Текст книги "Крестьянский сын"
Автор книги: Раиса Григорьева
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 17 страниц)
Как-то в начале весны, под вечер, Костина мать выкатила из чулана в сени деревянную долблёнку для угля, почти пустую, и позвала сына:
– Гляди-ко, у нас непорядки какие. Отец воротится, ну-ка ему уголь понадобится, а тут пусто. Давай, милый сын, берись.
Усадила его за работу и ушла куда-то.
Толчёный древесный уголь отец употреблял как присыпку на раны и порезы лошадям, когда коновалил. Заготавливать это «лекарство» всегда было Костиной обязанностью. Тут хочешь не хочешь – делай. Костя взял пест с тяжёлой лиственичной головой, поставил справа от себя глиняную корчажку с крупным берёзовым углём, уселся на пол в сенях, установив меж колен долблёнку, и принялся с силой колотить по углю почерневшим пестом.
Из полуоткрытой двери тянуло предвечерней свежесть Косте было легко и весело работать, и он засвистел на все лады, подражая разным певчим птицам. Свистеть в доме – за это сразу схватишь леща от отца. Да и мать, набожная Агафья Фёдоровна, не похвалит за это. Но ведь никого нет дома. Костя пошевелит рукой уголь в долблёнке, чтоб мельче разбивался, сотрёт с лица пот, смахнёт волосы, упавшие на глаза, и опять постукивает да посвистывает. И не слышит, как во дворе тявкнул Репей, как кто-то несмело взошёл на крыльцо. Лишь когда в узком проёме полуоткрытой двери встал человек, Костя враз смолк. Это была не мать и не учительница Анна Васильевна. Девчонка, а кто, сразу не разглядишь – стоит спиной к свету.
– Отвори дверь-то пошире, – крикнул Костя, – чего жмёшься! – и… похолодел: узнал Груню.
Теперь уж Костя больше ничего сказать не может. И подняться с полу не может. Будто варом его прихватило. Сидит, смотрит во все глаза и молчит. Молчит и Груня.
Она входила сюда без большой опаски. Батрацкая дочка всем чужая родня, а работница-то – она повсюду своя. Привыкла ходить по чужим дворам. Даже собаки редко лаяли неё. Идя к Байковым, боялась только одного – встретить Костю. Очень она его стеснялась, своего отважного защитника.
А тут он – вот он, а больше никого и не видать…
Но вошла, делать нечего, надо здороваться. Поклонившись, по уже сложившемуся между ними обычаю, как старшему, сказала распевно:
– Здравствуйте вам. Мать-то дома ли?
– Нету, – ответил Костя, всё так же не двигаясь с места и остолбенело глядя на неё. – А ты чего пришла?
– Мамка прислала. Твою матерю велела спросить: шаль обделывать бахмарой или зубчиками? Шерсть давала нам твоя мама, шаль связать. – Груня шагнула в сени, ближе к Косте. Отпущенная ею дверь отошла на петлях, светлая полоса упала Косте на лицо. И тут Груня откачнулась назад в испуге: – Чего это с тобой, где тебя так-то?
– Чего? Ничего… – недоумевал Костя.
– Да как же. Ведь ты весь как чугунок чёрный! Тю, да это же… А я-то!.. Ох, не могу! – Звонкие стеклянные горошины смеха раскатились по сеням. Смеялись Грунины округло-продолговатые глаза, сделавшиеся совсем узкими, открыто смеялось лицо, вся Грунина фигурка раскачивалась в смехе, даже старый платок смешно вздрагивал кончиками, завязанными под узким подбородком.
Костя нахмурился, вскочил. И самому не понять было – рассердиться ли ему или засмеяться вместе с Груней.
А та, смеясь, схватила его за руку.
– Где у вас кадочка с водой? Гляди-кося вот.
Она толкнула дверь. В сени хлынул поток закатного света. Сдвинув деревянное полукружье крышки, ребята наклонились над кадкой с водой, и тёмно-зеркальная поверхность её отразила два лица: озорно смеющееся девчоночье с торчащим над головой углом платка и мальчишечье, всё в чёрных пятнах и угольных потёках, с растрёпанными волосами. Встревоженная испачканная физиономия выглядела так смешно, что Костя не выдержал, тоже расхохотался.
Так они стояли, держась за руки у древнейшего в мире зеркала. Вдруг Груня смутилась и отпустила Костину руку.
Костя толкнул кадку ногой, вода заколыхалась, ломая отображение.
Веселье сразу кончилось. Однако прошло и стеснение, сковывавшее Костю в первые минуты. На тихое Грунино «пойду, раз нет тётки Агаши», Костя просто ответил:
– Погоди, она вернётся скоро. Ты побудь, я счас.
Он метнулся на кухню, плеснул из рукомойника себе в лицо и наскоро стёр полотенцем поползшие с него чёрные потёки, пальцами разгрёб и пригладил мокрые волосы. Когда вернулся, на ступеньках крыльца сидела Груня и, обхватив колени, мирно говорила что-то Репью. Рыжий, с белыми подпалинами Репей дружелюбно поглядывал на Груню и помахивал лихо завёрнутым кверху хвостом, выражая ей своё собачье одобрение.
Костя присел рядом с Груней.
– Ты пошто, Грунь, за церковь никогда играть не приходишь? – спросил он, когда немного освоился.
Груня ответила не сразу.
За церковью, в самом центре села, была большая поляна. Дорога, проходящая серединой села, огибала её. Дома и ограды, как бы не решаясь приближаться слишком близко к церкви, оставались по ту сторону дороги. Поляна постепенно превратилась в деревенскую площадь. На ней собирались новобранцы перед отправкой в солдаты, здесь в особо важных случаях созывались сходки. Жарким летом она дожелта выгорала на солнце, была, пыльной и безлюдной.
Сейчас, в самом начале весны, здесь, как завечереет, собирались ребята со всего Поречного. Затевались игры в лапту, в догонялки, в кости. Подсыхающая земля упруго пружинила под босыми пятками, не прилипая, как хорошо вымешанное тесто. Далеко вокруг раздавались весёлые крики, смех, визг. Это девчонки пищали и визжали, как на всём белом свете пищат девчонки. Только Груня никогда не бывала на поляне за церковью. Она не только потому не бывала там, что некогда ей. На поляну за церковь приходила и Лиза Масленникова, другие из богатых домов.
– Разве мне с ними равняться? Понравится ли им-то со мной играть? – объяснила она Косте. – Дразнить ещё как-нибудь начнут, прицепятся покоры всякие искать…
Костя слушал, всё более хмурясь, и сердито прервал:
– Мы, однако, поглядим, кто тебя дразнить станет. Небось живо отучу! А ежели без меня тебя кто обидит, ты так и скажи: «Костя, мол, Байков узнает, худо, мол, тебе будет». Так и скажи, не стесняйся. Ладно? И приходи на поляну, слышь?
Груня не отвечала.
– Это чья же такая лицо в юбку прячет? Чья такая гостья? – услышал Костя родной голос.
В калитку вошла мать.
– Мамка велела… Велела спросить у вас, тёть Агаша, шаль-то обделывать бахмарой или зубчиками? Не уговорились сразу.
– Шаль-то? Да зубчиками, скажи, – ответила мать и с удивлением поглядела вслед прянувшей с крыльца Груне. Чему так обрадовалась девчонка? Что вязать зубчиками? Ишь, как на крылышках порхнула.
Весна
Близился конец учебного года, проверка знаний. А тут ещё Косте и его друзьям прибавились новые заботы: лучшим ученикам второго класса батюшка отец Евстигней велел помогать ему во время церковной службы.
Считалось, что если в эти предпасхальные недели молить о чём-нибудь господа бога, он сразу услышит и исполнит просьбу. Пореченцы несли и несли в церковь замусоленные, мятые бумажки, на которых были нацарапаны имена их близких и просьба к богу: сохранить здравие «сих рабов божьих» или упокоить их души. Больше было записок, поданных за упокой: уже во многие пореченские дворы пришли чёрные вести с фронта, многие солдатские дети остались сиротами. И хотя сам батюшка, и дьякон, и пономарь, и прислуживающие в церкви «матушки» нестройным бубнящим хором считывали с записок имена живущих и усопших со всей скоростью, на какую были способны, холмики записок на подносах всё равно не убывали.
Вот тогда-то и решил священник взять себе в помощь учеников. Ребятам сначала лестно было, что их поставили на такое важное дело, потом стало надоедать – уж очень долго приходилось стоять и читать одинаковое: «Дай, господи, здравия рабе твоей Анастасии, Фёкле, рабам Ивану, Дормидонту, Максиму, рабе Пелатее, упокой, господи, душу рабов твоих таких-то, таких-то и таких-то…» Муторно очень. Поначалу кто-то первый погрешил немного: такой скороговоркой стал читать, что лишь окончания имён было слышно: «…рабе… сии… екле… онта…» Потом вовсе некоторые записки стали пропускать. Дескать, бог и так учтёт. Он небось и сам по писаному читать умеет, а не только слушать…
В свои записки прихожане заворачивали ещё и деньги: кто стёртый пятачок, кто гривенничек, кто полтинник, а кто и целый рубль. Всё-таки не бесплатно же надоедать господу богу! Дважды Косте попались рядом две записки. На одной купец Рядов просил помянуть душу своего родителя и в уплату за эту услугу вложил десятирублёвую бумажку. Другая записка была писана соседкой Байковых, тёткой Марьей, у которой сын Фрол был взят в солдаты вместе с байковским Андреем. Тётка Марья молила о сохранении жизни своему сыну. В её записку был вложен гривенник.
Прочитав обе записки, Костя забеспокоился. Как же так? Всё село знало, как купец Грядов сживал со света своего старого отца, чтоб скорее получить наследство, а теперь нате-ка, десятку! Старика-то уж всё равно на свете нет. А Фрол каждый день под пулями жизнью рискует. За него-то сильней надо молиться, чем за грядовского родителя, да у тётки Марьи денег мало. Получалась задачка по арифметике, в которой условия никак не сходились с ответом. Костя подумал, подумал, да и решил её: десятку грядовскую переложил в записку тётки Марьи за здравие Фрола, а её гривенник – в записку Грядова, за упокой души отца.
Распорядившись таким образом, Костя всё-таки немного побаивался: вдруг бог покарает его.
А тут ещё случай с Николкой Тимковым. Тишайший Николка во время заупокойного молебна прочёл целую гору записок за упокой души и только на последней обнаружил, что ошибся, что все записки писаны на моление за здравие.
Вечером на поляне за церковью Николка, заикаясь от страха, рассказывал ребятам о том, что наделал. Выходило так, что все живые «рабы божьи», которых Николка поминал за упокой, должны немедленно умереть.
– Кого поминал-то? – подавленно спросил Костя.
Он с тревогой ждал, что будет дальше, потому что если Николку разразит гром небесный, то заодно уж и его, Костю, тоже. Если ничего не будет Николке, то и ему бояться нечего!
– Не помню. Только последнюю записку помню – о «здравии раба божьего Никифора и рабы божьей Мастрадии». А кто такие, не знаю.
– Никифора и Мастрадии? Дак ведь это Редькины, некому больше. У них и в семье-то больше нет никого. Редькин Никифор, а жена Мастраша. Они! Ну как уж померли?
– Погодите, я ведь его видела, Редькина-то, – сказала Груня, которая сидела вместе с ребятами. Она теперь часто приходила сюда. – Верно видела, он к батюшке в дом шёл, рыбу нёс.
– Да ведь правда, он нонче с утра рыбачил. Я видел, как он от реки домой тащился.
– А сейчас где же? – У Николки Тимкова не переставал дрожать голос. – Неужто прямо у батюшки в дому помрёт?
Все, как по команде, повернули головы к поповым воротам.
Один Гараська Самарцев не мог удержать смеха.
– Да что вы, ей-богу! От этого сроду никто не помирал!
Но Гараську не слушали, со страхом ожидая, что же будет.
Напряжение длилось недолго. Из ворот поповского дома показалась знакомая всем побуревшая сермяга, подпоясанная верёвочкой, и облезлая заячья шапка. Редькин шёл, широко размахивая ивовой корзиной, со дна которой сыпались соломинки, все в рыбьей чешуе.
Для рыбака Редькина пост – самое прибыльное время. Беднота в Поречном в пост, как, впрочем, и весь год, питается хлебом и картошкой с квасом. А те, что побогаче, привыкшие к молоку, маслу, яйцам да к мясу, в пост, когда ничего этого есть не полагается, переходят на рыбу. Никифора Редькина с его ивовой корзиной ждали и у попа, и у богатых хозяев, так что пост для него превращался в праздник. Вот и сейчас он вышел из поповских ворот, машет корзиной, мурлычет что-то, чуть не приплясывает.
– Здравствуйте, дяденька Никифор, – начал Гараська Самарцев. – Как ваше здоровьице будет?
Спрашивает, а у самого в глазах смешинки прыгают.
– Здоровьица? Да она ничего, здоровьица-то. Чего ей сделается? Редькину, сказать, износу нету! – и, весело подмигивая, прошёл мимо ребят своей странной припрыгивающей походкой.
Редькин не помер. Ничего не случилось и с его крикливой, вечно растрёпанной Мастрашей. И других случаев внезапной смерти на селе не слышно было. Тогда-то Костя убедился, что все эти заупокойные и заздравные записки ничего не значат, и наказания божьего за свой поступок уже не боялся. А Гараська однажды на пути из школы предложил Косте:
– Айда, Костя, со мной к целовальнику за пряниками.
– Ишь богач! А деньги?
– Есть у меня, пойдём. Только никому не говори, слышь!
– Не. А ты где всё же взял?
– «Где, где»! Думаешь, которые деньги в церковных записках, те все богу, да? Не видал, как пономарь кассу считает да себе в карман кругляшки спускает? А ежели и вся касса отцу Евстигнею попадает, дак опять же не богу. Лизке на лишние гостинцы. Пойдём, Костя.
Побежали бегом, а перед целовальниковой усадьбой перевели дух, пошли степенно – покупатели. В узком проулке между амбаром и домом, обернувшись к стенке лицом, стоял подросток в серой рубахе, высокий и тонкий. Целовальников сын Ваньша. Голову он наклонил вниз, не то рассматривая что-то зажатое в кулаке, не то что-то тайно из него выкусывая.
– Здравствуй, Ваньша. Ты чего тут делаешь?
Ваньша медленно оборачивается, судорожно дожёвывая.
– Вот, ре-репу ем. – Тёмные глазки Ваньши перебегают с Кости на Гараську.
– Репу?
– Мг-м. Вот, – разжал и снова быстро зажал кулак.
Странная то была репа. Белая, рассыпчатая мякоть, некусаный бочок покрыт плотной зеленовато-жёлтой кожицей с матовым отсветом, а там, где надкусано до сердцевины, видны коричневые семечки. Всё успели рассмотреть ребята за короткий миг. А Ваньша уж спрятал в карман своё лакомство и приободрился.
– Вы в лавку, что ли? Так маманя тама. Ступайте.
– И то идём, – рассердился Костя. – Ты пошто нас дураками числишь? Думаешь, никогда яблока не видали, не знаем? Главно дело – «репу»…
– Како яблоко, где мне его взять? Сам врёшь!
Ужас охватывает Ваньшу. Сейчас его выдадут мамане, та скажет отцу, и тогда – куда хочешь девайся, найдёт и прибьёт до полусмерти.
– Погодите, робя, – останавливает Костю с Гараськой заискивающий голос, – отведайте-ко.
В Ваньшином кармане, оказывается, ещё есть яблочко, поменьше и всё сморщенное. Несмотря на горьковатую гнильцу внутри, оно кажется необыкновенно вкусным, только уж очень малы половинки.
Потом Ваньша достаёт ещё одно:
– Нате ещё, братцы, только, ради христа, не сказывайте нашим!
– Да пошёл ты! Думаешь, все продажны, как у твоего отца дети! – благородно возмущается Гараська. Но второе яблоко всё-таки исчезает в его кармане.
– Не скажете?
– А сроду-то мы на кого говорили? – Костя явно оскорблён.
Ваньша успокаивается. Теперь ему страстно хочется рассказать ребятам, как было дело:
– Ещё поздней осеней тятька привёз мешок этих самых яблок. Антоновские называются. Я попробовал – кислые, страсть. Тятька говорит – положу в мякину, они зиму-то пролежат и к пасхе сладкие сделаются, по-дорогому продам. Нонче утром он отпер вышку [1]1
Вышка– чердак.
[Закрыть]и велел с ним яблоки перебирать: которые загнили – откладывать. Сам перебирает, а сам смотрит за мной, не спрятал бы я целое. Перебрали, а тятька тогда гнилые заново переглядывает – которы маленько, те в кучу, на продажу, а которы вовсе сгнили – дал мне. «Отнеси, говорит, мамане и сам покушай». А мне на кой такие-то? Он потом снова вышку запер и уехал куда-то, а я залез – я какой хошь замок отопру – и взял. А чего? Он их не нонче-завтра вынесет в лавку да и продаст… Слушайте-ка, ребята, если бы вы пошли, заговорили её, маманю-то, я бы слазил, ещё натаскал. Ей-богу! А то так она может в сени выйти, увидеть, что вышка отперта… Пошли, а?
Высохшая, с набухшими, до коричневого цвета потемневшими подглазинами и неопрятными губами, жена целовальника долго не могла взять в толк, чего хотят эти парнишки. Выгнать жалко – вон у них не то что пятачок, целый рупь серебряный так и ходит из рук в руки, – а чего хотят купить, сами не знают. Медовые пряники им шибко дороги, патошны – черны. «Сдобных нету ли?» – спрашивают. А кака же сдоба, когда ещё пост не кончился. И всё-то перетрогают, так и гляди, не стащили бы чего. Когда Ваньша, просунув голову в дверь, сказал: «Я, мамань, на речку схожу», они вмиг заторопились и выбрали леденцов на три копейки да на четыре – пряников…
Ваньшина фигура сильно изменилась. Тонкая в плечах и ниже пояса, она выше пояса округлилась, как будто сразу у Ваньши вырос живот, да не только спереди, но и сзади.
Теперь куда бы спрятаться всем вместе?
– Пошли правда на речку, – предложил Гараська. – Где излучина, знаешь, Костя?
Едва они вышли в проулок, как тут же и встретили Стёпку Гавриленкова.
– Вот у кого нюх так уж нюх! – обрадовался Костя. – Откуда ж ты взялся?
– А чего? Шёл… – выжидательно улыбался в ответ Стёпка, а его острый носик так и уставился на округлость над Ваньшиным поясом.
– Пошли с нами.
– Куда пошли, не по пути нам. Иди, иди своей дорогой! – засверлил Стёпку своими глазами Ваньша.
– Пойдём, не бойсь, – решительно позвал Костя, а Гараська зашагал вперёд, показывая, что спорить не о чем.
Ваньша понуро поплёлся сзади.
Путь их лежал мимо двора его тётки, материной сестры. Приближаясь к её плетню, Ваньша сильнее забеспокоился: вдруг да она во двор выйдет, увидит его?
Не успел подумать, как увидел её самое. На подворье под весенним солнышком сушилась картошка, а тётка перебирала её, согнувшись вдвое и низко наклонив голову. Над грудой желтоватых картофелин вздымался холм пёстрых тёткиных юбок.
Бочком, бочком, между ребят Ваньша просеменил быстренько вдоль плетня и, только миновав его, вздохнул облегчённо.
Потом ребята увидели Груню. Она спускалась к реке с двумя бадейками на коромысле, полными мокрого белья, – полоскать. Раньше Груня низко наклонила бы голову и прошла мимо, а сейчас нет – с улыбкой останавливается, перекладывает тяжёлое коромысло на другое плечо. А когда Костя, чтобы как-то начать разговор, обращает к ней своё «бог помочь», она насмешливо отвечает:
– Становись побочь!
– А что и не встать? – Он ловко схватывает с коромысла обе бадейки и устремляется вперёд.
– Ещё не лучше, – кричит Ваньша почти со слезой. – Куды ещё Груньку нам?! Связался я с вами…
– Как сейчас огрею, так узнаете, – смеясь, грозит коромыслом Груня. – Бельё-то Карепановых, не наше. Увидит Карепаниха, знаете, чего будет?
– А мы тогда бельё в речку побросаем, пусть сама стирает!
Кто сказал, что бадейки тяжёлые? Вон как быстро мчат их под горку Костя и Стёпка с Гараськой. Груня едва поспевает за ними с коромыслом в руках.
Сзади поспешает недовольный Ваньша, с тоской оглаживая сквозь рубаху твёрдоокруглые бока яблок. Ему кажется, что их стало меньше, совсем мало на эстоль народу. Связался тоже…
Потом они сидят на берегу под вётлами, объятыми зелёным дымком молодой листвы. Счастливо сияя своими ясно-коричневыми глазами, Груня деликатно откусывает от неведомого ей доселе яблока.
– А наша мама как станет рассказывать, какие сады были у богатых хозяев на ихней родине под Воронежем, с яблоками да чем, я и начну: «А какие, мол, они, яблоки?» Ну, она не знает, как ответить, – «круглые, мол». – А я: «Как репка?» – «Нет, они сладкие». – «Как морковка?» – «Дурочка, скажет, они на деревьях вырастают». – «Как шишки?» Ну, она тогда рассердится. «Отстань!» – скажет. А иной раз запечалуется. А они, яблочки-то, гладкие! – И Груня с ласковым удивлением глядит на кучку яблок, рассыпанных на траве.
– А у нас батько про Украину любит вспоминать, – задумчиво отозвался Стёпка, до хвостика объедая кисло-сладкую мякоть антоновки. – Там, говорит, вишня не в степу по кустам, а прямо на больших лесинах растёт. Как, говорит, поспеет, так усё дерево от них красно.
Ваньша время от времени тревожно вглядывается в лица ребят. Ну как вякнут отцу? Эх, уметь бы ему так беззаботно веселиться…
Костя смотрит на Груню, как она весело грызёт яблоко, как хорошо улыбается, и самому смеяться охота.
Внизу, под берегом, на котором сидят ребята, течёт помутневшая от весеннего половодья речка, вокруг лаково краснеют гибкие прутья прибрежного тальника, что вынес к солнцу нежно-пушистые комочки своих цветков. Ветер трогает их серебристо-жёлтый пушок, пробегает по волосам ребят.
Они ещё не знают, что, может, в последний раз сидят так беспечно все вместе – Костя, Груня, Стёпка, Гараська, Ваньша. Что вытянувшаяся за эту весну Груня станет почти взрослой и ей зазорно будет, не таясь, бегать с мальчишками, чтоб люди напраслину не возвели. Бедность, всё сильнее давящая семью Терентьевых, заставит Груню пойти в работницы за кусок хлеба, а эти немногие весенние дни, что прошли с памятной ей встречи у Кости в сенях, останутся самыми беззаботными и милыми в её горькой юности.
Не знает и Костя, что в его жизни этот тайный яблочный пир – едва ли не последнее бездумное мальчишеское озорство. Что вскоре он сам выберет для себя трудную дорогу.