Текст книги "Сансет Парк (ЛП)"
Автор книги: Пол Бенджамин Остер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 16 страниц)
2
Он приглашен на четыре новогодние вечеринки в четырех разных местах Манхэттена – Ист Сайд и Уэст Сайд, аптаун и даунтаун – но после похорон, после обеда с Рензо, после двух часов, проведенных в квартире Марти и Нины, у него нет никакого желания видеть кого-либо. Он направляется домой, на Даунинг Стрит, продолжая думать о Суки, все еще под впечатлением от рассказа Рензо о мертвом актере на дрейфующей яхте. Сколько мертвецов он видел в своей жизни? спрашивает он себя. Не забальзамированную смерть, лежащую в открытом саркофаге, будто сделанные для музея восковые фигуры, лишенные выкаченной из них крови, непохожие на человеческие тела, но самых настоящих мертвецов, смерть как есть, какой она была до того, как к ним прикоснулся скальпель? Его отец, тридцать лет тому назад. Бобби, двенадцать лет тому назад. Его мать, пять лет тому назад. Трое. Только трое почти за шестьдесят лет.
Он идет на кухню и наливает себе скотч. Он уже выпил пару раз у Марти с Ниной, но не чувствует в себе ничего, его голова чиста, и после обильного обеда, еда от которого все еще лежит в его желудке словно камень, у него нет никакого аппетита к ужину. Он говорит себе, что закончит этот год тем, что дойдет до конца рукописи, которую он должен был прочитать еще в Англии, но понимает при этом, что эти слова не более, чем уловка, хитрость, чтобы затащить себя в комфортабельное кресло с подлокотниками в гостиной, а как только он сядет в то кресло, он все равно не будет читать роман Саманты Джюетт, потому что уже решил, что не будет его публиковать.
Семь тридцать вечера, четыре с половиной часа до того, как начнется новый год, надоедливый ритуал шума и фейерверков, гул пьяных голосов, разносящийся эхом по всему кварталу в полночь, всегда тот же всплеск в определенное время; но сейчас он далек от всего – в одиночестве со своим скотчем и мыслями – и если он погрузится в свои размышления, то он не услышит ни голосов ни грохота того часа. Пять лет тому назад, в мае, по телефону позвонила женщина, занимавшаяся уборкой в квартире матери – она только что открыла дверь вторым ключом. Он был в своем офисе, вспоминает он, вторник, утро, около десяти часов, говорил с Джилл Хертцберг о последней рукописи Рензо и о том, что нужно ли поставить иллюстрацию на обложку или нет. Почему он помнит такие подробности? Просто так, без каких-то особенных причин, и, конечно, причина и сама память всегда непредсказуемы; и тогда он ехал в такси, направляющемся по Бродвею к восточной Восемьдесят-четвертой Стрит, стараясь избавиться от мысли, что его мать, с которой он обменивался шутками в субботу, сейчас мертва.
Тело. Об этом он думает сейчас, о теле матери, лежащем на кровати пять лет тому назад, и об ужасе, охватившем его, когда он посмотрел на ее лицо, серо-голубую кожу, полу-открытые-полу-закрытые глаза; ужасающая недвижность того, что однажды было живым созданием. Она лежала там почти сорок восемь часов до того, как была найдена той женщиной. Одетая в ночную сорочку, его мать читала воскресный выпуск Нью Йорк Таймс, когда умерла – несомненно от внезапного, катастрофического сердечного приступа. Одна голая нога лежала на краю постели, и он подумал о том, что она, должно быть, попыталась встать, когда начался приступ (за таблеткой? позвать на помощь?); и если так и было, видя, что она почти не сдвинулась с места, значит – она умерла в считанные секунды.
Он посмотрел на нее, совсем недолго, а затем повернулся и ушел в гостиную. Это было слишком тяжело для него: видеть ее в таком замершем беззащитном виде. Он не помнит – видел ли он ее, когда прибыла полиция, были ли соблюдены формальности с опознаванием тела или нет, но точно помнит, что когда появились медики, чтобы положить тело в черный резиновый мешок, он не смог заставить себя увидеть это. Он оставался в гостиной, уставившись на ковер под ногами, разглядывая облака в окне, слушая свое собственное дыхание. Это было просто слишком тяжело для него, и он не смог себя заставить.
Откровение того утра, простой, упрямый первичный кубик понимания, наконец осознанный им, когда медики выкатывали ее на тележке из квартиры, мысль, преследующая его с тех пор: не существует воспоминаний плода о чреве, ни у него и ни у кого, но он воспринимает, базируясь на слепой вере, или, если угодно, заставляет себя полностью верить в то, что его жизнь сознательного и чувствующего существа началась как часть ныне мертвого тела, выкатываемого в открытую дверь, что его жизнь началась внутри ее.
Она была дитем войны, как и мать Рензо, как и все их родители, воевали при этом их отцы или нет, и сколько бы лет не было их матерям, когда началась война – пятнадцать, семнадцать, двадцать два. Странным образом, очень оптимистичное поколение, размышляет он сейчас, крепкое, надежное, тяжело работающее, и немного глупое, возможно, но все они верили в миф об Американском величии, и у них было гораздо меньше сомнений в действительности, чем у их детей – парней и девушек времени Вьетнама, злых детей послевоенного времени, которым пришлось увидеть, как их страна превратилась в больного, разрушительного монстра. Отвага. Это слово приходит к нему на ум, когда он вспоминает мать. Отважная и прямая, несгибаемая и нежно любящая, невозможная. Она дважды выходила замуж после смерти его отца в семьдесят восьмом, они умерли оба из-за рака – в девяносто третьем и две тысячи третьем – и даже тогда, в последний год ее жизни, в возрасте семидесяти девяти, восьмидесяти лет, она все еще надеялась найти себе пару. Я была рождена для семьи, однажды она сказала ему это. Она стала Мещанкой из Бата, и если эта роль и была написана для нее, то быть сыном Мещанки из Бата – небольшое удовольствие. Его сестрам досталась, конечно, та же непростая участь, но Кати живет в Миллбурне, штат Нью Джерси, а Энн в Скарсдэйле, обе – далеко отсюда, и потому, что он был старшим из детей, и потому, что его мать доверяла больше мужчинам, чем женщинам, к нему она приходила со своими проблемами, никогда не называемые ею, как проблемы (все отрицательные слова были исключены из ее словаря), а лишь как что-то незначительное, например – мне надо с тобой поговорить о чем-то незначительном. Желанная слепота, так называл он это, упрямое желание быть оптимисткой, быть правой, утро-после-ночи-отношение к жизни даже перед лицом сокрушительных событий – похороны трех мужей, пропажа ее внука, случайная смерть приемного внука – таков был ее мир, сотканный из правильных пошлостей Голливуда – крепись, держись и ни слова о смерти. По-своему замечательный, да, но в то же время – бессмысленный; и по прошествии лет он понял, что большинство из этого было ложью, что внутри ее, как всем казалось, несокрушимого духа был также страх и давящая горечь. В чем она была виновата? Прожив все болезни ее мужей, как смогла она не превратиться в злостного ипохондрика? Если весь твой опыт говорит о том, что тело когда-нибудь обязательно предаст своего владельца, почему же не подумать о том, что боль в животе может оказаться прелюдией к раку желудка, и что головная боль означает опухоль в голове, и что забытое слово или имя – симптом слабоумия? Свои последние годы жизни она провела в визитах к докторам, к специалистам тех или иных заболеваний и синдромов; и правда то, что у нее были проблемы с сердцем (две операции по расширению кровяных сосудов), но никто не видел никакой опасности у нее. Он решил, что она будет жаловаться на свои воображаемые болячки, чтобы дожить до девяноста лет, чтобы пережить его, чтобы пережить всех, и вдруг, без никакого предупреждения, меньше, чем через двадцать четыре часа после того, как шутила с ним по телефону, она умерла. И когда он, наконец, воспринял ее смерть, пугающим в ее уходе из жизни было то, что он почувствовал облегчение, или какая-то часть его почувствовала облегчение, и он ненавидит себя за бесстрастное осознание этого, но вместе с тем он знает, что ему повезло не увидеть старость ее глубоких лет. Она покинула мир в правильное время. Никаких длящихся страданий, никакого ухода из реальности в старческий маразм, никаких сломанных шеек бедра или подгузников для взрослых, бессмысленного взгляда в пустоту. Свет включается, свет выключается. Ему будет не хватать ее, но он сможет примириться с тем фактом, что ее больше нет.
Он скучает по отцу еще больше. Так же бесстрастно он осознает это, хотя его отец мертв уже тридцать лет, и он провел почти половину своей жизни в тени призрака отца. Шестьдесят три, на один год старше его сейчас, в прекрасном состоянии, играл в теннис четыре раза в неделю, был силен, чтобы разгромить своего тридцатидвухлетнего сына за три сета, возможно, даже силен настолько, чтобы победить его и в борьбе на руках, строгий противник курения, потребление алкоголя почти нулевое, никаких болезней, даже никаких насморков и простуд, широкоплечий под метр девяносто, ни жиринки, ни живота, с прямой осанкой, мужчина, выглядящий моложе своего возраста на десять лет, правда, с небольшой проблемой, с бурситом в левом локте, так называемый, теннисный локоть, чрезвычайно болезненный, да, но уж никак не смертельный; и тогда он пошел к доктору в первый раз за много лет, к дубине, который прописал ему кортизон вместо каких-нибудь слабеньких болеутоляющих; и его отец, никогда не принимающий их, начал таскать кортизон в кармане, как будто это был аспирин, и глотал его раз за разом, когда чувствовал свой локоть; таким образом он испортил себе сердце, загружая все больше напряжения в кровяную систему, совершенно не имея об этом представления, и однажды ночью, когда он был в любовной постели со своей женой (небольшое утешение: знать, что родители были еще сексуально активны после стольких лет совместной жизни), ночью 27 ноября 1978 года в тот момент, когда Алвин Хеллер был близок к оргазму в объятиях своей жены Констанс, более известной как Конни, его сердце подвело, разорвавшись в груди, и таков был конец.
Никогда не было никаких конфликтов, виденных им у своих друзей с их отцами, с бьющими сыновей отцами, с орущими отцами, с агрессивными отцами, бросающими напуганных шестилетних сыновей в плавательные бассейны, с презрительными отцами, насмехающимися над своими подростками за их неправильную музыку, неправильную одежду, неправильный взгляд, с отцами, ветеранами войны, которые били двадцатилетних сыновей за отказ пойти в армию, со слабыми отцами, напуганными выросшими детьми, с замкнутыми на себе отцами, которые не могли запомнить имена детей своих детей. С начала и до конца не было в их отношениях подобного антагонизма и драм, не более, чем резкие отличия во мнениях, небольшие наказания, выданные механически за незначительные нарушения правил, пара жестких слов, когда он был неправ ко своим сестрам или забыл о дне рождении матери, но ничего значительного, ни ударов, ни криков или гневных оскорблений; и в отличие от большинства своих друзей он не стыдился своего отца или говорил что-нибудь злое о нем. В то же самое время, было бы неправильно считать, что они были близки друг с другом. Его отец не был одним из тех отцов-приятелей, которые считали, что сын – лучший приятель, он был просто мужчиной, который чувствовал свою ответственность за жену и детей, тихим, с ровным характером мужчиной с талантом добывать деньги, и это умение его сын распознал в нем лишь в последние годы жизни отца, когда тот стал основным пайщиком и главным партнером в Хеллер Букс, но даже если они и не были так близки, как некоторые отцы и дети, даже если единственной темой для их жарких бесед был спорт, он знал, что его отец уважает его, и чувствовать это непредвзятое уважение от начала и до конца было гораздо важнее, чем какая-нибудь открытая демонстрация любви.
Когда он был совсем молод, в возрасте пяти-шести лет, он был разочарован тем, что его отец не воевал на войне, в отличие от отцов большинства его друзей, побывавших в далеких краях мира, убивая Джапов и Нациков, и ставших героями, его отец был в Нью Йорке, погруженный в изучение мелких деталей его бизнеса недвижимости, покупая здания, управляя зданиями, бесконечно ремонтируя здания; и он задавался вопросом, почему его отец, такой сильный и подтянутый, не был принят в армию, когда он хотел в нее пойти. Но он был слишком молод тогда, чтобы понять, насколько плохим было зрение у глаза – его отец был признан слепым на левый глаз в возрасте семнадцати лет, и потому, что его отец так мастерски организовал свою жизнь, чтобы скрыть инвалидность, он не понял, насколько уязвимой была мощь отца. Позже, когда ему было восемь-девять лет, и его мать, наконец, рассказала ему историю инвалидности (его отец никогда не промолвил и слова об этом), он решил, что рана отца ничем не отличалась от раны на войне, что часть жизни отца была потеряна на бейсбольном поле в Бронксе в 1932 году точно также, как потерял бы руку солдат на поле боя в Европе. Он был лучшим питчером в школьной команде, левша с жестким броском, на которого уже стали обращать внимание скауты из команд высшей лиги, и когда он вышел на игру в тот день в начале июня за команду школы Монро, у него не было ни одного поражения в сезоне, и его рука не подвела его ни разу. В первой же серии бросков, в первом же питче игры, когда игроки занимали свои места на поле за его спиной, он бросил скоростной, низколетящий фастбол в игрока школы Клинтон Томми ДеЛукка; а мяч, прилетевший назад к нему был настолько быстр, с такой ужасающей силой и скоростью, что у него не осталось времени поднять перчатку и закрыть лицо. Он получил точно такую же травму, от которой закончилась карьера Херба Скора в 1957 году, такой же сокрушительный удар, изменивший его судьбу. А если бы тот мяч не попал бы отцу в глаз, не погиб ли бы тогда он на войне – до того, как женился, до того, как родились дети? А сейчас и Херб Скор тоже умер, думает Моррис, шесть или семь недель тому назад, Херб Скор, с пророческим средним именем Джуд; и он вспоминает, в каком шоке был отец, когда прочел о травме Скора в утренней газете, и как, после стольких лет, до конца своей жизни, он постоянно вспоминал Скора, говоря, что та травма была самой печальной за всю историю бейсбола. Никогда о себе, никогда о похожести. Только о Скоре, о бедном Хербе Скоре.
Без помощи отца издательство никогда не появилось бы. Он знал, что у него не было способности стать писателем, когда перед ним был пример его молодого друга Рензо, соседа по комнате в студенческом общежитии все четыре года обучения, видя его бесконечную, выматывающую борьбу с самим собой, долгие одинокие часы, постоянную неуверенность и внезапные позывы; и он решает заняться лучше другим – обучением литературе вместо написания – но по прошествии одного года после выпуска из Колумбийского университета, он отказывается от планов стать доктором филологии, понимая, что академическая жизнь – тоже не для него. Он попадает в издательскую среду, проводит четыре года, поднимаясь по служебной лестнице в двух компаниях, наконец найдя самого себя, свою миссию, позыв, как бы и не называлось то чувство нужности и целесообразности, но и здесь, на вершине коммерческого издательского бизнеса – немало разочарований и компромиссов; и, когда в течение двух месяцев главный редактор аннулировал свою рекомендацию к изданию первого романа Рензо (последующего после первого сожженного манускрипта) и под теми же причинами отверг издание первого романа Марти, он пошел к своему отцу и сказал, что решился уйти из всем известной компании и начать свое небольшое издательство. Его отец не знал ничего о книгах и об их производстве, но, должно быть, увидел нечто в глазах сына, что заставило его вложить потерянные деньги в дело, которое неминуемо прогорело бы. Или, возможно, он подумал, что его сын получит хороший урок, отшлифует себя, и очень скоро вернется к уверенности обычной работы. Но они не прогорели, или, по крайней мере, потери не были настолько значительными, чтобы бросить; и после инаугурационного списка из четырех романов его отец вновь полез в свой карман, увеличив вложения почти в десять раз больше первичного; и, внезапно, Хеллер Букс оторвался от земли – небольшое, но живое создание, настоящий издательский дом с офисом в нижнем районе Уэст Бродвея (невозможно дешевый рент тогда был в Трайбеке, еще не ставшей той самой Трайбекой), четыре работника, распространитель, хорошо выполненные каталоги и растущий состав писателей. Его отец никогда ни во что не вмешивался. Он называл себя молчаливым партнером, и последние четыре года его жизни он называл себя так, когда они общались между собой по телефону. Уже без Это твой отец или Это твой старик, но всегда без запинки Привет, Моррис, это твой молчаливый партнер. Как можно не скучать о нем? Как можно не почувствовать, что каждая книга, изданная за прошедшие тридцать пять лет, была сделана невидимой рукой отца?
На часах девять тридцать. Он хотел позвонить Уилле, чтобы поздравить ее с Новым годом, но в Англии сейчас два тридцать, и, несомненно, она уже спит несколько часов. Он возвращается на кухню, чтобы налить себе еще скотча, в третий раз с тех пор, как он вернулся в квартиру; и только сейчас, впервые за весь вечер, он вспоминает проверить телефонные сообщения, внезапно подумав, что Уилла могла позвонить, пока он был у Марти с Ниной, или когда ехал домой. Всего двенадцать новых сообщений. Одно за другим, он прослушивает их – но ни одного от Уиллы.
Его наказывают. Вот почему она взялась за ту работу на год, и почему она не позвонила – потому что она наказывает его за бессмысленную измену, совершенную им восемнадцать месяцев тому назад, глупое решение сексуальной слабости, о котором он даже жалел тогда, когда лез в кровать. В обычных обстоятельствах (но что назвать обычными?) Уилла не обнаружила бы, но вскоре после того, что он наделал, она пошла к своему гинекологу на обычную раз в пол-года проверку, и ей сказали, что у нее – хламидия, в мягкой форме, но неприятное заболевание, передающееся только половым путем. Доктор спросил ее, если у нее были совокупления с кем-то другими, кроме ее мужа, и поскольку ответом было нет, виновником мог быть не кто иной, как вышеназванный муж; и когда Уилла огорошила его новостью тем же вечером, у него не было никакого выбора, кроме признания. Он не выдал ни имени ни деталей, но признал, что когда она была в Чикаго со своей работой о Джордже Элиоте, он был в постели с кем-то. Нет, у него нет пассии, это случилось лишь однажды, и у него нет никакого желания повторения. Он просит прощения, сказал он, очень глубоко извиняется, он выпил слишком много, это было ужасной ошибкой; но, хоть, она и простила его, он понимает, почему ее злость не проходит – не из-за того, что он впервые за все время их совместной жизни изменил ей, нет, хоть и это уже плохо само по себе, но потому, что он заразил ее. Венерическое заболевание! кричала она. Отвратительно! Ты засунул свой дурной член в вагину какой-то женщины и кончил тем, что заразил меня! Тебе не стыдно, Моррис? Да, ответил он, ему было ужасно стыдно, как никогда в его жизни.
Сама мысль об этом мучает его сейчас, идиотство всего, лихорадочное небольшое совокупление, приведшее к такому беспорядку. Приглашение на ужин от Нэнси Гринуолд, литературного агента, за сорок, с кем он вел бизнес-дела последние шесть-семь лет, разведенная, непривлекательная, до той ночи он никогда и не думал о ней. Ужин в шесть часов на квартире у Нэнси в районе Челси, и единственной причиной, по которой он принял это приглашение, было то, что Уиллы не было в городе; довольно скучный ужин, и когда четверо других гостей взяли свои вещи и ушли, он согласился остаться, чтобы выпить с ней перед тем, как пойти домой в Вилладж. Тогда все и случилось, через двадцать минут после ухода гостей, быстрый безумный перепих без никакого смысла для них обоих. После того, как Уилла объявила ему о хламидии, ему стало интересно, сколько других таких же дурных членов удовлетворилось вагиной Нэнси, хотя, сказать правду, немного удовольствия досталось ему – хоть они и кончили вместе, он был слишком озабочен мыслями об измене Уилле, чтобы насладиться полагаемым удовольствием момента.
После его признания, после цикла лечения антибиотиками, очистившими тело Уиллы от микробов, он подумал, что наступил конец. Он знал, что она поверила ему, когда он сказал о том, что случилось только однажды, но этот крохотный ошибочный взгляд в сторону, эта брешь в их общности после двадцати четырех лет брака, пошатнули доверие Уиллы к нему. Она больше не доверяет ему. Она думает, что он – в поисках, ищет молодых и более красивых женщин; и даже если он в этот самый момент и не занят поисками, она уверена, что раньше или позже все опять повторится. Он сделал все возможное, чтобы разубедить ее, но его доводы, похоже, не подействовали. Он слишком стар сейчас для приключений, говорит он, он хочет прожить остатки своих дней с ней и умереть у нее на руках. И она говорит ему: Мужчина в шестьдесят два года все еще молод, шестидесятилетняя женщина – стара. Он говорит: После всего того, что мы прожили вместе, после всех кошмаров и печалей, всех ударов судьбы, всех страданий, сквозь которые мы прошли, как может такая незначительная вещь стать главной? А она отвечает: Может быть, прошлого для тебя оказалось слишком много, Моррис. Может, ты хочешь начать все заново с кем-нибудь.
Поездка в Англию не помогла. Они не виделись друг с другом три с половиной месяца, и когда он, наконец, поехал к ней на Рождественские каникулы, он понял, что она пробует это вынужденное расставание, как тест, чтобы увидеть – сможет ли она прожить без него подольше. Похоже, эксперимент пока удается. Ее гнев перешел в нечто вроде желаемой отстраненности, сдержанности, отчего ему было неловко с ней почти все время поездки, не зная точно, что сказать и что делать. В первую ночь ей было неохота заниматься сексом с ним, а потом, когда он начал остывать, она прижалась к нему и начала целовать его, как прежде, следуя интимным привычкам прошлого, словно между ними не было никакой напряженности. Он был совершенно сбит с толку – их молчаливое единство в постели ночью и нервные и бессвязные дни, нежность и раздраженность в совершенно непредсказуемом появлении, чувство того, что она и отталкивала его от себя и старалась уцепиться за него в одно и то же время. Между ними произошел лишь один скандал, одна самая настоящая ссора. Это случилось на третий или четвертый день, когда они еще были в ее квартире в Экситере и паковали свои вещи к поездке в Лондон; ссора вспыхнула, как все прежде случившиеся между ними, после того, как Уилла начала нападать на него из-за того, что он не захотел иметь с ней совместных детей, что вся их семья состояла из ее сына и его сына и никаких их общих детей, только их двое и никакого другого мальчика или девочки, без призраков имен Карла и Мэри-Ли, витающих вокруг детей; а после того, как Бобби погиб и Майлс исчез, посмотри на нас, сказала она, мы – ничто, и у нас ничего нет, и это его вина, что отговаривал ее не заводить детей все это время, а она была настоящей дурой, послушавшись его. Честно говоря, он никогда не возражал, он никогда не спорил с ней об этом, но как можно было знать, что такое случится; а когда Майлс исчез, они были уже совсем немолоды, чтобы заводить детей. Он не злился на нее за эти снова и снова сказанные слова, потому что была понятной ее печаль, ее потеря, и прошедшие двенадцать лет не могли принести бóльшего, но затем она сказала что-то такое, что ужаснуло его, что обидело его так сильно, и от чего он так еще полностью не отошел. А Майлс вновь в Нью Йорке, сказал он. Он свяжется с ними, может, на следующий день, может, на следующей неделе, и вся эта печальная глава их отношений будет закрыта. Уилла взяла багажную сумку и гневно швырнула ее на пол – жест ярости, никогда не виденный им до того. Слишком поздно, закричала она. Майлс – больной. Майлс – нехороший. Майлс разломал их, и с сегодняшнего дня она вырезает его из своего сердца. Она не хочет видеть его. Если он позвонит, она все равно не захочет увидеть его. Больше никогда. Конец, сказала она, конец, и каждую ночь она будет становиться на колени и молиться о том, чтобы он не позвонил.
В Лондоне было немного получше. Отель стал для них нейтральной зоной, местом, лишенным прошлых воспоминаний; и были неплохие дни гуляний по музеям и сидений в пабах, ужинов со старыми друзьями, брожений по книжным магазинам, не говоря и о сладком времени ничегонеделания, отчего Уилле, похоже, стало лучше. Однажды, днем, она прочитала вслух ему кусок главы книги, над которой она работала – о последних романах Диккенса. На следующее утро, за завтраком, она спросила его, как идут поиски нового инвестора, и он рассказал ей о встрече с немцами на Франкфуртской книжной ярмарке в октябре, его разговоре с израильтянами в Нью Йорке в прошлом месяце, о шагах, предпринятых им в поисках денег. Несколько хороших дней, по крайней мере, неплохих дней, и затем пришло электронное письмо от Марти с новостью о смерти Суки. Уилла не хотела, чтобы он вернулся в Нью Йорк; она яростно и последовательно спорила с ним, почему ей казалось, что похороны будут слишком тяжелы для него, но когда он попросил ее полететь с ним вместе, выражение ее лица стало нервным, ее вывела из себя эта просьба, совершенно невинная – по его мнению, и тогда она сказала, нет, она не сможет. Он спросил ее, почему. Потому что она не сможет, сказала она, повторив свой ответ, словно в поисках нужных слов, явно находясь в раздоре с самой собой, совершенно неготовая к большим решениям; потому что она неготова вернуться, сказала она, потому что ей нужно больше времени. Снова, она попросила его остаться в Лондоне до третьего января, как и планировалось раннее, а он понял, что она проверяет его, чтобы он сделал выбор между ней и его друзьями, и если бы он не выбрал ее, она почувствовала бы себя преданной. Но мне надо вернуться, сказал он, просто вернуться.
Неделю спустя он сидит в своей ньюйоркской квартире в канун Нового года, пьет маленькими глотками скотч в темной гостиной и размышляет о своей жене; он говорит себе, что брак никогда не распадется по причине раннего отъезда из Лондона из-за похорон. А если и распадется, значит, так и должно было случиться.
Он может потерять свою жену. Он может потерять свой бизнес. Пока еще осталось дыхание в нем, говорит он себе, вспомнив эту старую, заезженную фразу, которая всегда нравилась ему, пока еще есть дыхание в нем, он не позволит ни тому и ни другому случиться.
Где же он сейчас? Одной ногой в неизбежном уходе, другой – в возможности существования. В конце концов, ситуация неблестящая, но есть кое-какие, подающие надежду, знаки, отчего он не теряет надежды – или если не надежды, то чувства того, что еще слишком рано отдаваться горечи и отчаянию. Насколько он становится похож на свою мать, когда он начинает так думать, как все еще она упрямо продолжает жить внутри него. Пусть разрушится дом над его головой, пусть его брак загорится ярким пламенем, а сын Конни Хеллер найдет путь отстроить свой дом и потушить огонь. Лаки Лорке спокойно идет под огнем пуль. Или как в танце духов племени Оглала Сиу – полная убежденность в том, что пули белого человека растворятся в воздухе прежде, чем коснутся его тела.
Он выпивает еще один бокал скотча и потом, шатаясь, следует к кровати. Вымотанный, настолько вымотанный, что мгновенно засыпает до того, как раздаются крики и праздничные фейерверки.