355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Раиса Григорьева » Крестьянский сын » Текст книги (страница 4)
Крестьянский сын
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 20:01

Текст книги "Крестьянский сын"


Автор книги: Раиса Григорьева


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 17 страниц)

Царский портрет

– Во, гляди, – показывал Ваньша Косте, – вот эту петельку эдак зацепишь, а сюда палочку…

Костя старательно повторял Ваньшины движения. Всё-таки лучше Ваньши никто не умел плести и ставить силки на птиц и разную мелкую степную дичь. За год, прошедший с того весеннего дня, когда они впервые пировали вместе у реки, Костя от него перенял много хитроумных приёмов.

Сейчас близилась новая весна. Она извещала о себе то слепящим дневным солнцем, то пронзительно холодным, но коротким мартовским бураном, то ростепелью до луж. Ребята готовили снасть к новой весенней и летней охоте.

Вечерело, но огня не зажигали. Через перегородку, отделяющую горницу от лавки, слышно было негромкое переругивание отца и матери Ваньши: хозяева подсчитывали дневную выручку. Потом раздались какие-то постукивания, поколачивания.

– Чего это у вас делается?

– Ставни вчерась изладили, да, видать, неровные. Какой входит, а какой вбивать приходится.

– На кой ещё изнутри ставни, когда они снаружи навешаны?

– А в Завалихине слыхал, что было?

– В Завалихине? Про то кто не слыхал. А ставни-то тут к чему?

Беспонятливым всегда называли Ваньшу, но на этот раз таким оказался Костя. Он не мог связать эти два факта – бабий бунт в Завалихине и внутренние ставни в доме целовальника. А между тем эти факты были тесно связаны.

Война длилась четвёртую зиму. Оставшиеся без работников хозяйства приходили в упадок, семьи без кормильцев нищали. Даже дрова стало всё труднее добывать: лесничества не выделяли делянок для порубки солдаткам, а продавали за большие деньги тем, кто и сам потом наживался, перепродавая лес ещё дороже. Доведённые до отчаяния, солдатские жёны и вдовы стали силой отбирать то, что им полагалось по праву. В одном месте разгромили купеческий склад, растащили зерно и муку, в другом – устроили самочинную порубку леса.

В Завалихинское лесничество сначала мирно пришло несколько солдаток просить разрешения на порубку. Лесничий накричал на них, стал выгонять. Одна женщина упрямо доказывала своё – он набросился на неё с кулаками. Вступились подруги, завязалась драка. На шум отовсюду стали сбегаться женщины. Кто с вилами, кто с молотильным цепом, кто с топором, а некоторые – просто с ухватом. Дом лесничего разнесли, его самого заперли в погреб. Когда на помощь лесничему примчались два дюжих мужика-объездчика, разъярённые бабы исколотили их, для окончательного позора раздели донага и так, голыми, отпустили по домам. А уж потом взялись валить лес, чтобы успеть наготовить дров, пока не прислали усмирительную команду.

Эта завалихинская история пересказывалась в Поречном со многими подробностями. Когда рассказчик, описывая, как объездчики просили женщин отдать им одежду, доходил до слов «хоть портки-то, портки…» – слушатели неизменно покатывались с хохоту. Все явно сочувствовали не объездчикам, избитым и опозоренным бабами, а им самим, солдаткам.

Но при чём здесь всё-таки ставни?

– Тятенька боится, нас бы не обокрали. Залезут ночью и…

Странно! В доме у Байковых ничего не боялись. Егор Михайлович почти всю зиму работал без всякого вознаграждения или за самую малую плату. С осиротевшей или ожидающей с фронта кормильца семьи совестно было брать. А целовальник, видно, накопил добра…

– Ну ладно, Ваньша, показывай, как дальше-то делать.

– Да во, гляди, вот эту петельку сюда…

За окном послышался топот. Усталый конь расшлёпывал копытами жидкий мартовский снег у самого дома целовальника. Ваньша вскочил с табурета и прижался носом к стеклу:

– Кто бы это к нам?

В сенях стукнула щеколда: целовальник вышел на крыльцо встретить нежданного гостя.

Костя тоже вгляделся в окно и узнал Кондрата Безбородова по прозвищу Лихая Година.

– Здравствуй-ко, Дормидонт Микифорыч, – поклонился тот целовальнику и придержал коня.

– А, будь здоров, – ответил целовальник. – Откудова столь не рано?

– Откудова, ниоткудова, а ежели у тебя найдётся лафитничек горького кваску, то скажу такую новость, что тебе и во сне, лихая година, не приснится.

Разговор становился интересным, и ребята, приникнув к окну, напряжённо прислушивались.

– Что ты, господь с тобой, кваску какого-то горького! Чай, у меня горького-то не бывает, сухой закон небось знаешь, – недовольно оборвал его целовальник и оглянулся опасливо. – Сам вот не лишку ли хватил? Ишь весел едешь!

– Ничего не хватил. Небось про сухой закон и мы слыхали. А у меня, паря, новость. Слышь, во новость! Без царя мы теперя, лихая година!

– Чего? Чо молотишь-то? – рассердился целовальник, а про себя подумал: «Эк его развезло, греха ещё наживёшь, с ним разговариваючи», – и хотел уж было захлопнуть калитку, но вид Безбородова, бесшабашный и вместе с тем растерянно-недоумённый, всё-таки встревожил его.

– Верно, говорю, нету царя, – подтвердил Безбородов, всё так же растерянно улыбаясь.

– Преставился, что ли, царство им небесное? – спросил целовальник, торопливо крестясь.

– Не! Живой, лихая година!

Видимо, Безбородов и впрямь знал что-то необыкновенное, но то ли не умел, то ли не хотел рассказать толком.

Целовальник решительно взял его коня за повод и потянул за собой в ещё не запертые ворота.

– Давай-ко, Кондрат Васильич, ко мне, кваску поищем, того-сего, да и расскажешь.

– Мне-ка домой надо, – слабо засопротивлялся Безбородов.

Целовальник ввёл его в лавку, где ещё возилась при свете лампы его жена. Женщина с испуганным удивлением уставилась на неурочного гостя своими сонными, окружёнными коричневыми растёками глазами.

Костя вместе с Ваньшей приоткрыли дверь из горницы в лавку, жадно смотрели и слушали.

– Да что ж, – начал, покрестившись на икону в углу и усевшись на табурет, Безбородов, – и я, правда, ничего боле не знаю. Был у кума. В Корнееве у меня кум, знаешь, может, подручным у кузнеца. Он мне железный лемех обещался продать. Ну, известно, ещё снег лежит, а об плуге, однако, думать надо. Вот я и поехал. Приезжаю, а кум-то обманул, лемех-то с трещиной, лихая година!..

– Ты про царя баил, а не про кума. Рассказывай сказки, – оборвал его целовальник.

– Дак я ж про то самое! Говорю куму: «Зачем мне эдакой лемех с трещиной? Куды его? Я тебя, мол, кум, лихая година, за человека считал, а ты…» Ну, слово за слово. Я ему, он мне. До рук дело дошло. Выскочили на улицу, а там, брат ты мой! Народ весь, всё Корнеево к церкви сбегается. Там из волости приехавши человек что-то кричит. Мы с кумом тоже бросили своё разбирать – да туда. А он, волостной-то, кричит: «Отрёкся, мол, от престола царь Миколай, и никто боле царствовать не желает, без царя Россия, мол…» Я слушать не стал ничего больше, на коня да домой.

– Да под кем же теперь Расея? – в смятении спросил целовальник.

– Не знаю, паря, говорить не буду.

– Ну, спасибо и на этом. Езжай с богом. – Хозяин вывел сельчанина во двор, где понуро стояла его лошадь.

Костя остолбенело смотрел им вслед.

– А не врёт он, дядя Дормидонт? – спросил он вернувшегося в лавку целовальника.

– Да леший его зна… А это кто тут? Ты зачем? – спохватился целовальник. – Кто впустил, слушать велел?! Дурак, разиня, удушить тебя, чтоб сопли не распускал! – накинулся он на сына. – Не водил бы в дом надо не надо! Теперь хоть всем сразу в петлю лезь! – И тут же почти заискивающе обернулся к Косте – А ты, малый, на веру-то не принимай, что дурак сболтнёт. Ступай-ка домой, да не разноси глупости, а то за этакие вести схлопочешь горячих. Домашних ещё на грех наведёшь. Ступай себе да помалкивай, – деланной ласковостью стараясь задобрить, выпроваживал он Костю, а сам свирепо поглядывал на обмиравшего от страха Ваньшу.

И едва Костя выскочил за калитку, как вслед донёсся Ваньшин вопль.

Сосредоточенно насупившись, Костя стоял в классе перед царским портретом.

Слово «царь» Костя слышал с самого начала своей жизни, и было оно таким же привычным и таким же непонятным, как слово «бог». Говорили «земля царская», и это звучало так же привычно, как «день божий». Царский портрет был таким же нарядным, как иконы, и так же мало был похож на человека, как боги, глядящие с икон, на живых людей.

Разглядывая запылённую картину, Костя пытался представить себе, как это в далёком городе Петербурге жил этот человек с саблей и был хозяином всему на свете, а теперь его нет…

Помолодевшая, весёлая Анна Васильевна хлопочет у стола, режет на ленточки кусок кумача. А девчонки, помогая ей, вывязывают из ленточек банты и розаны, хвастаясь, у кого лучше получается. Потом пришивают всем на рубашки.

Учительница, усадив ребят по местам, объясняет:

– Теперь править Россией будет сам революционный народ. Революция навсегда покончила с самодержавием! Никогда больше один человек не будет управлять всеми, а все – подчиняться одному человеку. А чтобы больше ничего нам не напоминало о прошлом, мы сейчас снимем и выбросим этот портрет.

Учительница решительно подошла к стене и взялась рукой за золочёную раму. В страхе прикрыл лицо рукой Николка Тимков, часто-часто заморгал ресницами Ваньша, с интересом, как на любопытную игру, смотрел ещё не остывший после возни Стёпа. Как бы откинувшись на невидимую спинку стула, важно восседал на скамейке Фёдор Поклонов и одобрительно кивал: верно, мол, правильно.

Ещё в первый вечер, как в Поречном узнали о свержении царя, у Поклоновых собрались богатые люди села: целовальник, купец Грядов, мельники братья Борискины Пётр и Максюта, отец Евстигней и ещё несколько человек. Фёдор слышал, как все они ахали, охали и как потом его отец сказал: «Может, оно и давно пора. До коих же пор нам в пелёнках быть да на помочах ходить под царём отцом-батюшкой? Да я сам в своём владении царь. Сколь земли у меня обрабатывается, сколь работников кормлю-пою. У меня сила! – Фёдор видел, как его отец развёл короткие, оплывшие желтизной руки и угрожающе потряс сжатыми кулаками. – У меня богатство! – ещё потряс кулаками, будто в них зажаты были его земли, и склады с зерном, и работники. – А хозяином всё я не считаюсь: земля-то, вишь, его, царёва. Весь Алтайский край за кабинетом царёвым записан. Так что нам за революцию бога молить надо, судари мои, да и самим не плошать – оказать свою силу и порядок, чтоб голытьба не шибко шебаршилась…»

Вот какие речи слышал у себя дома Поклонов Фёдор и теперь, сидя в классе, сам одобрительно кивал на слова учительницы.

Учительница коснулась рукой золочёной рамы:

– Ну-ка, сами возьмитесь, ребята. Кто?

С готовностью соскочил с места Фёдор. Высокий, плотный, с алеющим на груди тряпочным розаном.

– А ещё? Ты, Костя? – зовёт Анна Васильевна.

Костя и Фёдор с двух сторон берутся за раму, приподнимают её, чтобы снять с гвоздя, и в этот момент из-за царского портрета сыплются на пол какие-то почерневшие, обросшие серым свалянным мохом куски.

Это так неожиданно, лица Кости и Фёдора так вытянулись, что весь класс грохает смехом.

– Царское имущество летит! – кричит Гараська Самарцев.

– Манна небесная! – добавляет кто-то.

Все поднялись с мест, чтобы рассмотреть «манну». Костя и Фёдор нагибаются, тоже присматриваются. Фёдор внезапно узнаёт в плесневелом куске, каменно стукнувшемся об пол, свою булку. Это поклоновская стряпуха Ефимья пекла такие булки – в виде птицы с длинной шейкой. Больше ни у кого таких не видал. Значит, и остальная снедь его, поклоновская: замшелая колбаса, окаменевший пирожок.

Костя тоже узнаёт. Он вспоминает, как Стёпка продал задачку Фёдору за домашнюю жареную колбасу, как он сам спрятал еду из Федькиного мешочка за царский портрет, драку на снегу.

– Надо же! Я накормить его хотел, – с дурашливой укоризной кивает Костя на портрет, – а он побрезговал…

Ребята хохочут. А Фёдор, всё понявший, зло косится на Костю, рывком срывает царский портрет с гвоздя и, один, ставит его на пол, лицом к стене.

– Вот и хорошо, – заключила учительница. – Этот день запомните на всю жизнь. Сегодня мы сами сняли со своей стены портрет последнего русского царя.

…Сборня гудит. Кажется, грязноватые голые стены этой казённой сельской избы не выдержат и рухнут – с такой силой здесь спорят, кричат, орут, наскакивают друг на друга, доказывая своё, пореченские мужики. С тех пор как весть о свержении царя донеслась до Поречного, уж не первый раз собираются в сборне сходки. Но сегодня – особенная. Вплотную приблизилась весенняя пора. Тёплые ветры уже летят над степью, ещё день-два, и надо выезжать в поле, пахать, сеять. Иначе будет поздно. Но до этого надо разделить бывшие царские земли, отрезать от огромных наделов местных богатеев участки и передать их бедноте. Вот почему такая горячка на сегодняшней сходке.

Пришли даже самые богатые, те, кто обычно считал зазорным смешиваться с толпой мужиков. Сам Акинфий Поклонов со всеми своими родственниками и прихлебателями здесь. Рядом с ним – Федя. Старый Акинфий дождался наконец, что его Феденька хорошим сыном становится, хозяйский интерес понимать начинает. Да и вырастает, это заметно каждому, кто только взглянет на него: стал ещё выше, раздался в плечах. На круглом и полном лице заметна стала тёмная полоска усов, которая придаёт ему некоторую жёсткость и нагловатость. Отец сидит на табуретке, Федя стоит рядом, слушает каждого говорящего и, по отцовскому лицу угадывая, с кем он согласен, принимается поддакивать: правильно! А как же! Верно! Если же свою правду доказывает кто-нибудь из бедняков, Федя так начинает орать, что не даёт никому слушать. С ним вместе, голос в голос, Васька, грядовский приказчик.

В углу, за спинами мужиков, возле нетопленной печи, сгрудились ребята. Уже поздний час, им надо бы по домам, но разве уйдёшь, когда здесь вон что творится! Сначала ребята не очень вслушивались, о чём кричат мужики. Возились, подталкивали друг друга, смеялись. А зашумят погромче – на них прицыкнет старый Прокофий, отставной солдат, их первый учитель. Он сидит здесь же, на перевёрнутом ведре. Свои дырявые валенки – Прокофий круглый год ходит в валенках – он снял и поставил к печке, как будто её холодные бока могут их высушить. Совсем стар Прокофий. Сидит, клюёт носом. Только тогда и просыпается, когда у самого уха зашумят ребята.

А ребята уже и не шумят. Никто не шумит. Все подались вперёд, к столу, над которым, отбрасывая по стенам угловатые тени, высится костистая фигура Игнатия Гомозова.

– Мужики! – кричит он. – Мы тут слыхали, как говорили наши уважаемые граждане. Они бы и не против того, чтоб кабинетских земель прибавить обществу. Но кому прирезать? Обратно им же, богатым. А у кого нет ничего, тому и давать ничего не надо… Такая, что ли, справедливость, по-вашему, господа хорошие, такая революция? Дак, по-нашему, не такая! Для чего, к примеру, Акинфию Поклонову столько земли, сколько он запахал, когда у него немолоченный хлеб ещё пудами лежит. Это како же пузо надо – столько сожрать!

Тишина взрывается.

– Верно, – кричат те, что ближе к двери, – так его, задавили совсем!

– А ты кто такой, чтоб мои пуды считать? – срывается с места побагровевший Поклонов, роняя табурет.

– Крой, Игнат!

Шатаются, пляшут по стенам растрёпанные тени. Шершавые зипуны, худые полушубки придвигаются ближе к Игнату. Проснулся старичок Прокофий в своём углу, грозит ребятам: тише вы! А кричат-то вовсе взрослые, Прокофий со сна не разбирает.

Костя зачарованно смотрит на дядьку Игната, на его расстёгнутую солдатскую шинель, на крылатые его брови. Нисколько не испугавшись поднявшегося шума, дядька Игнат продолжает очень громко, чтобы все услышали:

– А в сельском комитете у нас кто? Опять же Поклонов и его подпевалы Борискины оба брата, и Пётр, и Максюта. Разве они дадут землю делить, чтобы бедняку да солдатке досталось? Надо такой комитет, чтобы революцию в свой карман не прятал, новый надо выбирать.

– Не тебя ли, шантрапа приезжая! – кричит молодой басок. – Бродяга, окопная вша!

Это Федька Поклонов разевает свой круглый рот. И Костя стерпеть этого не может.

«Чем бы его достать?» – с досадой оглядывается он и замечает расшлёпанные прокофьевские пимы, что сушатся у холодной печки.

С размаху через головы пореченцев в орущее Федькино лицо летит душно-вонючий стариковский валенок.

Плюх! – и секундная тишина. От неожиданности люди умолкли на полуслове. Но тотчас же кто-то первый хохотнул, и обидное веселье заходило вокруг младшего Поклонова. А он, обалдевший от неожиданного удара, действительно смешон. Гомозов повёл на него своим озорным жёлтым глазом и серьёзно, даже сочувственно поясняет:

– Это Поклоновым на бедность подбросили, а то у них, говорят, хлеба мало, не на что пимы́ справить.

Теперь уж, вся сборня хохочет.

Только Поклоновым не до смеха и тем, кто рядом с ними. Акинфий, побуревший от злости, бросает в лицо односельчанам:

– Кого слушаете? Кого просмеиваете? Плакать, слышь, не пришлось бы красною слезой! Пошли, – командует он сыну. – Нечего слушать здеся! – и, расталкивая мужиков, движется к выходу.

А у печки волнуется старый Прокофий.

– Пим-от, Коська, пим, говорю, куда закинул? Доставай теперя, бессовестный сын. А то я тее знаю, что делать! – и трясёт старой, тёмной рукой, будто и впрямь может пригрозить парню.

– Счас, дедуня, найду, небось! – шёпотом заверяет Костя Прокофия. Поднимается, чтобы протиснуться вперёд, взять валенок, и видит… он видит отца, который и был-то, наверное, всё время здесь, близко, а теперь смотрит на Костю тяжёлым взглядом, не сулящим ничего хорошего…

После Игната Гомозова говорил Никодим Усков, пономарь. Голос у него тихий, слова как из молитвы, а сам всё время призывает божью кару. Закатывая глаза, Никодим грозит длинным сухим пальцем. Ему не дают закончить. К столу выскакивает Сенька Даруев, который вернулся с войны с деревяшкой вместо ноги.

– Хватит! – кричит Даруев. – Будя, наслухались таких-то! Я воевал – вот что заслужил! – и обеими руками приподнял, показывая всем, свою деревянную ногу. – Попробуй-ка, сбегай на ней за двадцать вёрст до своего клинушка. А теперя революция, а мне обратно шиш!

Сенька в остервенении ударяет кулаком по столу, да так, что подпрыгивает на столе лампа-восьмилинейка. Стекло, сидящее в позеленелой резной коронке, наклоняется и падает, обнажая сразу потускневшее пламечко фитиля.

Пламя взметнулось над фитилём и погасло. В сборне становится ещё теснее и трудней дышать, будто сама темнота втискивается между людьми и отнимает остатки воздуха. Кто-то чёркает кресалом, вспыхивают искры. Слабый свет спички освещает лица в другом конце, колеблясь, плывёт над головами.

Но сходка уже прервана. Всем ясно, что и на этот раз ни до чего не удастся договориться миром. Люди вываливаются в распахнутую дверь, в освежающую прохладу весенней ночи.

То обгоняя Костю с отцом, то сворачивая в свои переулки, идут люди со сходки. Вот кто-то быстрым шагом догнал их, поравнялся. Знакомая старая шинель нараспашку заколыхалась в лад с шагами отца.

– Выходит, ты, паря, на сходке тоже своё слово сказал, – кивнул Игнат Косте. – Вот, Егор Михалыч, как оно, не знаешь, где потеряешь, где найдёшь, кто нежданно плечо подставит.

– Я вот ему подставлю, дай домой дойти, – сурово обещает старший Байков.

– Это ты зря, – возражает Игнат. – У парня сегодня, может, боевое крещение вышло. Иному гранатой не суметь так хватко до цели достать, как он валенком. Да и цель какая была – по-ли-ти-ческая.

Отец даже остановился на месте, так разозлили его Игнатовы слова:

– Мне, слышь-ка, шестой десяток доходит, без этой политики прожил, и он перебьётся.

– Думаешь, так и прожил без неё? Не ты ли за так, за «на тот год спасибо» солдаткам скотину лечишь да коновалишь? Не ты ли норовишь вперёд обойти-объехать беднейшие дворы себе в убыток, потом уж к богатеям? Так ведь это тоже политика. Сразу видно, кому ты брат, а кому дальний родич.

– По-хорошему прошу тебя, Игнат, меня в эти дела не путай и парня оставь. Политику свою давай с Поклоновым дели. Вам драться – нам не мешаться.

Отец говорил негромко, но сердито и непривычно много, а Гомозов отвечал без зла, медленно, как бы втолковывая непонятное.

– Попомни моё слово, Егор Михалыч, всё ещё впереди. Сейчас все, надо не надо, орут: революция, революция. А чего революция-то? Что царя скинули? У кого в брюхе пусто, тому мало радости, что нет царя, ему землю подавай. Ему и лесу надо, и всей, сказать, справедливости. А оно не просто. Поклонов-то – слыхал? – желает, чтобы все при его особе оставалось, а другим шиш! Всю, значит, революцию в свой карман упрятать. Как же тут без драки обойтись? Вот погоди, война кончится, возвернутся мужики, ещё не такие драки пойдут. А ты, ежели мечтаешь прожить не мешавшись, так, я думаю, не суметь тебе. И самому не усидеть, и сыновей не удержать. Вон они у тебя какие парни-герои. Этот-то вот, – и дядька Игнат своей большой рукой повернул лицо Кости к свету, – этот-то вот на все руки мастак – хошь на гармони играть, хошь гранаты кидать. Он небось и из пушки смог бы. Как, Костя, думаешь? Или сначала самому поглядеть требуется?

Костя с удивлением и радостью отметил, что дядька Игнат всё помнит про него. Не забыл ни того, что Костя на гармошке играет, ни того, как ответил когда-то в хате у Корченка на Игнатов вопрос про войну…

Чего Костя боялся, того не случилось. Отец не стал его ни ругать, ни бить. Молча дошли до дому, молча легли спать.

Только не давали Косте покою слова дядьки Игната: «гранату кидать», «герой», «из пушки смог бы». Про пушку дядька Игнат в шутку сказал, и это Косте обидно. Если бы по правде на войне пришлось, небось бы из рук не вывалилась: и из пушки сумел бы. Уж первое дело – не сробел бы, это уж да!

Снова тревожаще вспыхнула мысль, что с прошлого года не даёт Косте покоя: добраться бы туда, на фронт!.. Но война-то, надо быть, скоро кончится. Все говорят – конец ей. Не придётся Косте повоевать…

– Повоевать-то нам так и не придётся. Война, надо быть, скоро кончится. Все говорят… – повторял вслух свои ночные размышления Костя.

Они сидят со Стёпкой на толстом бревне, что бог знает сколько времени лежит за северной глухой стеной сборни.

Тепло и до жмуркости ярко светится солнечный день. Из земли вылезают острые жёлто-зелёные травинки, и над ними уже деловито гудит какая-то крылатая мошка. А здесь, под стеной, в густой тени, сумрачно и тихо. От непрогревшейся земли холодновато тянет сыростью. Посидеть бы мальчишкам на солнышке, так нет, привыкли к «своему» бревну. Сколько раз сиживали здесь, когда Стёпка оставался в сборне за сторожа. Здесь затишно, заглядывают сюда редко. Можно поговорить о чём хочешь, почитать книжку или просто помолчать.

Вот сейчас сидят рядом, вертят в руках толстые куски коры. Кора отопрела от бревна, и пласты, как рыжие корытца, валяются вокруг. Стёпа обстрогал с боков свой кусок, заострил концы, получилась лодочка. Внутри по гладкому вся изукрашена замысловатым узором: это жучок-древоточец проложил свой хитрый след. Хоть сейчас пускай лодку в плавание, но ручьи уж давно просохли. Весна к лету близится.

– Батько ладит меня в батраки отдавать, – задумчиво говорит Стёпа. – До новины на своём хлебе не продержимся, ртов много. Если только, говорит, общество земли прирежет, то на будущий год, говорит, если бог даст, может, и с хлебом будем. – Стёпа сглотнул слюну, как будто этот отдалённый будущий год уже наступил и манит тёплым свежим хлебом. Лицо его выразило строгую и безнадёжную думу – совсем как бывает у старого Гавриленки.

Если бы кто со стороны взглянул, поразился бы, как не вязалось это взрослое выражение лица с игрушкой – лодочкой в руках парнишки.

– К кому в батраки-то? – спросил Костя, вырезая на своей ладейке круто выгнутую птичью шею с головой не то лебедя, не то утки. Пальцы бережно двигали нож, но думал он не об игрушке. Вчерашняя сходка, слова дядьки Игната о земле для бедняков, о революции – всё это теперь, когда он смотрел в озабоченное лицо друга, становилось как-то ближе и понятнее.

– Карепановым, слышь, будто работник нужен, – тоскливо, помедлив с ответом, промолвил Стёпа. – Сегодня батько пойдёт припрашиваться окончательно.

– А знаешь, у них, у Карепановых, сама какая лютая?!

– Что сделаешь, дома тоже никак нельзя. Мать плачет, а отца подгоняет, чтоб шёл. Пусто в клети-то!

Костя задумался, отложил в сторону свою ладью. Потом прицелился, взмахнул рукой с зажатым ножичком… Ножик рыбкой блеснул в воздухе и закачался, воткнувшись остриём в намеченное место на бревне.

– Пойдём на фронт! Война когда ещё кончится, – никто не знает. Мы с тобой и свет повидаем, и нашим подсобим.

– Мы-то?

– А то кто же?

Ещё в прошлом году, после того как Костя услышал на спевке рассказы Игната Гомозова о войне, он уговаривал Стёпку бежать вместе с ним на фронт. Стёпка тянул, тянул, потом и вовсе отказался. Теперь Костя с упрёком напомнил ему:

– Эх ты, «мы-то»!.. Кабы ты прошлым летом согласился, давно бы уж воевали…

Угрюмое выражение на лице Стёпки сменилось нерешительным, потом дрогнули в улыбке губы, и пошли расползаться к ушам Стёпкины веснушки.

– Да как же мы там?

– Да так! Ты стрелять умеешь? Умеешь! Вместе ведь из охотничьего палили. Ты ещё, помнишь, сук отстрелил на сухой лесине. На конях скакать можем. Надо – врага гранатой достанем, а надо – из пушки саданём. Небось подсобим, изловчимся. Да что, тебе говоришь, говоришь…

– Я согласный! – сказал Стёпа, глядя в упор на Костю. – Когда выходить?

– Хоть завтра. Припасов на всю дорогу всё равно не напасёшь, как-нибудь не пропадём.

– А как правиться будем?

– Как раньше собирались: до Каменска, оттуда сплывём до Ново-Николаевска, там – на чугунку. Расспросим людей по дороге, как на фронт прямей добраться. Люди, чай, везде есть.

– А дома не скажемся?

– Ещё чего! Домой оттуда подадим весть, откуда нас не достать. – Подумав мгновение, Костя тихо продолжал: – Одному человеку только скажемся…

– Ну, пошли. Ты о хлебе не беспокойся, я возьму.

– Пошли.

И они зашагали прочь от сборни, от бревна, на котором остались две забытые мальчишечьи игрушки, лодочка и ладья, вырезанные из коры.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю