Текст книги "Побежденный"
Автор книги: Питер Устинов
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 18 страниц)
Карабинер неуклюже откозырял и в недоумении вышел. Валь ди Сарат уловил взгляд Фатимы Луксор.
– Во Флоренции уже и машину поставить нельзя. Фатима, не отвечая, вышла из-за столика.
Что теперь? Очевидно, если производить арест, то немедленно, иначе эти неопытные олухи, насмотревшиеся дрянных фильмов, все испортят. Валь ди Сарат взглянул на Ганса. Он говорил Терезе что-то жалостливое, та пожимала плечами и так затягивалась сигаретой, словно в ней был гашиш.
Появился администратор вместе с Фатимой Луксор. Валь ди Сарат откинулся на спинку стула, чтобы его не было видно.
– Надеюсь, вы всем довольны, ваше превосходительство, – сказал администратор, на лбу его дрожали капли пота.
– Полностью.
– Мы неизменно держимся в рамках закона.
– Какое отношение это имеет ко мне?
– Мисс Луксор говорит, к вам только что подходил карабинер. Я хочу удостовериться, что не намечается никакой облавы.
– Он сказал мне, что я поставил машину в неположенном месте, и только.
– Это ведь обязанность городской полиции, ваше превосходительство. И не входит в сферу деятельности карабинеров.
– Вы сомневаетесь в моих словах? – спросил Валь дн Сарат, чувствуя себя очень глупо и дрожа от гнева.
– Нет-нет, что вы. Слово офицера?
– Я одет так только потому, что был на встрече однополчан. Теперь я уже даже не офицер. И не имею к тому карабинеру никакого отношения.
– Ясно, – сказал отнюдь не убежденный администратор и отвратительно улыбнулся. – Надеюсь только, вы понимаете, что это пристойное заведение, угождающее слабостям человеческой натуры, как и любое другое.
– Вполне понимаю и очень приятно провожу здесь время. Однако хотел бы остаться в одиночестве.
Администратор с поклоном удалился, Фатима Луксор вернулась на свое место не более счастливой, чем раньше.
Ганс в углу серьезно говорил о чем-то, Тереза чрезмерно притворялась скучающей. Пора было положить конец его мучениям. Валь ди Сарат открыл портфель и подозвал официантку. Та подошла, шелестя соломой. Он протянул ей свою визитную карточку и фуражку Винтершильда.
– Отнесите это вон тому синьору в углу, – сказал Валь ди Сарат, и пока официантка шла к указанному столику, сунул в карман маленький черный пистолет.
Ганс холодно взглянул на официантку, взял фуражку и поднялся с широко раскрытыми глазами. Прочел визитную карточку и неудержимо замигал. Валь ди Сарат встал и небрежно подошел.
Мужчины неуверенно глядели друг на друга, а Тереза, внезапно поняв, что происходит нечто неожиданное, стала выглядеть на несколько лет младше.
Ганс протянул руку.
– Могу я приветствовать смелого офицера?
В эту минуту он утратил сочувствие Валь ди Сарата.
– Нет.
Валь ди Сарат сел, а Ганс побледнел от ярости.
– Сядьте и слушайте меня. Ганс молча отказался.
– Хотите устроить сцену? Ганс сел.
– Совершенно лишены воображения? – холодно спросил Валь ди Сарат. – Как думаете, зачем я здесь?
Ганс не ответил. Он с трудом сдерживал оскорбленные слезы. Отказ пожать руку был равносилен пощечине.
– Для вас это конец пути, – спокойно сказал Валь ди Сарат. – Вы повинны в военном преступлении, одном из самых жестоких и отвратительных за всю войну. Вы даже не слушаете. Все еще злитесь, что я не пожал вашу руку.
После паузы Ганс, заметно сдерживаясь, заговорил.
– Это было на войне, – сказал он, – а война есть война. Там правил не существует. Но это не мешает офицерам вести себя прилично и принять достойное рукопожатие.
– Я не горжусь тем, что делал во время войны, – ответил Валь ди Сарат, – и не пожму протянутой руки в честь какого-то эпизода из того инфантильного буйного веселья, которому мы предавались. Вы не понимаете меня. Надо было б вас тогда застрелить. Это вы поняли бы лучше.
– Не понимаю, почему не застрелили.
– Вы поступили бы так?
– Да, поступил бы.
– Оттого, что у вас нет почтения к жизни.
– Что вам нужно от него? – с неожиданной враждебностью спросила Тереза.
– Я приехал арестовать этого человека за преступления против итальянского народа. Он повинен в уничтожении деревни Сан-Рокко аль Монте, во время которого погибли сорок два мужчины, сорок шесть женщин и восемнадцать детей, – ответил Валь ди Сарат, раскуривая трубку.
Тереза уставилась на Ганса.
– Мне говорили, что это так, – сказал Ганс, – но помню я это смутно. Я видел более страшные вещи. Более страшные.
– Я тоже видел более страшные, – заговорил Валь ди Сарат, – но вы совершили преднамеренный, обдуманный и бессмысленный акт мести. Не смогли настичь партизан и сорвали зло на том, что было под рукой. Это преступление. Если б я позволил себя схватить, вы, наверно, расстреляли бы меня, а женщины и дети остались бы живы. Поэтому с точки зрения немцев мне нужно во многом винить себя. Но, к сожалению, эти преступные крайности не рассматриваются с точки зрения побежденного. Вы убивали бессмысленно и должны за это поплатиться.
– Вы, кажется, не особенно расстроены, – выпалила Тереза. – Говорите как юрист, а не как человек.
– Может, я тоже стараюсь сохранять спокойствие. Ганс выглядел уныло.
– Я не чувствую себя виноватым, – сказал он. Валь ди Сарат нахмурился.
– Меня это не удивляет, – заговорил он негромко, – потому что даже я с трудом вспоминаю, что произошло. – Резко взглянул на Ганса. – Только знаю факты, потому что они задокументированы. Знаю, кто погиб, что было уничтожено, и стоимость уничтоженного. Знаю также, что это было дурно, чудовищно, отвратительно, так как имею понятие о том, что правильно, а что нет. Пытались вы чувствовать себя виновным?
– Да, пытался.
– И?
– Не чувствую. Не могу. Это недостаточно свежо. Я… не могу вспомнить. Возможно, я был болен. Возможно, болен сейчас.
Валь ди Сарат пыхнул трубкой. По какой-то нелепой причине он был тронут.
– Что вы помните? – спросил он.
– Помню, как преследовали партизан в оливковых рощах. Помню нашу перестрелку так ясно, словно это было вчера. Потом мы вернулись, и генерал… генерал Грутце приказал нам уничтожить деревню. Мы все были истеричными, выпили много коньяка. Потом шли по деревне… пели, кажется… и стреляли… горела церковь – было весело, как у праздничного костра. Потом я приехал во Флоренцию, познакомился с Терезой. Это я хорошо помню. Кажется, влюбился в нее. Началось отступление. Пришлось уезжать. В Савоне я распрощался с товарищами и добрался до Рима. Потом меня отправили во Флоренцию, и вот я здесь.
– Разум помнит то, что хочет помнить. Ты приехала сюда до того случая? – Валь ди Сарат взглянул на Терезу. – Откуда ты?
– Из Сан-Рокко аль Монте, – ответила Тереза. – У меня там погибла мать.
– И можешь сидеть с этим человеком?
– Я не просила его сидеть со мной. Вы знаете, кто я. Выбирать друзей не могу.
– Потому так сильно и переменилась? – с чувством спросил Ганс.
– Переменилась? – ответила она. – Переменилась? Я стала старше. Мать я не любила. Она била меня. Туда ей и дорога. Отец погиб в Ливии. Согласна, война есть война. Не все ли равно, как убиты тот или другой, более живыми они от этого не станут. Отца я любила. Он погиб достойно, от британской пули. Мать ненавидела. Она сгорела в церкви и благодаря этому попала прямо в рай. Желаю счастья им обоим. Я еще жива и, когда умру, никого не стану винить. Буду только чертовски благодарна.
– Вы так и не научились чувствовать, – с неожиданной силой сказал Валь ди Сарат и выронил трубку, со стуком упавшую на пепельницу.
– Чувствовать?
– Да. У нас у всех было детство, и в конце его мы стали взрослыми. У нас не было юности. Мы, подобно вину, чтобы не пропасть, должны достигать зрелого состояния спокойно, без ударов, без встряски. Вы сказали, что, кажется, влюбились в эту девушку. Кажется? Не знаете точно? Да и как вам знать? Посмотрите на нее, играющую роль пресыщенной куртизанки. Сколько тебе лет, восемнадцать? Ты была бы смешна, не будь столь трагична. Какую искушенность вкладывала в курение сигареты! А вы так смело отправились на войну прямо из детской, сменили ковбойское одеяние на солдатский мундир и покинули дом с незрелой душой. От игры в убийство индейцев в парке прямиком перешли к убийству настоящих людей, словно няня однажды дала вам для игрушечного ружья боевые патроны, огнеметную смесь для водяного пистолета. Как вам обоим было научиться чувствовать?
– А сами вы лучше? – запальчиво спросила Тереза.
– Нет, – ответил Валь ди Сарат, – не особенно. Только у меня было больше времени на раздумья. Я немного постарше вас обоих и потому способен винить себя за собственную глупость. У вас возможности задуматься не было. Вы не в состоянии судить себя. И вам придется предоставить это обществу.
Ганс искренне старался понять. Ему была присуща немецкая склонность к философским дискуссиям, и он испытывал наибольший душевный подъем, когда что-то не совсем понимал.
– Вы приехали арестовать его, – сказала Тереза. – Чего же медлите?
– Ты в самом деле так черства? – спросил Валь ди Сарат. – Не верю. Ты итальянка. Ничто женское тебе не чуждо. Ты похоронила свои мечты, но где-то в глубине души они живы. Не особо жалуешь людей, так как не доверяешь им, поэтому решила, что любви от тебя они не дождутся. Но любовь никуда не делась, по глазам вижу.
В раннем возрасте мы способны считать себя совершенно особыми, но вскоре возвращаемся к простым, обыденным ценностям, против которых восставали только потому, что их придерживались наши родители. Разве ты не радовалась бы ребенку? Первому шевелению жизни во чреве, ощущению, что ты часть самой природы, часть текущего времени, хранительница тайны, что в тебе бьются два сердца, а потом мучительному разрешению от бремени, крохотному, похожему на тебя существу, тянущемуся к твоей огромности, кормлению, ручонкам, внезапно замершим в удовлетворении, нежно-голубым глазкам, закрытым в безмятежности твоего укрывающего тепла?
Тереза залилась слезами, потоками слез. Ганс чопорно поднялся.
– Вы расстроили ее, – заявил он. – Чертовы итальянцы с их словоохотливостью. Они так же болтают в спальнях?
– Безумец, – ответил Валь ди Сарат. – Я наконец-то пробудил в ней чувство. Она когда-нибудь сочувствовала вам? Нашли вы хоть раз в ней поддержку? Вот для чего существуют другие люди. Вот что такое любовь.
Ганс помигивал.
Валь ди Сарат сунул трубку в карман и поднялся.
– Не могу арестовать вас, – сказал он. – Вы не отвечали за свои действия. Вы неспособны чувствовать, и потому ожидать сочувствия к другим от вас нельзя. Пожалуй, когда говорили, что, кажется, влюбились в эту несчастную девушку, у вас была возможность, но вы ею не воспользовались. Поступайте как знаете. Я увидел у вас какое-то проявление чувств лишь когда отказался пожать вашу руку. Видимо, больше ничем тронуть вас нельзя. Вы безнадежны. Сделайте еще попытку избежать встречи с полицией и ответственности. Может, вам удастся, может, нет. В сущности, это ничего не меняет.
И хотел уходить.
– Избегать ответственности не в моем характере, – сказал Ганс.
– В таком случае вам, пожалуй, следует сдаться. Как с вами обойдутся, не знаю. В любом случае сурово. Но, возможно, вы научитесь чувствовать. Полковник карабинеров Убальдини остановился в отеле «Бельсоджорно», там же, где и вы. Он был бы очень рад вас видеть.
– Одну минутку, – спокойно сказал Ганс. – У вас хорошо подвешен язык. Вы совершенно правы. Я почти не способен к чувствам. Могу ощущать гнев, разочарование, раздражение. И больше почти ничего. Хочу, чтобы меня любили, и однако же вряд ли способен любить. Мне это понятно. Но всего, что вы говорили, я не понял. Не окажете ли мне любезность?
– Какую?
– Объясните так, чтобы я уразумел, почему мне следует сдаться.
Наступила пауза. Валь ди Сарат ответил спокойно, рассудительно.
– Я возненавижу себя за то, что сейчас скажу. Это совершенно не в моем духе, но, возможно, своими словами я протягиваю руку помощи. Говорю я не от своего имени, а выражаю общественное мнение. Не сдаться будет недостойно. Трусливо.
– Благодарю вас.
Валь ди Сарат вышел из клуба и зашагал в темноту. Двое карабинеров покорно последовали за ним на расстоянии. Подойдя к Арно, он достал из кармана пистолет и бросил в воду. Карабинеры подошли к нему.
– Куда мы идем? – спросил капрал.
– Я иду прогуляться.
– Куда, ваше превосходительство?
– В Сьену, Венецию, Рим, куда еще можно?
– А как же преступник?
– Я потерял его след. В клубе преступника не было. Всего доброго.
Недоумевающие карабинеры равнодушно вернулись в город. Валь ди Сарат вскоре оказался в сельской местности, пахло дымом, шелестели сухие листья, неуверенно тявкали собаки, они слышали шаги, но не знали, стоит ли поднимать настоящий лай. Было прохладно, в небе висела полная луна, высыпали звезды, и тишина была звучащей. Он не представлял, куда идет, но знал, что останется на этой земле, на своей родине, и совьет гнездо. Он очень много повидал и очень мало перечувствовал. Отныне каждый день будет рождением заново, каждое утро он будет видеть небо впервые в жизни. Он созрел для любви. Какая-то женщина, спящая сейчас где-то неподалеку, придется ему по душе. Он с головой погрузится в пьянящие удовольствия нормальной буржуазной жизни с обедами в одно и то же время, пронзительными воплями детей и ножом для разделки abbacchio[78]78
Молочного барашка (ит.).
[Закрыть]. Пошарил в кармане. Денег не было. И громко рассмеялся в полном одиночестве. Это было хорошим началом.
– Останься со мной, – взмолилась Тереза, – не делай того, что он сказал. Ты мне нужен. Нужен.
Ганс смотрел на нее, на лицо, которое тревожило его сны и предопределило маршрут его одиссеи. Вот она, упрашивает его. С совершенно новым выражением лица. Исчезла таинственность, исчезла необходимость стараний. Исчезли мучительность, неуверенность. Больше никаких сделок не будет. Это капитуляция. Но он не мог гордиться ею. Он получил помощь в решении задачи, и не от специалиста, а просто от человека, способного связать несколько слов.
– Нужен? – переспросил Ганс. – Тебе нужен не я, тебе нужен все равно какой мужчина. Обеспеченность. Что-то.
– Мне нужен ты, – хрипло сказала она с такой искренностью, что это казалось ложью.
– Послушай, – негромко заговорил Ганс, стараясь не привлекать внимания, – раньше мы не смогли помочь друг другу. И это повторится снова. У нас кончатся слова, потому что… потому что мы не умеем общаться. Я не знаю, как разговаривать с тобой… или с кем бы то ни было. Могу только отдавать приказы и получать их. Я испорчен.
– Неужели не понимаешь, что я еще и боюсь? – спросила она.
– Боишься? Чего? Обращаешься со мной так, будто я вызываю у тебя отвращение – держишься глыбой льда. Появляется твой соотечественник, говорит тебе несколько слов на твоем родном языке, и твои глаза вдруг наполняются слезами, ты начинаешь всхлипывать, теряешь холодность – а я не могу пронять тебя.
– Терпеть не могу, когда меня пронимают. Ненавижу этого человека. Такой уверенный в своей правоте, такой жестокий. Он потешался надо мной, вот почему я расплакалась. Ты никогда этого не делал. Ты ввел меня в соблазн своей… вежливостью. Я паясничала. Я всего-навсего женщина. У меня нет опыта обращения с людьми. Я просто подражаю тому, что вижу.
– Кто ты? – напрямик спросил Ганс.
– Как это понять?
– Кем бы ты назвала себя?
– Кем? С разными людьми мы разные. Все без исключения. Это мне открыла работа. Я с одними вычурная, с другими простая. С тобой – не знаю сама. Знаю только, что хочу это понять.
Ганс прикрыл глаза.
– Я понял, кто я с тобой. В том-то и дело. Я человек, стремящийся забыть, что он собой представляет, и я не могу найти ничего на замену тому, от чего хочу избавиться. Пытаюсь быть нежным, терпеливым. Когда ты держалась со мной неприязненно, это давало мне возможность воображать, что добиваюсь своего. Я походил на человека, приносящего жертву, живущего с больной женой, возможно, платящего какой-то долг. Не знаю. Во всяком случае, я не узнавал себя, и уже это являлось облегчением. Теперь?… Бог знает. Понимаешь меня?
– Да.
– Правда?
– Почти.
Ганс слегка улыбнулся, совершенно безрадостно.
– Почти. Вот именно. Я и сам толком не знаю, есть ли теперь смысл в моих словах. Даже когда думаю, у меня возникают сомнения. Я болен. Я верил, видишь ли – верил в то, что делал. Думал, что это правильно. Иногда до сих пор думаю, что правильно. В этом очень трудно разобраться, потому что мы проиграли войну. Победители никогда не сомневаются, были они правы или нет, а побежденные…
– Но война есть война, ты сам говорил.
– Да, только, моя дорогая, моя Тереза (он чувствовал, что нелепо обращаться так к той, кого намерен покинуть), вся моя жизнь была войной… с самой колыбели, и теперь ничего не осталось. Я не учился в школе. Мне пришлось бы начинать все заново с разумом ребенка – я не могу. Я слишком многое повидал. Я слегка безумен.
– Думаешь, я знаю мирную жизнь? Чем я сейчас занимаюсь? Тем же, что и в военное время. Для меня мир так и не наступил.
– Однако всего несколько слов итальянского офицера, и ты расплакалась. У тебя есть способность плакать. У меня нет. Меня можно испугать. Я способен испытывать страх, другие менее сильные эмоции, но плакать не могу. Если мне сейчас скажут, что моя мать погибла при самых ужасных обстоятельствах, я не буду знать, как реагировать. Для меня это ничего не значит. Я навидался всего. И заплакав, ты превратилась в незнакомку, в женщину, с которой я не могу общаться. Вот почему другого пути нет.
Ганс поднялся и быстро зашагал к выходу, не оглядываясь. Услышал, как где-то сзади пронзительно выкрикнули, его имя, раз, другой, потом суматоху спешащих людей, но обязательства и страдания жизни для него были уже почти позади. Он убегал, чтобы его не назвали трусом, и чувствовал себя лучше в отрыве от мыслей, от иллюзий, от пикантности, яркости, высших радостей бытия.
Улица была пуста. Ганс слышал только собственные шаги по мостовой. Их ритм был чеканным, размеренным. Полк в составе одного человека шел навстречу своей участи.
Он вошел в отель, и старик за конторкой заметно содрогнулся, увидев его.
– Полковника Убальдини, пожалуйста.
– Номер двадцать четыре, второй этаж, налево.
– Спасибо.
Ганс стал подниматься по лестнице с уверенностью гаулейтера, производящего в доме облаву. Старик завертел ручку старого телефонного аппарата и, тяжело дыша, заговорил в серебряный микрофон.
– Полковник Убальдини, он здесь, этот убийца. Идет к вам в номер.
Двое карабинеров вошли с улицы.
– Это он, – прошептал старик, глаза его слезились от ужаса. – Пошел в двадцать четвертый.
Карабинеры выхватили пистолеты и стали подниматься по лестнице на цыпочках.
– Только не стреляйте здесь, – взмолился старик. Ганс постучал в дверь.
– Минутку, – протянул полковник.
Карабинеры достигли верхних ступеней, увидели Ганса и замерли.
– Войдите.
Ганс вошел в номер к полковнику.
Полковник в одних трусах брился. Какая-то женщина в блузке, похожая на допрашиваемую кухарку, сидела на стуле.
– Вы выбрали неудачное время. У меня такая борода, что приходится бриться трижды на день. Садитесь, пожалуйста. Я убивал время, продиктовал секретарше несколько писем. На этом все, синьорина.
– Но…
– Ах, да. – Полковник подошел к своим брюкам, полез в карман и стал возиться там с деньгами. – Вот деньги на почтовые марки, – сказал он, протягивая ей пачку ассигнаций.
Она пересчитала деньги с тщательностью, приводящей его в смущение, и вышла с жалким «Buona none»[79]79
Доброй ночи (ит.).
[Закрыть].
– Да, – сказал полковник. – Заставили вы нас потрудиться.
Женщина вернулась и стала что-то искать на полу.
– Что еще? – раздраженно спросил полковник.
Женщина что-то подняла, пробормотала: «Я забыла чулки» – и вышла снова.
Полковник тепло улыбнулся своему пленнику и даже подмигнул. Он был в хорошем настроении.
– Через минуту отправлю вас в тюрьму. Черт, опять порезался. Люди часто боятся ареста, но, право, тут нет ничего страшного. Когда обе стороны разумны, суровость не нужна. Видели моего племянника?
– Кого?
– Человека, который пулей сбил с вас фуражку.
– А… Да, видел.
– Что вы сделали с ним?
– Я? Ничего.
– Почему же он не с вами?
– Не знаю. Он ушел.
– Ушел? – Лицо полковника, наполовину покрытое мыльной пеной, обратилось к Винтершильду. – Как это? Просто взял и ушел?
– Направил меня сюда и ушел.
– О, Господи, – вздохнул полковник, – еще незадача. Кстати, вы вооружены?
– Нет.
– Рад слышать. Вид у вас не особенно отчаянный. Почему вы сдаетесь?
– Говорят, я убил нескольких женщин и детей. Уклоняться от ответственности считаю трусостью.
– Совершенно верно. Это был подлый поступок. Лезвие тупое… Почему вы это сделали?
– Не могу вспомнить.
– Понятно. Причина для сдачи основательная. Кстати, если заглянете в мой портфель, во второе отделение…
Ганс послушно поднялся, полковник наблюдал за ним в зеркале.
– …найдете там наручники.
– Наручники?
– Нет-нет, прощу прощенья. Вы совершенно правы. Как глупо с моей стороны. В них нет ни малейшей необходимости.
Несколько недель спустя, после недолгого судебного процесса, на котором Ганс с начала до конца вел себя по-солдатски, не пытаясь оправдываться, в газетах появились сообщения, что его расстреляли. Погиб он храбро, не выказывая никаких чувств, что было надлежащим концом для человека, воспитанного для смерти, а не для жизни. В тех же номерах газет было объявлено, что полковник Убальдини произведен в бригадные генералы за блестящую организацию поимки государственного преступника.
Открытка так и не была отправлена, поэтому старые родители Ганса Винтершильда смирились с мыслью, что их сын погиб в последние дни войны. Когда Фридрих Винтершильд в конце концов получил официальное извещение, что его сын расстрелян, он мужественно скрыл это от супруги.
Однако полтора года спустя, когда завершенный фильм об уничтожении Сан-Рокко демонстрировался в Германии, в одном кинотеатре, когда весь экран заполнило лицо помигивающего человека, раздался пронзительный вопль, и некую старую даму вынесли из зала в обмороке. Старые люди чувствовать не разучились.