оттуда, с бывшего фронта, шли через Трояны солдаты по домам. И один фронтовик, заночевавший в хате Тодоски, оказался ребятам земляком, уроженцем Алтайской губернии. Он добирался к себе домой. Вместе с ним и ребята покинули Трояны.
Возвращение
Метёт, змеится позёмка. Переметает дорогу впереди, позади заметает след. По старой санной колее, среди заснеженной алтайской степи, упрямо движутся два человека, головами бодают встречный ветер. Лица у путников почернели, волосы и брови седы от инея, ресницы слепляет игольчатая наледь.
– Может, вернёмся, а, Костя? – говорит один из путников, а получается у него от дрожи «верн-р-рнё-ёмся, а, Ко-ко-осся».
– Уж, почитай, полдороги прошли. Ш-што вперёд, што наз-зад – одно, а вперёд – всё к дому ближе, – отвечает второй, тоже выстукивая зубами дробь, а сам глубже засовывает руки в негреющие рукава.
Возразить Стёпе нечего. Он и сам не согласился оставаться у солдата-земляка, с которым ехали от самых Троян до алтайского села Коптелова. Обратная дорога вместе с солдатом, за его широкой спиной, да с тётки Дониными припасами показалась совсем не такой долгой и трудной, как дорога на Украину. До Барнаула ехали в военных теплушках, а там, как с поезда сошли, повезло: случился обоз, маршрутом прямо через Коптелово. Думали, что и дальше так же просто будет – от села к селу, от села к селу. А вышло совсем не так.
Мороз всё крепче. Идти всё труднее. Над степью опускаются сумерки.
Остервенелый ветер то льнёт к земле позёмкой с оскаленной пастью и гибким хвостом, то поднимается кверху и скручивает над головами колючие жгуты снега, швыряется ими в лицо. Ребята почти не разговаривают, трудно губы разомкнуть. Бредут всё медленнее. Уже не бодают встречный ветер, а кое-как пытаются увернуться от него…
– Кажись, хата, Костя. Вон темнеет справа от дороги…
– Пошли…
Темнеющий предмет оказался стогом старой соломы… Ну что ж, стог так стог. Не хата, а всё же укроет от ветра. Чтобы проделать ямку и зарыться поглубже, ребята вытаскивают из него клоки соломы. Ветер тут же вырывает из рук и уносит по полю лёгкие клочья, забрасывает снегом глубокую цепочку ребячьих следов, ведущую от дороги. Вскоре стог выглядит таким же безжизненным, каким был до прихода ребят. Только шуршит да шуршит под ветром солома.
В стогу немного теплее, чем снаружи. Унялась холодная дрожь, но неодолимо захотелось спать. Постепенно сонное оцепенение сковывает обоих. Но вот по коленям, по рукам прижавшихся друг к другу ребят пробежал мышонок.
– Слышь, Стёпа?
– Угу.
– А я чуть не уснул. Давай вставать отсюда. А то как уснём, так и всё – замёрзнем.
– Ну и пускай. Не встану.
Что делать Косте? У самого сил совсем нет. Как замолкает, так сразу обволакивает его сонная одурь. Но ведь нельзя. Смерть.
– Слышь, Стёпка! Слышь, что ли, сюда и люди сроду не ходят. Волки сожрут наши косточки. Пойдём лучше на дорогу. Может, завтра кто проедет, подберёт. Может, хоть домой хоронить отвезут. Давай напишем – мы, мол, из Поречного…
– Как писать-то станешь, чем? – Стёпке стало нестерпимо жаль себя. Оцепенение, сковавшее его, пропало.
Снаружи ветер поутих. Высыпали звёзды. Осторожно, пробуя снег ногами, направляются влево от стога, где должна быть дорога.
Сначала они глубоко проваливаются в рыхлый снег. Но вот нога больше не тонет, упирается в твёрдое, гладкое. Под тонким слоем наметённого снежка даже скользко.
– Колея, Стёпа! Нашли!
– Ага… Ну, давай ложиться. Поперёк дороги ляжем, мимо нас и не проедут. – Стёпа опускается на снег.
Ужас охватывает Костю.
– Степурка, родименький, вставай! Эвон огонёк впереди. Деревня совсем близко. Огонёк-то видишь?
Низко над горизонтом действительно мерцают огоньки. Много. Но это звёзды. Как поймёшь, которая из них, одна только живая и тёплая, сияет в окне человеческого жилья, а не на небе? Знать, у Кости глаза такие зоркие. Однако этот свет, увиденный Костей, прибавил сил и Стёпе. Шибче шагают ноги. Ребята почти бегут.
– И я увидел, Коська, и я вижу. Во-он, жёлтенький, чуть теплится. Да?
– Где?
– Во-он, смотри вдоль моей руки. Да ведь ты его раньше видал, потерял, щто ли?
– Тёп-перь виж-жу, – с трудом выталкивает Костя. Язык снова не слушается его, всё тело крупно вздрагивает. Он уже успел согреться на бегу и дрожит вовсе не от холода. – В-ви-ж-жу. Теп-перь ж-жи-в-вы б-б-бу-дем. А р-раньше – н-нет, н-не в-видал.
Вчера над селом Поречным кружила вьюга, наваливала сугробы. И завтра ещё может замести, застудить, завьюжить. А сегодня, как весточка от приближающейся весны, – оттепель. Нечаянно разблистались лужи на дорогах, часто и отрывисто забарабанила капель. А с неба хлынул такой щедрый и яркий свет, что нельзя, выйдя на улицу, не радоваться.
Из покосившейся калитки вышла Мастраша Редькина с вёдрами и коромыслом, сощурилась от солнца и пошла не торопясь к колодцу, вдыхая вкусный запах подтаявшего снега.
По-своему празднуют хорошее утро Федя Поклонов с грядовским приказчиком Васькой. Они протянули через дорогу крепкую бечёвку. Один конец намотал себе на руку Васька, другой – Фёдор. Стоят друг против друга, перемигиваются и заранее гигикают: уж очень хлёсткий фокус удумали.
В тот миг, когда Мастраша поравнялась с ними, не ожидая подвоха, оба дёрнули бечёвку. Баба с ходу запнулась и со всего размаха ухнула в лужу. Пытаясь встать, запуталась в бечёвке, неловко заелозила. А бездельники поджимают животики, показывают пальцами на барахтающуюся в луже бабу и, кажется, сейчас умрут со смеху.
– Ах вы, окаянные, шишиги бессовестные, погибели на вас нету! – разразилась проклятиями Мастраша. – Думаете, управы не найду на вас?
– Поди, поди в Совет пожалуйся, мы его испугалися!
– Теперя все равны, Мастрашенька. Кто што хошь, то и делай, – наставительно объяснил Васька, для пущей серьёзности округляя глаза, но внезапно прервал свои объяснения на полуслове. Он увидел, как в конце переулка с мимоезжих крестьянских розвальней, подплывающих на оттепельных лужах, слезали Костя и Стёпа.
Заметили ребят и остальные. Федька даже разглядел, как одет его давнишний враг; одна нога в старом валенке, другая в лапте с онучей.
– Гляди, гляди, пинигримы! Один лапоть, другой пим! Явилися! Охо-хо! – ржал Федька, улюлюкал Васька.
Уперев руки в боки, нарочито громко хохотала Мастраша Редькина. Она полагала, что если станет так потешаться над другими, то никому уж не придёт в голову, что над ней самой только что обидно насмеялись…
Стёпа поднял локоть, как бы защищаясь от удара, и зашептал, показывая глазами на боковой переулок:
– Не пойдём через них, айда свернём сюда, – и, не дожидаясь ответа, бросился бежать.
Костя, выставив подбородок с упрямыми буграми у рта и сильно нахмурившись, зашагал, не сворачивая, по знакомым улицам. Всё так же сердито хмурясь, толкнул свою калитку и, только очутившись перед крыльцом, ошеломлённо остановился: дома!
Вынырнул откуда-то Репей, гавкнул, но тут же узнал Костю и закружился вокруг него, захлёбываясь визгом.
– Репеюшко, Репеюшко, ну здравствуй, что ли, ну здравствуй, Репеюшко! – почему-то шёпотом говорил Костя и всё поворачивался вслед за псом, всё оттягивал секунду, когда надо подняться на крыльцо.
Почти год назад нанёс сын матери горькую обиду: ушёл в чужие края, не спросясь, покинул мать, не простившись. Ей бы сердиться сейчас, а она опустилась на лавку и от слёз слова сказать не может.
Костя раньше не замечал, что у матери такое худое и морщинистое лицо. Или оно так изменилось за его отсутствие?
А на кухне всё осталось прежним: мамины иконы, висячий шкафчик с посудой, широкий стол с лавками, прялка, горшки, ухваты. Гвоздь, на котором висел обычно отцов полушубок, пуст. И большой кожаной сумки с инструментами и лекарствами нет на крюке у двери. Давно ли, далеко ли уехал отец, скоро ли вернётся, спросить почему-то боязно…
Что после изнурительной дороги может быть лучше, чем русская баня? Да ещё если всласть попариться душистым веником на том самом полке, на который тебя ещё маленьким подсаживали, когда сам взбираться не умел.
Распаренный, в чистом белье, пахнущем материным сундуком, возвращается Костя в дом, добродушно здороваясь с двором, с берёзой, с синим небом. Но, войдя на кухню, замирает у порога. У стола, спиной к двери, сидит отец.
– Здравствуйте, батя, – внезапно осевшим голосом говорит Костя.
Отец не пошевелился, будто не слышит. Костя постоял молча, потом, опустив голову, тихо пошёл в свою боковушку. Так и просидел на койке, на лоскутном своём одеяле до самого вечера, пока мать не позвала ужинать.
Сел, как всегда сиживал, против отца. Молчали. Только мать тревожно взглядывала то на одного, то на другого. Молча съели кашу. Мать подала овсяный кисель с постным маслом, который Костя любил. Всегда, бывало, просил ещё подложить, а сейчас даже не заметил вкуса.
Хоть бы отлупил, что ли, тоскливо думал Костя. Только бы не томил, не глядел как на пустое место…
Егора Михайловича, как ни странно, мучили похожие думы. Оттягать бы парня хорошенько, чтоб запомнил да впредь не своевольничал. Так ведь большой уж. А характер разве битьём переломишь. Его, байковский, характер у сына – самостоятельный и непокорный. И мать тоже, если что задумает… Откуда ж сыну покорности, взять? Хорошо, домой живым вернулся. А время нынче такое крутое – без характера не устоять.
Медленно думает свою думу отец, а молчание всё сгущается. Наконец Егор Михайлович сказал так, будто всё главное уже переговорено:
– А ты большой вырос! Ну-кось, подойди поближе…
Федя Поклонов отправился домой в развесёлом настроении. Зашёл на кухню, заглянул в залу: может, новая работница Грунька Терентьева полы скребёт или прибирается. Нет! Вышел во двор. Груня несла дрова в дом, большую, тяжёлую охапку. Верхние поленья закрывали ей чуть ли не всё лицо. Шла она немного согнувшись, мелким, семенящим шагом. Федька встал у неё на пути.
Груня очень боялась Федьки. Когда поступала в дом к Поклоновым, больше всего опасалась не справиться с тяжёлой работой. А оказалось, Федькины издёвки стерпеть ещё труднее. Сейчас она в испуге ждала, какой подвох на этот раз придумал хозяйский сынок.
– Пусти, что ли.
– А куда тебе торопиться? Жених, однако, только в лес пошёл лыко драть на лапти.
– Какой ещё жених? – Дрова так и тянут вниз, трудно удержать.
– А какой же ещё у тебя? Какая сама, такой и жених. Знамо, Коська Байков! Гы-гы!
– Чего плетёшь? Пусти, тяжело…
– А ты брось. Вот эдак!
От Фединого толчка ослабевшие Грунины руки разжались, и тяжёлые дрова больно ударили по ногам, рассыпались по влажному снегу.
Слёзы выступили на глазах у Груни.
– У… бессовестный! Наел рожу-то! – Красные, в цыпках Грунины руки проворно собирают рассыпанные дрова. – Костя вернётся при крестах и медалях! Небось тогда не будешь про него вякать!
– Во-во! В медалях! Говорю тебе, в лес попрыгал лыко драть. В одном лапте.
Федька доволен. Теперь долго будет похохатывать, вспоминая, как ошарашил Груньку-работницу.
На следующий день Костя праздновал первое утро в родительском доме. Он с наслаждением уминал блины, которые мать сбрасывала ему в миску прямо с раскалённой сковородки, и беспечно поглядывал в окно. Глядь – мимо прошла Груня Терентьева. На плечах коромысло с пустыми вёдрами, а сама смотрит на байковские окна…
– Ма, где-то у нас санки с бадейкой? Я воды для скотины навожу! – крикнул Костя и сорвался, на ходу дожёвывая блин и надевая полушубок.
– Наскучался, знать, по домашней работе, – улыбнулась мать, подошла к окошку, чтоб поглядеть вслед сыну, и увидела Груню, которая как-то особенно медленно шла, покачивая коромыслом с пустыми вёдрами.
Мать растерянно оглянулась на дверь, захлопнутую Костей. «Вон оно что»… Груня эта у Поклоновых теперь батрачит. От поклоновского двора к колодцу прямей ходят. Сюда-то вовсе незачем… Вспомнилось, как эта девочка однажды сидела у них на крыльце, освещённая закатным солнцем, и как весёлой птицей вспорхнула, обрадовавшись какой-то пустяковине, тому, как шаль обвязывать. «Вон оно что… Растут дети-то…»
Он мог бы её догнать в одну минуту. Она так медленно шла, а его так и подмывало броситься бегом. Но он нарочно сдерживал шаги, в радостном волнении рассматривал её.
Застиранный платочек, шубейка с чужого плеча, пимы большущие, подшиты да латаны… А идёт пряменько, вёдра не шелохнутся… Знает или не знает, что он сзади идёт? Костя встряхивает верёвку от санок, погромыхивает бадейкой. Груня не оборачивается. Навстречу попадается Фрол Затомилин.
– Здравствуй, дядя Фрол!
– А-а, паря, здорово. Давно, однако, не видал тебя.
– Да я только вернулся!
Костя не говорит эти слова, а выкрикивает, будто дядя Фрол глухой. Далеко слышно Костю, но Груня не оборачивается. Вот сейчас она остановится у колодца, они встретятся, и он ей скажет… А что он ей скажет?
Груня уже успевает налить воды в оба ведра, когда подходит со своими санками Костя.
– Здравствуй, Груня!
– Здравствуй.
– Ну, здравствуй, что ли.
– Здравствуй, да не засти. Давно вернулся?
– Только вчера. А сейчас смотрю – ты идёшь…
Только всего и говорит Костя: «Смотрю – ты идёшь», но без всякого труда можно понять: «А смотрю – радость-то какая! Это ведь ты идёшь, Груня! Я и побежал, чтоб с тобой встретиться!»
– Ага, воды пошла… – столь же красноречиво отвечает Груня. Светятся, сияют ясно-коричневые глаза. На личике, сизом от холода, проступают горячие пятна румянца.
Подходит к колодцу баба с вёдрами. Видит – обыкновенное дело: парнишка Байковых наливает воды в бадейку. Бадейка большая, не скоро нальёшь. А Грунька-батрачка, наверно, передохнуть остановилась. Ребята переговариваются, так себе, ни о чём. На то и ребята. Невдомёк бабе, что при ней, скрытый самыми пустячными словами, продолжается очень важный, только двоим понятный разговор.
Бадейка налита лишь наполовину. Ведро, поднятое из колодца, стынет на срубе. Не до него Косте.
Груня спрашивает лукаво:
– Я гляжу, ты пеший за водой-то приехал. А где же белый конь? Ведь ты, как святой Егорий, на белом коне воротиться с войны собирался.
– Белый конь? – Костя хмурится. – Белый конь… Да вот он стоит. Не видишь? Копытом землю роет, а сам гривой трясёт. Вишь, грива-то до земли стелется!
У колодца издавна растёт плакучая ива. Груня её помнит с самых малых лет. А сейчас не узнаёт. Ветер треплет тонкие нити ветвей, белые от инея, и они струятся, струятся над землёй, как будто ива мчится куда-то.
Груня смеётся:
– Надо же! Правда конь… Белый.
Хочешь не хочешь, невозможно долго говорить с другом и не сказать ему о главной перемене в своей жизни. Пришлось Косте услышать, что Груня в работницах у Поклоновых.
– А что было делать? – объясняла Груня. – Как стал у нас сельсовет, дядька Игнат, председатель, обещался, что земли прирежут. Ну ладно. А чем её обрабатывать? Засеять? Ни коня, ничего. Голодно. Поклонов сказал, зерна даст посеяться. А мне чтобы за это год работать.
– На Украине знаешь как было? Открыли амбары у пана, у барина, значит, и всё – и зерно, и муку, – всё разделили всему селу. Прямо так, без отработки. Большевики приезжали революцию делать.
Груня с уважением посмотрела на Костю:
– Вон ведь что ты повидал. Слова какие знаешь! У нас этого нет…
– А чего? И здесь эдак же надо. Небось так и будет. Посмотришь!
– Здесь-то? Что ты! А как хоть ты попал туда, на Украину эту? Не воевал разве на войне?
– Не доехали мы до войны. Далеко больно.
И Костя стал рассказывать Груне, как они со Степаном путешествовали.
Видели в пути и печальное, и радостное, и страшное, и забавное. Но по Костяному рассказу выходило всё больше смешно. Как смешно всего боялись сначала, шарахались от всякого паровозного гудка, а потом бесстрашно и на крыше вагона устраивались, и на буферах. Как один раз задремали между вагонами, а поезд – р-раз! – тронулся, буфера ка-ак клацнут – чуть не свалились со страху, а после долго хохотали над своим испугом.
Груня, не чувствуя мороза, заворожённо слушала эти чудные, нездешние слова – «железная дорога», «паровоз», «буфер», – с которыми Костя обращался так запросто. Грустно качала головой, когда Костя, вспоминая массу уморительных подробностей, рассказывал, как они со Стёпкой барахлом своим торговали, на хлеб его выменивали.
Дойдя в своём рассказе до того, как они со Стёпкой нанялись вологонами, Костя перестал шутить. Слишком тяжёлым было всё, чего насмотрелся, что испытал, работая на том панском поле. Мёрзли на возах с бураками от темна до темна, а платы за работу – едва на кусок хлеба. Да ещё панский управляющий пан Мишка придирался без конца, мог и арапником полоснуть. Кому пожалуешься?
А после, когда уже замёрзло поле и начал пролетать первый снежок, в середине ноября приехали в село большевики. Главный большевик в потёртой кожанке и с чёрными пятнышками на лице (говорили, это от шахтёрской работы) поздравлял селян с новой властью, своей, бедняцкой. Вот когда настал праздник! Костя его никогда не забудет. Под музыку из панских амбаров раздавали всем зерно и муку. Люди плясали на панском дворе и, хмельные от радости, ходили друг к другу в гости угощаться горячими пампушками.
Но через несколько дней на село налетела банда. Пан Мишка, бывший управляющий, был у них верховодом. Великой беды натворили в селе! Погром сделали. Большевиков разбили, а того, в кожанке, повесили на высокой акации. А какой дядька был, видела бы Груня!
Потом снова бандитов этих прогнали. Опять красные пришли. Теперь, наверное, навсегда…
– Вон где ты побывал, чего повидал, – протяжно говорила Груня, выслушав Костину историю. – А у нас всё как было, так и есть. Может, весной, правда, земли дадут. А я вот пока у Поклоновых отработаю зерна. Коня дадут посеяться. Да оно ничего, работать-то бы ещё и можно, чай, не привыкать стать, но Федька больно озорует. Такой гад! О, да он сам вот он!
Из переулка выезжал Федька. Не то коня прогулять выехал, не то себя показать. Сытый конь под ним поигрывал, Федька, красуясь, откидывался в седле.
Увидел Груню с Костей и заухмылялся:
– Так и есть пара, гусь да гагара, гы-гы! – Лениво, как бы лишь пробуя властные ноты в голосе, рыкнул: – Ты чего тут примёрзла! – И дальше, набираясь истинной хозяйской злости: – Только за смертью тебя посылать! Работница тоже, шалава!
С привычным испугом Груня подхватила вёдра и заспешила к дому Поклоновых. Костя остолбенело смотрел ей вслед.
Потом в ярости обернулся к Федьке:
– А ты чего разорался на всю улицу? Не на своём подворье орёшь, б-барин!..
В ответ Федя поднял брови в старательном удивлении: как, мол, это ему, Поклонову, перечат? Кто?
– Да ты, паря, не для того ли воротился, чтобы меня поучить? Слушаемся, ваше благородие! – Федька склонился в шутовском поклоне, потом сощурился нагло и, вздыбливая коня, стал направлять его, вроде играючи, прямо на Костю. – А только где же вы, ваше благородие, лапоток потеряли? Или ежели в одном лапте ходить, так больше подают?
Конь, направленный сильной рукой, оттеснял Костю к самому срубу колодца.
Костя быстро оглянулся вокруг. Ничего не попадается под руку, только ведро. Полное стылой воды деревянное колодезное ведро, стоящее на срубе. Сильным движением Костя подхватывает его и с маху окатывает Федьку ледяной водой. Конь рванулся, взвился на дыбы, Федька едва не вылетел из седла.
Мокрый, сразу потерявший гордый вид, он изо всех сил осаживал взбесившегося коня и кричал Косте, прибавляя грязные ругательства.
– Уходи-ка обратно, откуда прибёг, а то каб голову одну назад не завернули!
– Не пугай! Есть и на чёрта гром.
У своего двора Костя увидел ребят. Ждали его целой ватагой.
– Здорово, Костя! Где хоть пропадал-то? Далеко ли бывать пришлось?