Текст книги "Побежденный"
Автор книги: Питер Устинов
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 18 страниц)
7
Ганс покинул Терезу, когда она заснула в его объятьях. Мягко уложил ее и укрыл одеялом. Денег решил не оставлять, потом подумал, что это может быть истолковано как попытка получить что-то задаром. Положил несколько банкнот на шаткий столик возле кровати и пробормотал две строчки из стихотворения средневекового поэта Альбрехта фон Иогансдорфа, которое выучил наизусть в школе:
Вышел он бесшумно, щеки его горели от сознания случившегося.
На улице у Ганса возникло желание побродить. В голове у него теснилось множество противоречивых мыслей.
«Какое право я имею влюбляться? Какая есть гарантия того, что я влюбился? Что знаю хоть что-то о любви? Что мое предназначение позволяет мне ослабеть, стать глупо-сентиментальным, женственным?… Нет, если это действительно любовь, она должна быть великой, такой, чтобы за нее стоило сражаться, стоило умереть, и, возможно, мне суждено погибнуть в битве со словами нежности на устах».
На сей раз Ганс остановился перед статуями и стал упиваться их надменным неодобрением. Под клубящимся пологом туч аллегорические фигуры с лицами римских сенаторов, казалось, шевелились в своей вечной спячке.
«Должно быть, они очень древние», – подумал Ганс с каким-то смутным чувством, ошеломляющей смесью ликования и печали. Он чувствовал себя одновременно и частью мироздания, частью тайны, начало и конец которой сокрыты от него, и вне мироздания, выше его и ниже, всемогущим его повелителем и ничтожным рабом. Казалось, в его жизни появилось новое измерение и он стал жертвой чувств, против которых его инстинкты не могли немедленно восстать. Уверен Ганс был только в том, что ему не хочется тут же возвращаться в свою штаб-квартиру.
Прижимаясь к стене, прошел какой-то расхлябанный солдат, и Ганс раскрыл рот, чтобы призвать шаркающего нарушителя к порядку, но промолчал. С мыслью: «Образчик того, до чего докатилась наша армия», пошел дальше. Он заранее знал, что вид кривой улыбки Бремига на невзрачном лице окажется еще более раздражающим, чем когда бы то ни было.
В своей попытке совладать с насущными сердечными проблемами Ганс попал в типичную для немецкого духа западню – стремился испытывать все чувства сразу. Ему хотелось быть жестоким и нежным, победившим и покорным, правым и непредубежденным. Человеческий мозг не способен логически реагировать на столь сокрушительную эмоциональную нагрузку и поэтому впадает в бессмысленную грандиозную мистику, которая, будучи всеобъемлющей, является своего рода безумием.
В штаб-квартиру Ганс явился с решением скрыть свои проблемы за повышенной преданностью служебным обязанностям. Никто не должен был узнать, что, столкнувшись с древними статуями, ландшафтом, едва оглашавшимся звуками войны, и спящей девушкой, он прошел через легкий духовный кризис. Виной ему было подавление общего частным. Возможно, он не обратил бы никакого внимания на эту девушку в большой толпе, и если б ему приказали расстрелять эту толпу, выполнил бы приказ без сожаления, равнодушно. Но эта проклятая Тереза, милая Тереза была в ту минуту одна; она плакала из-за какого-то своего горя, которое его не касалось, и он так сочувствовал ей, что готов был отдать последний грош, последнюю корку хлеба.
Утром Ганс исполнял свои повседневные обязанности, осматривал оборонительные сооружения, давал указания и так далее. С Бремигом он встретился за обедом и холодно реагировал на стремление выглядеть донельзя довольным прошедшей ночью, которое окрашивало все речи его заместителя.
– А теперь расскажи о себе, – сказал Бремиг, – ты выбрал какую-то странную.
– Выглядит она не особенно, но оказалась великолепной, – солгал Ганс.
Вечером никаких признаков близкого сражения не наблюдалось, поэтому Ганс вышел на улицу.
– Куда ты? – окликнул его Бремиг.
– Решил заглянуть в «Красную птицу».
– Как, опять? Два вечера подряд? Черт возьми, как ты изменился – ведь вчера мне пришлось тащить тебя туда! Хочешь, пойдем вместе?
– Не особенно.
– Ответ не очень дружеский. – Бремиг присоединился к нему. – Знаешь что, давай сегодня обменяемся. Ты возьмешь венецианку, а я твою…
– Нет! – категорически отрезал Ганс.
Бремиг с насмешливым удивлением взглянул на него, и дальше они шли молча.
Когда они вошли в клуб, венецианка поигрывала с усиками какого-то лейтенанта. Лейтенант, несмотря на все удовольствие, покорно поднялся при виде Бремига и стал искать другую партнершу. Ганс подсел к Терезе, казавшейся почему-то раздраженной его появлением.
– Не скажешь мне «добрый вечер»? – спросил Ганс.
– Почему ты оставил деньги?
Ганс засмущался. Сказал, что не собирался оставлять их, так как находился тогда в восторженном состоянии. У него вовсе не было намерения портить такой прекрасный вечер чем-то, могущим быть истолкованным как низменное.
Тереза неприятно рассмеялась.
– Я не думала об атмосфере вечера. Думала, что не дала тебе ничего, заслуживающего платы.
– Ты дала мне больше, чем думаешь.
– Чего доброго еще скажешь, что влюбился в меня. Ганс откашлялся и сказал:
– Возможно.
Тереза изумленно поглядела на него, попыталась рассмеяться снова, но погрузилась в мучительное молчание.
– Я рад, что ты не смеешься, – сказал Ганс, стараясь выглядеть беспечно, потому что Бремиг глядел на него с улыбкой.
– Больше я смеяться не могу, – ответила Тереза.
– Почему?
– Ничего больше не нахожу забавным. А потом я не личность.
Ганс пришел в раздражение.
– Почему ты все время твердишь это?
– У меня есть тому причины. И я знаю все о любви солдат.
Бармен подошел к столу принять заказы.
– Бутылку… – начал было Ганс.
– Нет. Ничего не надо, – сказала Тереза. – Я неважно себя чувствую. Пожалуй, пойду домой.
– Можно, провожу тебя? – спросил Ганс.
– Если хочешь. Запретить тебе не могу.
– Ничего? – зловещим тоном переспросил бармен.
– Ничего, – ответила Тереза, бесстрашно глядя ему в лицо.
– Не хочешь даже цветка?
– Ничего.
Они поднялись и вышли к ярости лишенной шеи дамы, с беспокойством наблюдавшей повторение вчерашней сцены.
– Чудной этот юный Винтершильд, – сказал Бремиг венецианке.
На Piazza del Duomo[45]45
Соборной площади (ит.).
[Закрыть] Гансу с Терезой показалось, что орудийная стрельба стала громче, чем накануне ночью, но возможно, это. была просто игра воображения, возбужденного мыслями о краткости жизни. Когда они достигли узкой улочки, Ганс внезапно изменил направление, и Тереза молча последовала за ним. Вынужденное спокойствие отношения к жизни, которое легко сохранять при тягостных обстоятельствах оккупации, против ее воли начало улетучиваться. Когда они подошли к реке и молча встали, глядя на воду и высокие холмы Фьезоле, она чувствовала себя беспомощно шестнадцатилетней, нуждающейся в утешении, стремящейся вновь обрести убежище в идеализме юности.
Почему этот угнетатель так заинтересовался ею? Она видела их всех в отвратительном свете, пьяными, извращенными, скотскими, однако же среди них нашелся один такой, который мог обладать ею за несколько монет и все-таки разговаривал робко, создавая какую-то трогательную, неловкую атмосферу, готов был вознести ее на пьедестал, принять который она отказывалась. Лучшие из остальных были мучительно вежливыми. Принимали ее условия и полностью их выполняли. Бывали честными, подчас даже галантными. Один из них, уходя, поцеловал ей руку, и она, лежа в своей обветшалой комнате, воображала себя знаменитой куртизанкой. Но этот человек не отличался вежливостью. Был бесцеремонным, подчас грубым, однако без нестерпимой самоуверенности своих коллег, и когда брал ее руку, это бывал жест не многоопытности, а любезности, словно он с запозданием испытывал трепетные сомнения первой любви. Возможно, он тоже являлся жертвой какой-то вопиющей несправедливости и таким образом научился сочувствию. Глаза его, когда она смотрела в них, были холодными, но не жестокими. Хотя возможно, все светлые глаза такой ледяной ясности казались бы ей холодными. Глаза итальянцев, даже голубые, не походили на них. Это помигивание, к которому она отнеслась так бессердечно, могло быть последствием трагедии, не менее ужасной, чем ее трагедия, и холодность могла быть непреходящим следствием.
Рука его была теплой. По его венам струилась кровь. Пролитая на поле битвы, она была бы неотличимой от крови другого человека, хоть немца, хоть итальянца. Когда он взял ее руку и приложил к своему мундиру, Тереза ощутила далекое, но сильное биение его сердца.
– У тебя холодные руки, – сказал он. Обратил внимание.
– Вот, надень мои перчатки.
Но Тереза предпочла мерзнуть и ощущать тепло его руки. Почему? Если она даст волю чувствам, позволит себе сказать ему, как тронута, оказавшись предметом столь необъяснимой привязанности, сможет ли потом обрести в полной мере то тупое отчаяние, в котором была невосприимчива ко всему, кроме смутного желания жить? Да и может ли это быть чем-то, кроме очередного разочарования? Через несколько дней здесь появятся союзники. Значит, будут хорошие заработки – с американцами, англичанами, французами, теми, кто придет сюда первым. Это всего-навсего промежуточный эпизод, ничем иным он быть не может.
«После этого сражения, – думал Ганс, – мы двинемся вперед, к Риму, к южной оконечности Италии». Ветеран заслуживает какой-то передышки. Когда победа вновь будет уже близка, ему, несомненно, предоставят отпуск. Сообщать о нем родителям будет ни к чему. Отпуск роскошь, и они это понимают. Время отпуска будет проведено здесь, как прелюдия к долгой, исполненной семейных радостей жизни с кучей детей и мягкой постелью. Циничные разговоры о любви в России и Польше были просто чрезмерным заблуждением неопытности. Он должен любить кого-то, и кто-то должен любить его, иначе детородные способности окажутся попусту растрачены и он войдет в почтенный преклонный возраст бездетным, предателем по отношению к струящейся в его венах крови. Немецкая нация должна увеличиваться, и в определенном смысле смерть – это предательство расы. Выживать должны самые приспособленные, а душа немца не чужда романтике. Разве Германия не дала миру величайших романтических поэтов и музыкантов?
Но эти обобщения не объясняли волнения в груди, трепета в диафрагме. Карие глаза девушки были огромными и глубокими, как океан. Зрачки, расширяясь и сжимаясь в такт биению сердца, отчаянно искали его глаз, а потом с неугомонностью бабочки порхали по его лицу, не останавливаясь ни на миг. Ее ладонь легла на его затылок, и он почувствовал, что череп его окружен теплотой. О чем она думает?
О чем он думает? О чем он думает? Их губы соприкоснулись, и томление исчезло.
Когда они открыли глаза, все было ясно. Они глядели друг на друга. Они знали друг друга еще до рождения; они будут знать друг друга за гробом. Они неразрывны. Одна из загадок жизни стала понятна.
– La bella Fiorentina, la bella Fiorentina[46]46
Прекрасная флорентийка, прекрасная флорентийка (ит.).
[Закрыть], – ворковал Ганс, укачивая ее в объятьях. Настало время для нежных пустяков, своего рода смирения, взгляда в безмятежную старость.
Тереза признательно улыбнулась.
– Почему ты называешь меня Fiorentina? – спросила она. – Я не из Флоренции.
– Имеет это значение? – ответил Ганс.
– Нет.
А потом, словно не было более важных тем для разговора, Ганс спросил, откуда она.
– Из деревушки в нескольких километрах к северу, – ответила Тереза. – Возможно, ты слышал о ней. Сан-Рокко аль Монте.
Ганс на миг нахмурился. Те события казались очень давними, и он обрел нечто неизмеримо более значительное.
На следующий вечер он, исполненный сознания долга, пошел в «Uccello Rosso», ловко ускользнув от Бремига. Убеждать Терезу изменить образ жизни было бесполезно. Предложить Терезе он ничего не мог, а ей требовалось питаться. И впервые признал, что дальнейшее отступление может оказаться неизбежным.
Войдя в безвкусно убранный зал, Ганс к своему ужасу увидел, что с Терезой сидит кто-то в мундире с галунами. Это был Грутце. Когда генерал взглянул на него, он одеревенел, попытался улыбнуться, но не смог. Поймал страдальческий взгляд Терезы и после минутного колебания подошел к стойке, заказал выпивку.
Судя по всему, он стал предметом обсуждения. До него донеслось несколько слов, произнесенных самоуверенным голосом, который внезапно стал ему ненавистен:
– Типичный немецкий офицер… геройски сражавшийся в России… выдающийся… инициативный…
Ганс заказал еще одну порцию выпивки. Тереза как будто возражала вполголоса. Потом Грутце заорал по-немецки:
– Черт возьми, существо вроде тебя не должно иметь глубоких чувств! Я не раз говорил тебе, ты необходимое зло. Общество не может существовать без таких, come si dice in Italiano?[47]47
Как это будет по-итальянски? (ит.).
[Закрыть] Как и солдат, ты не вправе позволять себе иметь сердце!
Ганс вышел в помраченном сознании, неспособным ничего чувствовать. Придя в штаб-квартиру, заперся у себя в комнате и впервые за всю войну написал длинное письмо матери.
На другой день он явился в клуб как можно раньше. Терезы там не было. Помимо ее отсутствия он заметил торжествующее выражение на лице дамы без шеи.
После двухчасовых поисков на мрачных улочках, где каждый второй дверной проем шептал продиктованное голодом приглашение, он отыскал дом, показавшийся ему памятным. Но когда вошел в коридор, его остановили двое часовых-немцев.
– Подниматься запрещено, герр майор, – сказал один.
– Почему?
– Нам запрещено раскрывать причину.
– Кто отдал эти приказы? Часовые робко переглянулись.
– Если не скажете, – рявкнул по-солдафонски Ганс, – прикажу арестовать обоих!
– Приказы отдал генерал-лейтенант Грутце, – сказал второй часовой с удовольствием от того, что одержал верх над майором.
– Он наверху?
– Нет… то есть, в некотором смысле, – промямлил первый.
Ганс в бешенстве заявил:
– У меня для него срочное донесение от полковника фон Лейдеберга.
– Прошу прощенья, герр майор, – сказал второй. – Мы выполняем приказы, и если донесение такое уж срочное, я поднимусь и доложу о вас генералу. Ну как, идти наверх?
Ганс в слепой ярости схватился было за кобуру, а потом, охваченный всепоглощающей ненавистью, вышел в ночь.
Наутро началось сражение, и в ночь на десятое немцы под выстрелами итальянских снайперов покинули Флоренцию. Ганс так больше и не видел Терезу до отступления.
Неделю спустя Валь ди Сарат с остатками своей дивизии вошел в расположение войск союзников, и вскоре после этого развалины Сан-Рокко аль Монте были освобождены. Священник, очевидно, погиб в пламени собственной церкви, и теперь обожженные фрески неизвестных мастеров флорентийской школы погибали под открытым небом, картина для вдохновения военных корреспондентов была в самый раз. Двое британских журналистов сделали о ней незабываемую радиопередачу, а один американский писатель, некто Хупер Бойт, начал писать книгу, которую впоследствии книжные клубы на обоих континентах признают наиболее ярким за все времена отчетом о жертве, понесенной населенным пунктом. Мистер Бойт, неумеренно пьющий, энергичный человек с желтыми, как чахлое кукурузное поле, волосами, в очках без оправы, уже написал знаменитые книги «Столь гневная заря» о гражданской войне в Испании и «Закон для них не писан» о беспринципных бизнесменах на глубоком Юге; теперь его издателям не терпелось, чтобы он обессмертил деревню-мученицу. Поэтому Бойт приехал на джипе через несколько часов после появления там первых солдат, и через десять минут на углу площади Виктора-Эммануила Второго стучала пишущая машинка.
8
Граф угощал мистера Бойта обедом, и тем временем, как четверо слуг удовлетворяли все их запросы, а когда было нечего делать, стояли истуканами, объяснял гостю, что из-за причиненных войной бедствий у него не хватает челяди. Дворец, находящийся в отдалении от деревни, враги не разорили, так как нашли его подходящим для постоя грубой солдатни. Теперь бедный граф, избавленный от захватчиков, вынужден был бороться с вторжением бездомных деревенских жителей, расположившихся во всех частях дворца, кроме его личных покоев в правом крыле.
– Мы все понесли большие жертвы, – сказал граф, закуривая американскую сигару, которой его щедро угостил мистер Бойт. – Только представьте себе – восемьдесят рабочих волов, тридцать шесть лошадей, погреб несравненного вина, потрава добрых сорока процентов моего урожая, гибель преданного слуги – всего лишь часть моих сокрушительных бедствий. – И, надменно глянув на бледный пепел сигары, добавил: – Не говоря уж о ящике гаванских сигар.
Торопливо писавший мистер Бойт поднял взгляд и сказал:
– Говорите, говорите, граф, мне так удобней всего. Побуждать к этому графа было опрометчиво.
– Понять сущность Сан-Рокко невозможно, – заговорил он, – без понимания истории моего семейства, потому что без нас деревни бы физически не существовало, а если б и существовала каким-то чудом физически, то не существовала бы морально или духовно.
Граф поднялся и подошел к нарисованному на стене фамильному древу, на каждом из множества его листьев было начертано чье-нибудь гордое имя. Вынув из красного бархатного чехла стеклянную указку, он изящным движением фехтовальщика вскинул ее, коснулся одного из верхних листьев и небрежным тоном продолжал:
– В нашей церкви были фрески Боттичелли, теперь, к несчастью, испорченные или уничтоженные. Они бы не были там нарисованы, если б не инициатива моего родственника Альчиде, маркиза де Ромонтано, чье имя написано на этом листе. А вот на этом стоит имя Эрменеджильо дельи Окки Бруни, о котором вы как писатель, несомненно, слышали.
– Боюсь, что нет, – сказал Бойт. – Когда он жил, в восемнадцатом веке?
Граф ответил с мучительной гримасой:
– Он был другом и врагом Чезаре Борджа.
– Давно, – с глубокомысленным видом изрек Бойт и добавил более настоятельным тоном, – но мне хотелось бы услышать побольше о недавно происходившей у вас битве. Вы принимали в ней участие, сэр?
«Сэр? – подумал граф. – Наконец-то этот варвар осознал мою знатность». И с глубоким недовольством заговорил:
– Принимал ли участие? Мой дорогой гость, где традиционное место аристократа? Во главе своих людей, разумеется. Под моим командованием они дали бой подобно стародавним bravo и gonfalonieri[48]48
Bravo – наемный убийца, gonfaloniero – знаменосец (ит.).
[Закрыть], их копья блистали, щиты были украшены гордыми фиолетовым, желтым и красным цветами графов Сан-Рокко, на шлемах плясали двуглавые дельфины.
– Стало быть, сэр, ваши люди оделись по такому случаю в средневековые костюмы?
– Нет-нет, что вы. Я говорю об истории, единственной интересной для дворян теме в наши скучные дни. Вы оскорбили меня предположением, что я стал бы подвергать своих солдат излишним опасностям, применяя свои droits de signeur[49]49
Права синьора (фр. ).
[Закрыть] в современной битве. Одеты они были пристойно, но отнюдь не роскошно.
– У меня в мыслях не было оскорбить вас, сэр, – с улыбкой сказал Бойт. Этот чудак представлял собой сущую находку.
– Но оскорбили, – ответил граф. – Однако не придам значения содержавшемуся в вашей реплике намеку на дон-кихотовское безумие и объясню вам, что эта схватка повторяла в общих чертах злосчастную битву при Монтаперти, о которой вы наверняка слышали.
– Нет, сэр. Не слышал. Она происходила на фронте Пятой армии?
Спрятав раздражение в морщинах лица, граф ответил:
– Она происходила четвертого сентября тысяча двести шестидесятого года и знаменита тем, как Манфред Сицилийский изобретательно использовал кавалерию.
– Боюсь, это совсем не в моей компетенции, – рассмеялся Бойт.
– Не вижу в этом ничего смешного, – ответил граф, – и ничего особенно забавного в мастерском кавалерийском обстреле продольным огнем, который в ту минуту открыла маневренная пехота под руководством пьемонтского дворянина капитана Валь ди Сарата, мать которого, кстати, происходила из капуанских Убальдини. Противника заманили в западню и с необычайной яростью атаковали с открытого фланга. Это был превосходный план, прекрасно выполненный солдатами с верой в своего господина.
Повествование Старого Плюмажа оказалось несколько иным. Во время прогулки с Бойтом по своим пострадавшим виноградникам он рассказал о своей решимости дождаться, когда пробьет час, а потом атаковать со всем тем пылом, на какой способны только итальянские войска.
– Когда я стоял со своим малочисленным отрядом на невыгодных позициях, – объяснил он, – передо мной открывались три пути: путь бесчестия, путь осторожности и путь славы!
Он позволил себе сделать паузу, чтобы эти впечатляющие слова дошли до сознания американца, и заговорил как можно медленнее, чтобы весь смысл неведомого языка чести оказал воздействие на этого представителя слишком юной нации, еще не способной знать кодекс утонченного, обходительного уничтожения людей.
– Путь бесчестия, под которым я подразумеваю трусливую сдачу в плен, мне неведом. Путь осторожности – другими словами, безудержного бегства – чужд моей натуре и натуре моих солдат. Арифметика показывает, что, когда из трех путей два отвергнуты, остается только один – путь славы!
И тут Старый Плюмаж с ужасом заметил, что Бойт не делает никаких записей.
– Вы храните все в памяти? – спросил он.
– Мне нужны факты, сэр, – ответил с улыбкой Бойт.
– Я сообщаю вам факты, – ядовито заявил Старый Плюмаж.
– Вы меня не поняли, сэр. Я писатель и сам расцвечиваю повествование. Может, вы читали «Столь гневная заря»? Нет? Так вот, эта книга пользовалась большим спросом. Я просто поговорил со многими ребятами в Испании и обобщил их разрозненные впечатления в своем стиле, так, как это присуще мне. Теперь эта книга переведена на шестнадцать языков, по ней снят великолепный фильм с Чесни Бартремом в роли Дона Бальтасара и Сигрид Толлефсен в роли Айши, мавританской девушки. Поверьте, сэр, я воздам вам должное.
– Я думаю не о себе, – солгал Старый Плюмаж, – а о своей стране и о наших доблестных павших.
– Свой долг перед ними, сэр, я сознаю, – серьезным тоном сказал Бойт. Бесчисленные брошюры предупреждали войска Соединенных Штатов о чрезмерной обидчивости всех иностранцев, об их нетерпимости к критике и советам. Бойт не только воспринимал эти брошюры всерьез, но и, говоря по правде, большую их часть написал сам.
– Отлично, – произнес недоверчиво Старый Плюмаж, – продолжу. Занимал я, как уже было сказано, невыгодную позицию в той лощине. Немцы наступали с северо-востока, маскируя свои намерения шедшими веером разведчиками. Намерения их, вынужден добавить, были неясны даже им самим, поскольку они не представляли, где мы находимся. Силы я распределил вот как. Центр залег в оливковой роще Тодескини. Правый фланг был вытянут в направлении фермы Саброне; он представлял собой часть знаменитой итальянской дивизии «Гран Сассо», командовал им мой заместитель Валь ди Сарат. Левый фланг под недостаточно опытным руководством Филиграни, коммуниста, был развернут в районе старого монастыря францисканцев.
Сражение началось на моем левом фланге, где Филиграни вопреки моим приказам опрометчиво вступил в огневой контакт с противником. Немецкий правый фланг шел в наступление с автоматическим оружием. Поверхностного знания баллистики достаточно, дабы понять, какое они имели преимущество перед нами, поскольку наше оружие позволяло вести только одиночную стрельбу. Немцы контратаковали с беспримерной яростью, они объединились в этом натиске со своим левым флангом, чтобы сокрушить наш центр, то есть наши основные силы. Я воспользовался возможностью и отправил правое крыло в широкий обход для окружения открытого фланга немцев. Центр, проявляя непревзойденный героизм, удерживал свои позиции, его вдохновлял пример офицеров, вернее, офицера, поскольку военным опытом обладал только я один. В нужную минуту я подал сигнал, и мой правый фланг атаковал немцев с характерной для итальянцев яростью. Контратака центра решила судьбу противника, который в жутком смятении отступил к своим опорным пунктам, а оттуда, давая выход бессильной мстительности, обрушился на беззащитную деревню, которая вечно будет стоять красноречивым памятником бессмертному величию наших павших.
– Вы не собираетесь восстанавливать ее? – спросил Бойт.
– Я, разумеется, – с нешуточным раздражением ответил Старый Плюмаж, – говорю иносказательно.
Перед уходом Бойт спросил Старого Плюмажа, сколько человек с каждой стороны принимало участие в бою.
– Немцев больше пятисот. Итальянцев тридцать пять.
– Но граф сказал, что там было около сотни немцев и около пятидесяти итальянцев, – возразил Бойт.
– Граф, – ответил Старый Плюмаж, – близорук и физически, и умственно.
Филиграни, которого Бойт расспрашивал на развалинах его лавки, без товаров, но уже увенчанных обвислым красным флагом, поведал несколько иную историю.
– Нужно со всей определенностью сказать, что основную тяжесть боя вынесла партизанская ударная бригада. Остальные наши силы состояли из деморализованных и ослабленных солдат старой итальянской армии, плохо руководимых и вооруженных, а также остолопов вроде графа и Старого Плюмажа. Наша ударная бригада, вдохновленная славным примером Красной армии, вступила в бой с фашистскими гиенами в нужную минуту и, невзирая на слабое сопротивление полковника и прискорбное уклонение наших военных, не сделавших ни единого выстрела, пока бой не был, в сущности, завершен, мы переиграли и одолели вражеские орды.
– Но полковник Гаретта считает, что вы слишком рано открыли огонь, – сказал Бойт.
– Будь его воля, мы бы вообще не открыли огня, – с презрением ответил Филиграни.
– Он говорит, что организовал обходной маневр.
– Никакого обходного маневра не было. Была попытка предательства со стороны людей, не вдохновленных высокой идеей. Они соизволили вступить в бой, лишь когда герои нашей ударной бригады имени Первого Мая уже решили исход сражения.
– А сколько людей принимало в нем участие с той и другой стороны?
– Если не считать бесполезных, там был двадцать один итальянец и около тысячи немцев.
Бойт, не мигая, уставился на Филиграни.
– По-моему, это невероятно.
– Между невероятным и невозможным большая разница, – надменно ответил Филиграни.
– Хорошо, исправлю свою формулировку и скажу, что это невозможно.
– То, что кажется невозможным вам, приехавшему из меркантильной, циничной страны эксплуататоров, вполне возможно для тех, кто проникнут духом диалектического материализма.
Спорить было бесполезно.
Буонсиньори, прислонявшийся плечом к скульптурной группе ангелов на площади Виктора-Эммануила Второго, выразил несогласие с графом, которого обозвал грубым словом, предполагающим сексуальную неполноценность; со Старым Плюмажем, которого обозвал грубым словом, предполагающим пустое самомнение; и с Филиграни, которого обозвал целым рядом слов, не только предполагающих, но категорически утверждающих всякую мерзость под солнцем.
– Честь победы, – сказал он, – принадлежит всем. Но потом умерил свое великодушие, назвав в виде исключения из этого правила почти всех жителей деревни.
– Граф, – объяснил он, – до того погружен в прошлое, что настоящее представляется ему лишь непрерывным предзнаменованием отвратительного будущего. Он не способен здраво судить ни об одном событии после тысяча пятисотого года, хотя, надо отдать ему должное, до этой даты его суждения безусловно авторитетны. Старый Плюмаж получил в военной академии целую кучу блестящих дипломов, а каждый, кто способен на это, в сущности, пустозвон и непременно проиграет любое сражение, в котором будет участвовать, поскольку является в буквальном смысле рабом старых шутов, выдавших ему дипломы. Что до Филиграни, он из тех возмущенных душ, которые вложили всю свою злобу в банк коммунизма и получают оттуда щедрые дивиденды бессмыслицы. Чем слушать его рассказ о том сражении, лучше уж обратиться к первоисточнику всяческой истины, позвонить по телефону в Кремль. Там все расскажут о нас, поскольку, думаю, мы все имеем честь находиться у них в картотеке.
К сожалению, вся ирония в речах Буонсиньори совершенно не дошла до мистера Бойта, он был крайне серьезным по натуре и потому весьма удачливым писателем. Однако жгучее пламя его воображения начало придавать этим отрывочным рассказам не просто тепло, а определенно и возвышенно коммерческий жар.
– Расскажите правду об итальянских военных, – попросил он.
– Если б не они… – Буонсиньори пожал плечами. – Благодаря им мы уцелели.
И стал рассказывать о теориях Валь ди Сарата насчет бандитов и военных, о необычайном поединке на гребне холма. Не преминул нарисовать приукрашенную картину своей битвы умов с заполнявшими комнату немцами по поводу естественных надобностей бедного Фольгоре.
– А кто этот человек, офицер, ведший перестрелку с немцем? – спросил Бойт, потея от волнения, как школьник.
– Его зовут Валь ди Сарат.
– Как он выглядит? Наверно, рослый, темноволосый красавец?
– Не очень высокий, с морковного цвета бородкой и голубыми, очень светлыми глазами.
– Это не годится, – пробормотал Бойт, – он должен выглядеть иначе.
После полудня он получил приятную весть, что его будущая книга уже заранее приобретена кинокомпанией «Олимпик Пикчерз». Об этом сообщил девятистраничной телеграммой добрый приятель и собутыльник Бойта полковник Малькольм Зитермен, или, более официально, полковник Малькольм Зитермен, глава постановочного отдела кинокомпании, в настоящее время консультант правительства США по съемке фильмов.
Полковник являлся одним из тех армейских счастливчиков, которые не знали иного чина, кроме того, какой носят, и пользуясь богатством правительства, неустанно летал из Калифорнии в прифронтовые районы и обратно на предоставленном в его распоряжение четырехмоторном транспортном самолете. Он сгорал от зависти к теням прежних продюсеров, и стремление к бессмертию побудило его назвать большое белое здание на территории «Олимпик Пикчерз», в котором заточенные сценаристы таращились на потолок, ожидая вдохновения или указаний, «Зданием имени Зитермена».
Обрывочные военные впечатления убедили этого прирожденного руководителя, что он видел то, чего не дано другим, и возжелав поделиться с публикой тем, чему был свидетелем, Зитермен решил отснять фильм по книге Бойта на натуре. «В студии невозможно воссоздать подлинные боевые условия, – писал он в своей экономно составленной телеграмме. – Эти времена прошли. Отныне требуется готовиться к съемкам на месте еще до того, как будет написан сценарий. Организовать это будет трудно, но я займусь этим лично. Сегодня вылетаю в Вашингтон и надеюсь увидеться с начальником штаба сразу по прибытии. Я пригласил генерала Уотсона на обед в ресторан «Романофф», и он заверил меня, что мы можем рассчитывать на любое содействие. Я уже показал «Столь гневную зарю» генералу и миссис Уотсон, и он счел, что фильм «очень понравится Америке». С наилучшими личными пожеланиями…».