Текст книги "Побежденный"
Автор книги: Питер Устинов
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 18 страниц)
В свои мечтания Зитермен вставил деловой намек, что блестящей норвежской актрисе Сигрид Толлефсен срочно требуется автомобиль. Мысли Бойта потекли в нужном направлении.
Тем временем сражения бушевали с упорной и отчаянной яростью. Соответствующим образом награжденный Валь ди Сарат неохотно расстался с приятной гангстерской жизнью и стал майором в кремонской дивизии, одном из итальянских подразделений, сражавшихся бок о бок с союзниками. В глубине его вещевого мешка хранился трофей – фуражка Ганса. Владелец фуражки сражался на линии Муджелло к северу от Флоренции и боролся за каждый дюйм земли с холодной профессиональной решимостью. Внешне это выглядело фанатизмом, но отсутствие подлинного энтузиазма не могло укрыться от такого дьявольски проницательного наблюдателя, как Бремиг.
– «Долг каждого офицера – отдать жизнь за свою страну», – произнес однажды Бремиг, грубо передразнивая гаулейтера-пропагандиста, и к его удивлению это вызвало на лице Ганса бледную улыбку узнавания. Бремиг продолжал: – «Исполнение музыки Феликса Мендельсона-Бартольди, этого еврейского извратителя нот, этого крючконосого осквернителя гармонии, этого злобного насильника струн, категорически запрещается».
Ганс засмеялся.
– «И чтобы не допустить исполнения музыки Феликса Мендельсона-Бартольди, мы должны пройти с огромными жертвами по всему миру, уничтожая его партитуры».
– Ганс, – негромко заметил Бремиг, – ты преобразился.
– Война преображает всех.
– В животных, мой дорогой мальчик, но кое-что иное преображает животных в людей.
– Что же? – спросил Ганс, с досадой чувствуя, что краснеет.
Бремиг принялся напевать сентиментальную песенку.
– Ответь, – настаивал Ганс. Бремиг изменил слова песенки:
– La bella Teresa, ich hab'dich ungeheuer gern[50]50
Прекрасная Тереза, я тебя безмерно люблю (ит., нем.).
[Закрыть], – промурлыкал он.
– He глупи.
– Это вовсе не глупость, – возразил Бремиг. – В Палермо я считал, что влюблен в одну прачку, и не смел в этом признаться собратьям-офицерам. Они пронюхали, и моя любовь была затоптана насмерть насмешками.
– Что ты пытаешься доказать?
– Ничего, – улыбнулся Бремиг. – Никогда не пытаюсь ничего доказывать. Какой в этом смысл? Мы получаем приказы. Но только кажется слегка парадоксальным, что наш национал-социалист номер один, говоривший, что никогда не влюбится в духовном смысле, скатился из-за флорентийской девки в болото самоанализа. Однако, полагаю, это не предел падения. Поэтому оно становится проницательному наблюдателю еще более очевидным.
– Несешь невесть что, – ответил Ганс, едва не выдавший себя, когда Бремиг назвал Терезу девкой.
Бремиг посерьезнел.
– Послушай, в солдатском характере есть место только для плотских желаний. Не давай воли сердцу.
– Почему? – спросил Ганс, внезапно ощутивший гордость своей любовью. Как долго она длится!
– Почему? – прошептал Бремиг. – Значит, признаешь, что влюбился.
– Мой отец был влюблен в мою мать.
– А ты влюблен в девку.
– Замолчи!
Бремиг лениво потянулся и подумал, что, кажется, обладает невероятной способностью раздражать младших по возрасту, но старших по званию.
– Мой дорогой Ганс, мы все обречены, от самого жалкого рядового до самого надменного генерала. Ждать конца очень неприятно, и давай не осложнять себе жизнь, обижаясь на искренность.
– Хватит об этом.
– Как угодно, герр майор, как угодно. Но попомни мои слова, ты уничтожаешь скудные возможности выжить тем, что примешиваешь к делу чувства.
– Ты только что сказал, что все мы обречены, – заговорил Ганс со вновь проснувшимся интересом. Ему нравилось говорить о том, что будет после войны. – Теперь ведешь речь о выживании.
Бремиг улыбнулся.
– Я никогда не теряю надежды полностью, и если будет хотя бы один выживший, намерен оказаться им.
Ганс нахмурился.
– Что ты собираешься делать? Бремиг загадочно пожал плечами.
Пятнадцатого августа союзные войска вторглись на юг Франции. Двадцать третьего был освобожден Париж. Третьего сентября немцы оставили Брюссель. В державах «Оси Берлин – Рим» вспыхнули лихорадочные надежды, когда первая ракета «фау-2» поразила восьмого сентября Лондон, но этот факт почти не отразился на ходе военных действий. Однако немцы, поддерживаемые надеждой на чудо, упорно сражались в Италии. Было ясно, что их поражение – лишь вопрос времени. Шестнадцатого декабря началась мощная немецкая операция в Арденнах, но в тот же день стратегически важный город Фаэнца в Италии перешел в руки союзников. Грутце носился повсюду, призывая свои войска к предельным усилиям. Сорок четвертый год Германия пережила, но в начале сорок пятого русские перешли границы Рейха, а седьмого марта американцы форсировали Рейн.
– Нашу армию в Италии бросают в беде, – выл в предсмертном страдании Грутце, но все его вопли не могли помешать Восьмой армии занять плацдарм между озером Комаккьо и Равенной второго апреля, Пятой – три дня спустя овладеть Лигурийским побережьем. Хотя ревностные нацисты двенадцатого апреля провозглашали тост по случаю смерти президента Рузвельта, им пришлось смириться с тем, что союзники в тот же день перешли реку Сантерно.
Шестнадцатого апреля американцы вошли в Нюрнберг, место многочисленных фашистских сборищ, и Грутце с налитыми кровью глазами расхаживал взад-вперед, вопя, как раненое животное. Двадцать первого Второй польский легион занял Болонью, и Грутце с трудом удалось удержать от контрнаступления собственными силами. Унижение от военного успеха поляков после решительной победы немцев в тридцать девятом году было для него нестерпимым. Три дня прошло в ожесточенных боях, а потом Феррара, Специа и Модена почти одновременно пали. Река По была форсирована. Несколько часов спустя русские и американцы встретились в Германии. Еще через несколько Мантуя и Парма разделили участь других городов. Еще через несколько часов была взята Верона. На севере бурлило восстание. Итальянцы овладели Генуей и сражались за Милан. Снова унижение. Еще несколько часов, и французы, разбитые в сороковом году, вступили в Италию с запада и захватили Вентимилью. Еще несколько, и пали Брешия с Бергамо. Американцы достигли швейцарской границы у озера Комо. Муссолини и большую часть его кабинета схватили и расстреляли соотечественники. Поскольку смерть Муссолини сделала Гитлера вдовцом, он женился на Еве Браун. В Италии шли разговоры о капитуляции. Двое делегатов обсуждали этот вопрос в Казерте. Гитлер завершил свою свадьбу в огне, а Грутце лишился голоса. Еще несколько часов, и новозеландские войска в Италии встретились с югославскими партизанами. Грациани приказал фашистам-республиканцам сложить оружие. Берлин сдался русским. В полдень второго мая военные действия в Италии прекратились.
В это время Ганс находился в Савоне. Он не стал тратить время на прощание с кем-то из товарищей по оружию. Бремиг исчез накануне вечером. Солдаты сидели понурыми группами. Ганс отправился в гавань, носившую следы жестокой бомбардировки, и зашел в бакалейную лавочку. Там, наведя пистолет на перепуганного владельца, потребовал у него штатский костюм. Собираясь уходить, заметил торчавшее из-за большого мешка велосипедное колесо. Заставив владельца отодвинуть мешок, взял велосипед и бросил на пол свой мундир в виде платы. Потом, неистово крутя педали, поехал в северо-западном направлении, от Генуэзского залива к горе Кадибона. Он хотел отъехать подальше от ненадежной прибрежной дороги, а потом вернуться в центр Италии, во Флоренцию. Среди крутых склонов Кадибонского ущелья велосипед стал хуже, чем бесполезным; Ганс бросил его и пошел пешком, помахав рукой нескольким обогнавшим его грузовикам с поющими итальянцами. Одна из этих машин, украшенная красными флагами и щетинившаяся стрелковым оружием, замедлила ход, чтобы подобрать его. Это предложение Ганс благоразумно отверг, предложив ей оживленными жестами следовать дальше.
Когда стало темнеть, Ганс зашел в одиноко стоявший фермерский дом и потребовал еды. Доброжелательные люди поглядели на него с подозрением. Лигурийцы и в лучшие времена не особенно разговорчивы по сравнению с другими итальянцами, но он находчиво представился им «Inglese-prigioniero»[51]51
Англичанином-военнопленным (ит.).
[Закрыть], и они радушно приняли этого союзника-блондина с севера.
– Tedeschi finiti! С немцами покончено! – сказали они, громко смеясь и хлопая в ладоши, и Ганс радостно согласился с ними.
– Да, да! – рассмеялся он. – Si, si! – и все засмеялись снова.
На ночь хозяева предоставили ему кушетку, с блестящей находчивостью уложив пятерых членов большой семьи в одну кровать. Утром дали ему из скудных запасов вина и хлеба на дорогу, собаки лаем проводили его, виляя хвостами в полном соответствии со щедрым гостеприимством хозяев.
В одиннадцать утра Ганс дошел до деревни Дего и свернул на восток, к Понтиврее, которую два часа спустя обошел стороной, с аппетитом поел, присев на склоне горы Фиово, и тут дневная жара сморила его. Проснулся он от внезапной прохлады раннего вечера и отправился через Сасселло к шоссе, ведущему от побережья к Александрии. Ясная ночь мягко опустилась на горы, и, глядя на далекие вершины, безмолвные и холодные под диадемами мерцающих звезд, Ганс радовался легкости своих шагов, несущих его к возлюбленной. Непривычно было находиться посреди ландшафта без грохота орудий и сернистых запахов сражения, быть одному посреди такого простора. Холодный, но не морозный воздух устремлялся в его легкие, нежно овевал лицо, отчего щеки заледенели. Когда Ганс прикоснулся тыльной стороной ладони к земле, она была еще теплой от солнца, чистой, не орошенной кровью.
В чем же тогда смысл завоеваний? Для чего сражаться за какой-то ландшафт, погибать ради какой-то вечно меняющейся панорамы, ради простора бесконечно разнообразной земли? В чем цель, если человек наедине с собой способен ощущать свободу, пьянящее чувство одиночества в отрыве от национальности и отвратительных черт собственничества? Да, но земля ревниво таит внутри полезные ископаемые, твердые вещества и маслянистый нектар, именуемый нефтью. Из земли нужно добывать металлы, обрабатывать для добычи других ископаемых и возвращать неумолимой земле в виде ржавого лома. Завоевания являются изощренной, уединенной забавой высокопоставленных политиков, гаргантюанским блюдом в кровавом соусе, игрой с бесконечным поражением, выдумали ее не досужие странники по беспредельности, а не имеющие свободного времени люди – мужчины, подобающе одетые, чтобы ходить по толстым коврам и сидеть за великолепными столами, акробаты в крахмальных воротничках, которые совершают безумные трюки и никогда не разбиваются.
Однако существует мир, бесстрастный, изобильный, не принадлежащий никому и принадлежащий всем. С холмами и долинами, полями и реками, исчерченный дорогами, усеянный домами, и на этот мир претендуют люди, которые сентиментально именуют его священным, претендуют на все тело, поскольку обосновались на коже. Но этот мир непостижим. Он не признает никакого языка и надежно хранит свои секреты. Хоть люди убивают людей ради его земли, он представляет собой не дающуюся в руки любовницу; он хранит свою непорочность и в брачную ночь, и во веки веков.
Какими глупыми, какими жалкими внезапно кажутся маневры войск, рвение бренной плоти, заключенной между густонаселенной бескрайностью земли и раздольной бескрайностью неба, страдание от способности причинять страдание только себе, массовое убийство смертных.
Ганс чувствовал себя пылинкой в этой безмерности и совершенно не понимал целей своей жизни в последние годы. Кошмар Восточной кампании, в свое время столь жуткий, теперь свелся к нескольким зрительным впечатлениям – словно бы оставшимся после просмотра фильма. Рутина повседневности не оставила в памяти никаких следов. Скука – чувство, которое память не может воспроизвести достоверно. Боль от раны, одиночный поход в смертоносную бурю, славословие Риттера фон Хорствальда, казалось, представляли собой произошедшие с кем-то другим и дурно пересказанные эпизоды, он помнил их только как запротоколированные факты. А что до сложной подготовки, замкнутого круга курсантов, оттуда он не мог припомнить ничего, подобно актеру, видящему во сне, что выходит на сцену в неузнаваемом костюме и слышит непонятные реплики.
Фюрер, совсем недавно бывший столь же реальным представлением, как отсутствующая любовница, уже превратился в вагнерианский миф. Бремиг, с которым он последний раз разговаривал сорок восемь часов назад, стал именем, вызывающим в памяти одно из полузабытых лиц. Детство, родители, школа, товарищи, сестры превратились в смутные воспоминания. Все, кроме настоящей минуты, было нереальным. Даже ландшафт менялся по мере того, как он двигался: горы сдвигались в стороны, пряча холмы, луна опускалась, пряча долины. Настоящая минута и сияние духа – вот и все, что существовало. Сияние – оставленное во Флоренции сердце, сияние – его впечатляющая опустошенность.
На другое утро мимо Ганса пронеслось в тучах пыли несколько американских «джипов», и он решил, что пока придется не выдавать себя за англичанина. Поэтому стал военнопленным югославом и обрадовался своей смелости и широкой возможности выбора.
Обед Ганс выпросил возле Морнезе, но еда оказалась скудной, так как фермер потерял сына в Греции и считал весь Балканский полуостров рассадником смертоносного экстремизма.
– Вы еще хуже нас, – сказал он, подавая Гансу кусочек колбасы.
Голодный, лишь с привкусом чеснока во рту, Ганс незадолго до сумерек дошел до шоссе Генуя – Тортона. Пройдя три мили к востоку, он увидел в деревне Казелла военный мотоцикл, стоявший возле кафе. Оглядел машину с завистью фанатичного гонщика и осторожно включил зажигание. Подрагивающая стрелка показывала, что топливный бак почти полон. Никто не смотрел.
Ганс быстро оседлал мотоцикл и обнаружил, что концы изогнутого руля расположены слишком близко к телу и прижимают его к седлу, словно бычьи рога. Машина казалась изготовленной в двадцатых годах, однако блистала современным хромированием. Он попытался завести ее, но она лишь скупо и громко тарахтела. Отчаянно завертел ручку газа, чтобы вызвать мотор к жизни, но кисть его руки поневоле находилась под таким неудобным углом, что он не мог управляться с этим механизмом. От сознания преступности своего намерения Ганс выругался. Еще одна попытка.
– Sind sie verrückt?
Кто-то спрашивал по-немецки, не сошел ли он с ума.
Ганс поднял взгляд и увидел, что ему улыбается горбатый карлик в тирольском костюме, с диким весельем в ярко-голубых глазах. Ганс не нашелся, что ответить, и решил убежать.
– Не уходите, – сказал карлик, запуская громадную правую руку в карман кожаных шортов. Достал оттуда маленький ключик, вставил в верхнюю часть карбюратора и повернул.
– Теперь должен завестись. Попробуйте.
Ганс резко нажал ногой на стартер, и мотор капризно заработал.
– Сейчас холодно, – сказал карлик, – можете, если хотите, сесть за руль, но мне кажется, найдете положение рукояток не особенно удобным.
– Я только хотел осмотреть мотоцикл, – промямлил Ганс.
– Не лгите, – ответил карлик, продолжая улыбаться. – Садитесь сзади.
– Куда мы поедем?
Ответом был лишь рев мотоцикла.
Они неслись с такой скоростью, что было холодно. Карлик был до того маленьким, что почти не заслонял Ганса от ветра. Ганс начал ощущать раздражение. Самоуверенность карлика была почти бесчеловечной, как и способность унижать, не пользуясь своим господствующим положением. Он мастерски огибал повороты на огромной скорости. Встречный поток воздуха была таким сильным, что Ганс мог дышать, лишь отвернув лицо в сторону. Куда они едут?
Пост на дороге заставил их остановиться. Пока полицейские подходили, карлик негромко произнес:
– Не теряйте головы.
Ганс увидел, что он все еще улыбается.
– Documenti, – потребовал полицейский.
Карлик полез в карман серо-зеленой куртки и достал какие-то бумаги.
– Вы доктор Эудженио Пихль?
– Да.
– Чем занимаетесь?
– Я инженер, служу в министерстве морского флота, гражданский. Политикой не интересуюсь.
– Служили когда-нибудь в армии? Ой, простите. Где проживаете?
– В Мерано.
– А это кто с вами?
– Мой техник, Лоренцо Брехбюлер.
– Тоже из Мерано?
– Конечно.
– Ладно, поезжайте.
Гансу хотелось спросить кое о чем карлика, но это было невозможно из-за рева мотора. Местность стала менее холмистой, дороги более прямыми. Вскоре Ганс увидел стрелу-указатель, указывающую на Милан. Они ехали не в том направлении, какое ему было нужно. Он раздраженно похлопал карлика по спине. Полуобернувшись к нему, по-прежнему с дьявольской улыбкой, карлик прокричал сквозь шум ветра низким грудным голосом:
– Не можете потерпеть?
Когда они приехали в Мерано, уже смеркалось. В прохладной горной темноте окна домов розовато светились, как фосфоресцирующие цифры на циферблате.
– Входите, – сказал карлик, открыв скрипучую дверь в теплую прихожую. На стенах висели многочисленные головы оленей, в их простодушных глазах мерцали отблески пламени, горящего в огромном камине. Появилась пышущая здоровьем женщина с аккуратно заплетенными в косу на тирольский манер волосами. Одежда так облегала ее располневшую фигуру, что было невозможно понять, беременна она или просто природе не терпится, чтобы эта женщина выполняла те функции, для которых определенно была предназначена.
Карлик обхватил женщину за талию одной рукой и с легкостью приподнял ее, довольно посмеиваясь, а она кокетливо изображала испуг.
– Это Марта, – сказал карлик, представляя ее, – но мы с ней не состоим в браке. Я холостяк.
Его шутовская улыбка, казалось, придавала этому заявлению какую-то растленную, непонятную Гансу окраску.
– Пожалуй, мне надо представиться самому, или уже слишком поздно? – продолжал карлик. – Как-никак, мы несколько часов вместе ехали на мотоцикле, но хотя это восхитительное средство передвижения, для разговоров оно непригодно. – Пристально поглядел на Ганса и протянул руку. – Меня зовут Ойген Пихль.
Ганс протянул свою и почувствовал, что его пальцы стиснуты в средневековом орудии пытки. Сжатие стало невыносимым, и Ганс согнулся в попытке найти облегчение. Улыбка на лице Пихля объяснялась скорее усилием, чем доброй натурой.
– Есть у меня силенка, а? – проворчал он.
– Порисоваться он любит, – пренебрежительно сказала Марта.
– Думай, что говоришь! – шутливо предостерег ее Пихль.
– Я вся в синяках, – продолжала Марта с отталкивающей застенчивостью.
– Что, не слышала?
Пихль выпустил руку Ганса, и тот взглянул на свои пальцы. Они походили на бледные леденцовые палочки, которые ничего не стоит сломать.
– Как вас зовут?
– Ганс Винтершильд.
– Звание?
– Минутку, – сказал Ганс. – Вы немец или итальянец?
– Südtiroler[52]52
Южнотиролец (нем.).
[Закрыть] – один из проклятых, – высокопарно ответил Пихль. – Один из тех, кого Гитлер пожертвовал своим союзникам – паспорта у нас итальянские, язык немецкий, сердца и культура тирольские. Марта, вина. Серьезный разговор без него невозможен.
Темное вино окрашивало язык и сильно пахло. Хуже чеснока. Поскольку вкус его был лучше остающегося привкуса, Ганс все пил, пил и рассказывал о войне.
Марта сидела, сложив руки на коленях, и спокойно слушала. Вскоре появилась девочка со школьной подругой. Пихль притянул обеих к себе и, слушая Ганса, рассеянно ласкал их. Одну, сестру Марты, звали Трудль, имени другой Ганс не разобрал. Пихля, казалось, охватил какой-то покой, когда Ганс заговорил о России. О ней он рассказывал подробно – она находилась далеко, и можно было не обременять себя фактической точностью. Он не прибегал к приукрашиванию, но мог создать драму из унылых зим той суровой сдержанностью, которой герои пользуются, чтобы людям, не сражавшимся на войне, представить свои подвиги еще более значительными.
Когда Ганс умолк, Пихль устремил взгляд вдаль, полуприкрыв глаза в сладострастном наслаждении какими-то тайными мыслями. Наступило молчание. Женщины перешептывались и робко улыбались.
– Знаете, – пробормотал наконец карлик, закурив глиняную трубку, более колоритную, чем практичную, и заполняя комнату с деревянными стенами дымом, от которого Гансу приходилось сглатывать, – знаете, я всю жизнь получал то, что хотел. Игрушки? У меня их были целые горы, потому что я урод. Каждый мой каприз удовлетворялся. Родители, одержимые чувством смутной вины за то, что породили меня, полностью мне подчинялись. Учителя в школе считали меня очень умным, потому что жалели, и полагали, что меня нужно больше поощрять, чем обычного мальчишку. – Засмеялся. – Я использовал их. Использовал всех.
Женщины снова заулыбались. На сей раз он заметил их улыбки.
– С женщинами тоже не возникало проблем. Не спрашивайте почему; но мне от них проходу не было.
Женщины поглядели на Ганса с любопытством, словно приверженки какого-то тайного культа, находящие утешение в таких удовольствиях, которые общество, если б могло их представить себе, подвергло бы суровому осуждению. Наступило молчание. Ганс в смущении, скорее интуитивном, чем сознательном, опустил глаза.
– Почему вы мигаете? – отрывисто спросил Пихль. Ганс раздраженно поднял взгляд.
– Ничего не могу с этим поделать, как и вы со своим обликом.
– Чушь! – выкрикнул Пихль, надменно глядя широко раскрытыми глазами. – Мигание – это нервное расстройство. А то, что случилось со мной, с нервами никак не связано. Ненавижу нервы. Они свидетельство капитуляции перед давлением обстоятельств. Признак слабости.
Ганс разозлился, но не мог найти слов для выражения своих чувств.
– Да, герр Винтершильд, – продолжал Пихль, – вы слабак.
Женщины смотрели на Ганса, словно присяжные.
– Куда собирались ехать, когда хотели украсть мой мотоцикл?
– Я не крал его.
– Вам не удалось его украсть. Куда?
– Во Флоренцию! – выкрикнул Ганс.
– Во Флоренцию? – удивленно прошептал Пихль. – С какой стати спасающемуся бегством немецкому офицеру ехать туда?
– По личным причинам.
– По личным? У солдата без армии, без правительства есть личные причины углубляться на занятую противником территорию?
– Не понимаю, зачем мне отвечать на все ваши вопросы, – сказал, поднявшись, Ганс. – Кто вы такой? Что вам от меня нужно?
– Не волнуйтесь. Немцы помогают друг другу.
– Но ведь вы не немец…
– Как вы смеете так говорить! – выкрикнул Пихль и подскочил, сбросив девчонок с коленей. – Я готов допустить, что вы перенесли много лишений, но это не означает, что вы знали, за что воюете!
Будучи не в силах снести это обвинение, Ганс вышел из себя, его громкий голос постоянно тонул в грудном басе Пихля. Лишь после четверти часа ожесточенного спора они пришли к согласию относительно ведущей роли Германии в мире. Чтобы прекратить ссору, Пихль предложил еще раз обменяться рукопожатием, но Ганс отказался. Карлика это позабавило.
– В сущности, вы хороший парень, – сказал он, хлопнув Ганса по спине с такой силой, будто валил дерево. – Но молодой и очень возбудимый. – Потом помрачнел, посерьезнел. – Я сказал, что наслаждался жизнью, но одна ее сторона неизвестна мне – я ищу путь к ее подобию, словно слепой, смутно догадывающийся, что может представлять собой свет. Я силен. Я здоров. У меня воинственный нрав, однако я никогда не знал, что такое находиться плечом к плечу с безымянными товарищами в одной шеренге, не знал той мистической связи, которая существует между мостовой и сапогом, ударяющим по ней в мерном ритме, отдающимся эхом среди домов, не знал подчинения личности первобытной, неиссякаемой силе, биения пульса армии, ведомой флейтой и горном к непостоянным границам. Ям, пам, пам – и ям, пам, пам!
Напевая марш Баденвейлера, тот самый, что зажигал глаза фюрера беспокойным честолюбием, заставлял его вскидывать голову, словно раздраженный удилами конь, Пихль принялся маршировать из конца в конец комнаты. В неверном свете от горящих дров горб его походил на вещмешок пехотинца, огромная голова с длинными, спадающими на короткую шею волосами казалась покрытой каской.
Это являлось глумлением над верой, в которой Ганс был воспитан, и он содрогнулся, однако на сей раз без возмущения.
Валь ди Сарата с чрезвычайной срочностью вызвали в Рим. Вызов исходил от полковника Убальдини, располневшего смуглого неаполитанца, брата его матери. В это бурное время он занимал высокую должность в реорганизованном ведомстве карабинеров. Ему хотелось спросить племянника о возможности вступления в ряды его стражей спокойствия и особенно получить обрывки свидетельств о немцах, повинных в разгроме Сан-Рокко.
– Мой мальчик, – заговорил он, источая пот всеми порами, его подбородки обессиленно сваливались один на другой, – мой дорогой мальчик, тебе уже тридцать пять лет, пора выбрать себе занятие. В Италии быть героем недостаточно. (Убальдини, будучи неаполитанцем, обладал острым умом. К тому же был весьма респектабельным и пользовался несколько дурной славой, подобное сочетание качеств, надо полагать, возможно только в Неаполе.) Герою в Италии надо укрепить свое положение впечатляющими званиями, вполне доступными ловкому человеку. К сожалению, из-за твоих несколько сомнительных занятий в Чикаго и прочих местах – о, я не виню тебя, мой мальчик, ты выполнял свой долг за границей подобно итальянскому послу, в чем невозможно усомниться, и это должно вызывать уважение. Однако, увы, из-за этого ты не смог получить никакого диплома и не можешь ничего поставить перед фамилией. Ты не avvocato, не dottore, даже не ingeniere[53]53
Адвокат, врач, инженер (ит.).
[Закрыть], поэтому должен сказать тебе, что в Италии ничего собой не представляешь. Не перебивай, пожалуйста. Видишь ли, здесь успех зависит главным образом от визитных карточек. Они самые важные из документов и для достойного человека значат больше, чем паспорта, удостоверения личности и прочие пустяковые документы, отягощающие наши бумажники. Взгляни на мою.
Он показал Валь ди Сарату карточку, на которой было написано: «Commendatore Avvocato Dottore Ingeniere Ubaldo Ubaldini», а высокое звание в фашистской армии было зачеркнуто жирнейшим карандашом.
– Вот история моего успеха.
– А как же фашистское звание? – спросил Валь ди Сарат.
– Эта вымарка – жертва, которую я вынужден был принести из-за существующего положения.
– Не боишься, что тебя расстреляют? Полковник улыбнулся и покачал головой.
– Нет. Итальянский головорез так просто не убьет человека со столькими дипломами. Он очень болезненно ощущает свою неполноценность и с большим почтением относится к громким словам. За неделю до появления союзников я оделся в гражданское и принял участие в поисках самого себя. Коммунисты расстреляли трех толстяков, полагая, что наконец-то поймали меня, и четверых бородачей, думая, что схватили генерала Терруцци, приятеля дуче. Терруцци, как и я, жив. Эти новички не были у власти со времен похода на Рим. Им недостает опыта и авторитета, поэтому они нуждаются в нас гораздо больше, чем мы в них. Звания, мой мальчик, в этой благословенной стране есть звания, и фашистские ничем не хуже любых других.
Голубые глаза Валь ди Сарата засверкали, потому что в этом растленном мире совесть для него очень мало значила; нравилась ему дерзость. Его восхищение дядей при сообщении о каждой его выходке стремительно возрастало.
– Дядя, ты уцелел бы даже во времена Александра Шестого, – сказал он с огромной нежностью.
– Запросто, – ответил с презрением Убальдини, – так как Борджа по своей невероятной глупости не сумели избежать последствий собственных безрассудств. Александр, правда, умер от чумы, но в этом походил на боксера, которого гонг спасает от нокаута. Это вмешательство свыше не избавило его от поражения по очкам с точки зрения истории. Чезаре истратил все силы в юности и ничего не оставил на лучшую пору жизни. Самой разумной из этого рода была Лукреция. Ранние годы отдала разгулу страстей, а потом посвятила жизнь добрым делам, возможно бесцветным, однако это лучше череды любовников, сменявших друг друга с постоянством фигур святых на часах собора. Нет-нет, мой мальчик, им недоставало философии.
Обрати взгляд на меня. Моя частная жизнь безупречна. Я застраховался от семейных неурядиц тем, что завел любовницу старше и некрасивее жены. Должен добавить, жена очень довольна тем уважением, какое я ей выказываю, и потому мы счастливы в браке, насколько это возможно. Постарайся не жениться, мой дорогой мальчик, но если будешь вынужден из-за сплетен – иной причины я не знаю – то женись на красавице и обманывай ее с женщинами, явно уступающими ей по всем статьям. Это будет истолковано как физическая необходимость, а не оскорбление. Словом, помимо вопросов о самосохранении и званиях, во времена народных смут безопасно делать не то, что большинство. Мои наклонности привели меня к той жизни, какой живу. Если преступления невыгодны, то лишь потому, что я полицейский. Будь уверен, что, стань я преступником, невыгодной была бы служба в полиции. Само собой, и в детективы, и в преступники человека влекут одни и те же наклонности. Большинство одержимых ими людей выбирают преступность, полагая, что она выгоднее и проще. Они дураки, потому что находятся в большинстве, и находятся в большинстве, потому что дураки. Быть полицейским, дорогой мой, гораздо проще и безопаснее, чем преступником, и может оказаться гораздо более выгодным.
– Так, значит, ты берешь взятки? – спросил Валь ди Сарат с насмешливым удивлением.
Лицо Убальдини стало грозным.
– Разумеется, нет. Даже не заикайся о таких кошмарных вещах, – прошипел он. – Существует громадная разница между требованием денег за содействие и неукоснительным исполнением своих обязанностей, связанным с щедрыми вознаграждениями в благодарность за принятие решений. Итак, присоединишься ты ко мне в моей ответственной работе?
Валь ди Сарат весело улыбнулся.
– Нет. В таких стеснительных обстоятельствах ни преступность, ни служение закону меня не прельщают. Италия слишком мала, как и Чикаго. Предпочитаю бандитизм и сыск в широких пределах, где это не может отразиться на других. Да и все равно, я ощущаю запоздалое влечение к морю и, возможно, удовлетворю свою тягу к странствиям, поскольку с патриотическим долгом покончено.
– Сумасбродство, – сказал Убальдини. – Повзрослеешь ты когда-нибудь? В детстве у тебя было желание стать машинистом паровоза.
– Оно и до сих пор не исчезло, – искренне вздохнул Валь ди Сарат, – но этой профессии надо долго учиться.
– Неисправимый. Глупый. Отвергаешь блестящие возможности. Но вижу, спорить с тобой сейчас бесполезно. Ты выглядишь совершенно счастливым. Поможешь мне хотя бы выследить преступников, разгромивших Сан-Рокко? Необходимо в ближайшее время произвести арест-другой, иначе просто расстреляют совершенно неповинных людей, а мы уже наделали немало подобных ошибок. Поскольку другие государства ловят военных преступников, будет невыносимо, если Италия опять останется в стороне.