355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Питер Страуб » Темная материя » Текст книги (страница 1)
Темная материя
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 19:08

Текст книги "Темная материя"


Автор книги: Питер Страуб


Жанр:

   

Ужасы


сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 24 страниц)

Питер Страуб
Темная материя

 
Скажите, есть ли Пустота,
Одна на всех, – там, за порогом жизни?
И небо, и земля
От этой ясности зависят.
И небо, и земля.
 
 
Под желтым тленом слез кленовых
Ворочается мир подземный,
Смертельно утомленный светом [1]1
  Перевод с английского Анны Крышан ( здесь и далее – прим. перев.).


[Закрыть]
.
 
Чарльз Райт, «Литлфут»

С чего все началось

Несколько лет назад, поздней весной

Самым поразительным открытиям моей взрослой жизни положили начало крики пропащей души в закусочной, куда я заглянул позавтракать.

Я стоял в очереди в «Корнер бейкери», что на углу Стейт и Кедровой, в полуквартале от моего уютного кирпичного таунхауса, и готовился заказать мюсли или гранолу «Берри парфе», в общем, что-нибудь благопристойно-умеренное. Как правило, здесь самыми громкими звуками были клацанье клавиш лэптопа да шелест переворачиваемых газетных листов. Неожиданно мужчина в голове очереди с маниакальным, вспыхнувшим на ровном месте негодованием заладил одно и то же слово – «беспокойный». Сначала его голос лишь немного выделялся из гула разговоров. Потом незнакомец вошел в раж и говорил все громче и громче. Если уж вам приспичило проорать публично какое-нибудь слово, можно ведь подобрать что-нибудь не такое громоздкое? Он же все твердил, крутил и вертел четыре шероховатых слога, будто пробуя их на вкус. Поскольку дыма без огня не бывает, вскоре обнаружилась и причина его поведения.

«БеСПОкойный? БЕСпокойный? Бес-пок? Ойный? Бес? Покойный?»

– Барышня, вы в самом деле, что ли, думаете, что я сейчас беспокойный? – вопрошал он. – Дайте мне еще тридцать секунд, и вы поймете, что значит беспокойный.

С каждым повторением его вопрос словно раскалялся все сильнее. Огорошенная молодая женщина за стойкой якобы оскорбила его, и он жаждал объяснить ей, насколько серьезно. Этот тип считал, что выглядит молодцеватым, находчивым, даже остроумным, однако всем остальным в заведении казалось, что он дал выход своей невменяемости.

Вариации становились все более оригинальными.

«БЕЕспокойный? БеСПОКойный? БеспКОЙный?»

Желая разглядеть чудака, я высунулся и посмотрел в начало очереди. Лучше б я этого не делал.

Он не валял дурака – я понял сразу. Стоявший следующим мужчина освободил ему шесть футов пространства. В иных, более благоприятных, обстоятельствах люди наверняка держались бы подальше от такого типа. Восемь-девять дюймов светлых с проседью, жестких волнистых волос на голове. Костюм в клетку, рваный и мятый, будто отнятый у пугала с кукурузного поля. Под коростой, потеками грязи и синяками опухшие ноги казались ослепительно, бескровно белыми. Как и у меня, под локтем у него торчали газеты, вот только ворох изданий, прижатых к его боку, был, похоже, четырех-пятидневной давности. Самое жуткое впечатление производили голые ступни, исцарапанные и ободранные, как старые башмаки.

– Сэр? – вступила вторая женщина за стойкой. – Сэр, вам необходимо покинуть мой магазин. Отойдите, пожалуйста, от прилавка, сэр. Вам необходимо отойти.

Два дюжих парня в толстовках «Южный Иллинойс», по виду недавние выпускники, с грохотом отодвинули стулья и решительно направились к месту событий. В конце концов, это ведь Чикаго, где здоровые, атлетичного вида парни встречаются на улицах в таких же количествах, в каких одуванчики на пригородных лужайках. Ни с кем не заговаривая, эти двое встали по бокам скандалиста, приподняли за локти и вынесли на улицу. Расслабься он – и проблем бы у них прибавилось, однако охваченный паникой мужчина окаменел и создал им не больше трудностей, чем индеец табачной лавки [2]2
  Поскольку в конце XVIII века курение табака у многих европейцев ассоциировалось с североамериканскими индейцами, для удобства европейских купцов все входы в табачные и сигарные лавки на восточном побережье США обозначались фигурой, изображающей индейца.


[Закрыть]
. Он был несгибаем, как мраморная статуя. Когда дебошира проносили мимо, я обратил внимание на его синюшные губы и желто-коричневые обломанные зубы. В налитых кровью глазах застыл тусклый, безжизненный взгляд. Он все твердил: «Беспокойный, беспокойный, беспокойный», но само слово потеряло для него смысл. Он использовал его для защиты, как оберег, и, наверное, думал: пока произносит его, будет вне опасности.

Я заглянул в эти тусклые, невидящие глаза и вздрогнул от очень странной мысли. Она будто ужалила меня, принеся с собой загадочное озарение, скоротечное, как вспышка огонька спички.

Я знавал кое-кого, похожего на этого напуганного бродягу с лексиконом в одно слово. Похожего настолько, что тот мог и сам запросто оказаться человеком, только что выпровоженным на Раш-стрит. Вот только… Кто же, кто это мог быть? Нет среди моих знакомых никого, напоминающего эту развалину, нетвердой походкой бредущую по тротуару и продолжающую шептать на ходу свое заветное слово.

Голос, который мог слышать один лишь я, произнес: «Никого? Подумай хорошенько, Ли». Глубоко в груди что-то большое и несомненное – то, о чем я не позволял себе вспоминать десятилетиями, – шевельнулось во сне, дрогнув кожистыми крыльями. Это почти пробудившееся нечто ощущалось – отчасти, но отнюдь не всецело – как стыд.

И хотя первым побуждением было отмахнуться от переполоха в душе – кстати, именно так я и поступил: отвернулся, повинуясь, как сам понял, свойственной мне решимости, – непостижимое озарение вцепилось в меня, как кошка, запрыгнувшая на спину и впившаяся когтями в кожу.

Следующим шагом я попытался убедить себя в том, что расстроился из-за бестолковой фразы девушки за стойкой. Возможно, это звучит снобистски, возможно, это и есть снобизм, но я написал восемь романов и всегда обращаю внимание на то, как люди употребляют слова. Может, слишком пристальное. В общем, когда наконец подошла моя очередь и я оказался перед молодой женщиной, сказавшей тому несчастному, что ему «необходимо» покинуть ее «магазин», я с горя заказал болтунью «Анахайм», которую здесь готовят с копченым беконом, чеддером, авокадо и еще всякой всячиной, включая картофельные и ржаные оладьи. Увы, я из тех, кто борется с дурным настроением при помощи вкусной еды. Но как бы там ни было, с каких пор люди начали использовать слово «необходимость», чтобы прогнать кого-нибудь? И давно ли работники ресторанов называют свои заведения «магазинами»? Неужели они не понимают, что несут вздор? Разбуженное во мне существо повернулось на бок и вновь забылось беспокойным сном.

Я устроился за пустым столиком, рывком распахнул «Гардиан Ревю» и попытался не смотреть на улицу, пока не услышал, как подошел официант с подносом. Я все-таки бросил взгляд за окно, но, разумеется, того жалкого безумца уже и след простыл. Какое мне дело до того, что случилось с ним? Да, по сути, никакого, кроме простого человеческого сочувствия его страданиям. И вовсе не напомнил мне этот бедный малый никого из тех, кого знаю или знал прежде. Мелькнуло ощущение дежавю. Никто не считает дежавю чем-то иным, кроме мгновенного заблуждения. Оно раздается звоночком узнавания и воспринимается как оккультное знание, но звоночек тот всего лишь нематериальный пустяк, нечто вроде психологического «мусора на воде».

Сорок пять минут спустя я возвращался домой, надеясь, что работа будет спориться. Мимолетное огорчение в «Корнер бейкери» уже с трудом вспоминалось, хотя, вставляя ключ в замок входной двери, я вновь увидел безжизненные, налитые кровью глаза бродяги и услышал его шепот: «Беспокойный… беспокойный».

– Сейчас же прекрати, – вслух приказал я себе и попытался улыбнуться, заходя в светлую, уютную прихожую.

И добавил:

– Нет, я определенно не знаю никого, кто даже отдаленно напоминает тебя.

Тут я спохватился: вдруг кто сейчас спросит, о чем и с кем это я, но жена надолго улетела по делам в Вашингтон, и во всем моем прекрасном доме меня не могла слышать ни одна живая душа.

К сожалению, работа не задалась. Я планировал за те дни, пока жены не будет дома, поймать наконец вдохновение и начать новый роман «Ее пристальный взгляд». Не обращайте внимания на название – его я поменяю, как только придумаю новое. На необъятном столе папка, распухшая от записей, набросков и идей будущих глав, соседствует с «Аймаком» и маленькой папочкой в десяток страничек нескладного текста, который мне пока что удалось родить в муках. Стоило как следует взяться за дело, проблеск надежды угас, а роман, казавшийся поначалу таким многообещающим, превратился в медлительное и сердито огрызающееся животное. Главное действующее лицо мужского пола получалось тоже несколько медлительным. И хотя я вовсе не желал этого, героиня романа, молодая женщина с лишающим самообладания пристальным взглядом, слопала бы его на завтрак за один присест.

Глубоко в памяти то и дело всплывало то, о чем мне не хотелось думать в этот день, – необычайно соблазнительное предложение. Сделал мне его несколько лет назад, может, даже целых пять, Дэвид Гарсон, мой агент. По его словам, как-то за обедом издатель на полном серьезе высказал идею, что мне хотя бы раз стоило попробовать себя не в художественной, а в документальной литературе – не в мемуарах, а в романе, основанном на подлинных событиях с участием реальных людей.

– Ли, – сказал Дэвид, – не подумай, что я параноик, он не сказал, что хочет, чтоб ты прекратил писать романы, нет, конечно. В издательстве полагают, что у тебя нестандартный взгляд на многое, вот в чем суть, и считают, это может быть полезным, если раз, подчеркиваю, всего лишь один раз Ли Гарвеллу удастся повернуть свой талант – дружески расположенный к читателю, побудительный и перспективный, – на освещение какого-то события реальной жизни. Событие может быть масштабное или незначительное, личного, например, оттенка. Издатель подчеркнул, – добавил Дэвид, – что подобная книга может стать успешной на рынке. Нет, правда ведь, потрясающе интересная идея? Как тебе? Может, посидишь пару дней, обмозгуешь, вдруг что придет в голову? Ты пойми, это всего лишь предложение.

– Дэвид, – ответил я. – Независимо от моих намерений все, что я пишу, оборачивается в конце концов вымыслом, даже письма друзьям.

Вообще-то Дэвид – хороший парень и заботится обо мне. Я обещал подумать. А на самом деле покривил душой, поскольку давно размышлял о возможности попробовать себя в документальной литературе. Неопубликованная и непригодная для печати рукопись, на которую я наткнулся на eBay несколько месяцев назад, своего рода мемуары Джорджа Купера, детектива из отдела по расследованию убийств в Милуоки, пролила свет на давнишние, официально не раскрытые серии убийств, очень интересовавшие моих друзей и меня в начальной школе и старших классах. Еще больший интерес разбудило во мне то, что, похоже, этот убийца-маньяк по кличке Сердцеед имел некоторое отношение к темному делу, к которому в наш выпускной школьный год оказались причастны мои друзья – но не я сам, – а также потрясающая девчонка, ставшая впоследствии моей женой. Вот только о чем мне совсем не хотелось вспоминать, так это об участии в событиях юноши по имени Кит Хейвард, производившего впечатление развращенного порочного ребенка, которого наставляла в разврате и пороке поистине демоническая личность – его дядя. Все это содержалось в мемуарах детектива Купера, написанных от руки аккуратным детским почерком, и даже после того как я свел всю историю воедино, мне пришлось сопротивляться ее притяжению. Неохватная богословская тема зла представлялась слишком неподъемной, слишком сложной, чтобы подступиться к ней с инструментами, которыми я располагал. То, что я знал и умел лучше всего, годилось для вымышленных сюжетов, а для постижения глубин истории Хейварда природного дара рассказчика недостаточно. А еще меня очень смущало и отвлекало, что моя жена и наши общие друзья знались со зловещим Китом Хейвардом.

Точно по расписанию, в половине второго, голод заманил меня на кухню, я приготовил салат, разогрел суп и соорудил сэндвич с хлебом из памперникеля [3]3
  Черный хлеб из грубой непросеянной ржаной муки.


[Закрыть]
, ветчиной «Блэк Форест», капустным салатом и «Русской» приправой. Дина Лайон, моя ассистентка, в это время обычно составляющая мне компанию, по понедельникам не приходит, так что одиночество мое осталось нетронутым. Дины не будет две недели: она уехала в Тоскану повидаться с родителями.

Едва я опустился на стул перед немудреным холостяцким угощеньем, как вдруг чуть не разрыдался. Что-то жизненно важное ускользало от меня, и на этот раз я понял, что роман, который я писал, здесь ни при чем. Плотная волна грусти, поднимавшаяся во мне, была связана с чем-то более важным, чем «Ее пристальный взгляд»; это было что-то, с чем я жил дольше, чем писал эту провальную книгу. Слезы задрожали на ресницах. На один мучительный миг я ощутил себя в странном положении человека, оплакивающего место или состояние, недоступные ему. Кто-то, кого я любил, умер, когда мы оба были совсем молоды – именно так я чувствовал, – и я совершил глупейшую ошибку, не переставая горевать о потере вплоть до сегодняшнего дня. По-видимому, это и было источником стыда, который обжег меня, прежде чем я начал набивать рот яичницей, авокадо и чеддером. Я дал этому человеку исчезнуть, я его упустил.

При воспоминании о завтраке, который я с трудом затолкал в себя в «Корнер бейкери», голод улетучился. Еда на столе казалась начиненной ядом. Слезы скользили по щекам, и я встал, повернулся к стойке за салфетками. Вытерев лицо и прочистив нос, я завернул сэндвич в пакет, накрыл миску с салатом пленкой, а тарелку с супом сунул в микроволновку – по идее, я должен забыть о ней до следующего открытия печки. Сделал бесцельный круг по кухне. Книга, над которой я работал, застопорилась, а я обычно воспринимал такое как сигнал, что она ждет другого автора, помоложе, который в один прекрасный день явится и будет знать, что с ней делать. Я вновь смогу сесть за рабочий стол, наверное, завтра, но все равно придется, скорее всего, сочинять что-то совсем другое.

«Ее пристальный взгляд» с самого начала продвигался с натугой. По сути, это занимательная история о безвольном мужчине и женщине, подобной свирепому животному, и я «принаряжал» ее в стиле этакой постмодернистской лав-стори. Сказать по правде, книгу эту должен был написать Тим Томпсон в середине пятидесятых.

Неумолимая, тяжелая волна горя вновь затопила меня, я будто оплакивал смерть, настоящую смерть – всего моего детства и юности. Я громко застонал, сбитый с толку. Сокровищница красоты и жизненной силы, все, что еще хранило чистые ощущения наслаждения, горя и потери, было сметено, улетучилось, а я едва заметил. Мои родители, бывшие соседи, дядюшки и тетушки – вся эпоха, казалось, воззвала ко мне, или я – к ней, и в стремительной череде, как серию отрывочных кадров, я увидел:

– падает снег декабрьским вечером 1960 года, огромные хлопья мягко опускаются, словно перышки, из непостижимо глубокого черного неба;

– тощая гончая, преследуя кого-то, стелется по глубокому снегу у подножия холма, с которого мы катались на санках;

– потрескавшаяся глазурь ледка на рейках сидений наших санок, щербины и вмятины на длинных холодных полозьях;

– искрящийся стакан с водой на маминой лучшей белой скатерти.

Наполовину ослепший от слез, бродя вокруг мраморного разделочного столика в моей чикагской кухне, я с изумительной ясностью увидел западную окраину Мэдисона, штат Висконсин, – место, где я вырос и откуда бежал почти сразу же, как появилась возможность. Моя удивительная подружка, нынче моя супруга Ли Труа, бежала со мной – на машине через всю страну до самого Нью-Йорка. Там я поступил в Нью-Йоркский университет, а она работала официанткой в баре до тех пор, пока не поступила туда же, и устраивала суматоху, где бы ни появлялась. Однако сейчас говорил со мной не Ист-Виллидж, а Мэдисон, совсем непохожий на Нью-Йорк что тогда, что сейчас, – место, где я познакомился с Ли Труа, где мы ходили в школу с нашими славными неугомонными друзьями.

А потом я увидел их всех, наших друзей, которых пришлось убеждать, что, если у меня есть отец и он – не полное ничтожество, а профессор университета, это не повод считать меня последней сволочью и слюнтяем. Их физиономии высветились так отчетливо, как сверкнул в памяти стакан с водой на маминой парадной скатерти… Юные лица склонились к точеному, безумно красивому личику Миноги [4]4
  Eel (минога) – Lee наоборот.


[Закрыть]
. И хотя они называли меня Двойняшкой, я внешне вовсе не был на нее похож. А прежде чем я сполна насладился воспоминанием, занавес рухнул, словно тяжкий запрет. Ба-бах. «Хватит с тебя, корешок!»

– Господи, – взмолился я. – Да что же это со мной?!

Что за оглушающий миг, наполненный такой мучительной болью – болью о том, чего я не сделал, о том, что я потерял, потому что не сделал всего того, что не сделал.

Следом я, будто на гигантском экране, увидел шевелящиеся губы, небритое лицо, жуткие ноги в ссадинах и услышал усталый, почти механический голос, хрипевший четыре слога, казавшиеся загубленной душе охранной грамотой. Отделенный от мира, который в юности так счастлив был покинуть, я очень жалел, что у меня нет оберега для защиты от Мэдисона – от шелушащейся ледяной глазури на «Флексибл Флайере» [5]5
  Flexible Flyer – деревянные санки с металлическими полозьями.


[Закрыть]
; бегущей по следу гончей; щелчка замков с грохотом захлопнувшейся двери в школьном коридоре; загадочного очарования профилей Миноги и Крохи Олсона, которое им придал свет из окна 138-й аудитории нашей школы.

Пытаясь избавиться от наваждения, я включил радио, как всегда настроенное на станцию NPR. Мужчина, чье имя я сейчас был не в состоянии вспомнить, хотя узнал его голос, объявил: «Поистине неожиданно, как певуче звучит мелодичный Готорн, когда читаешь его вслух. Думаю, мы потеряли это – представление о том, настолько важно звучание прозы».

И Натаниель Готорн повернул ключ – подарил мне возвращение в утраченное царство. Нет, не идею читать его вслух, но слушать, как произносят его слова другие: звучание его произведения, как сказал человек с NPR. Я в точности знал, как звучит готорновское «Письмо Скарлет» [6]6
  Название романа в русском переводе – «Алая буква».


[Закрыть]
, потому что был знаком когда-то с мальчиком, способным запоминать наизусть все прочитанное. Мальчик этот частенько цитировал длинные отрывки из романа Готорна. А еще он любил вбрасывать в простой разговор чумовые слова, которые выуживал из книги под названием «Словарь неизвестных, удивительных и экстравагантных слов под редакцией капитана Лиланда Фаунтейна». Он как-то поведал мне, что считает невероятно странным, что геронтология изучает старение, а ностомания не имеет ничего общего со старостью, а просто означает патологическую ностальгию [7]7
  По-английски геронтология – nostology, ностомания – nostomania.


[Закрыть]
. Имя мальчика было Говард Блай, но мы, наша маленькая шайка, звали его Гути. Почему-то у каждого из нас была безобидная кличка. Гути автоматически запоминал все, что читал. Стоило строчке мелькнуть перед глазами, как она сама собой впечатывалась в некий бесконечный свиток у него в мозгу. И хотя я, конечно же, мечтал о такой же «емкости», но не имел ни малейшего понятия, как это у него получается и приносит ли оно пользу Гути Блаю, который в литературном плане был, мягко говоря, необразован.

Даже в выпускном классе в Мэдисон Уэст, когда нам было по семнадцать, Гути выглядел на тринадцать-четырнадцать: маленький, беленький, розовощекий – херувим, одним словом. Глаза у него были небесно-голубого цвета, как глазки у куклы, а волосы падали на лоб густой челкой. Вспомните Брэндона де Вильде в «Шейн», добавьте пару лет – и получится Гути. Люди любили его только за то, что он красив и неболтлив. Он не был таким смышленым, как Минога, моя подружка Ли Труа, но не был и бестолковым или тугодумом – просто Минога была чертовски умна. В характере Гути не было ни капельки агрессивности, или наглости, или бесцеремонности. Мне казалось, скромность у него врожденная. Но это не значит, что он был вялым, безразличным или слабаком – вовсе нет.

Гути был вот каким. Если взглянуть на групповое фото, например на снимок людей, бредущих по лугу или сидящих в баре, взгляд всегда отмечает кого-то, кто мысленно как бы не с ними, но с удовольствием наблюдает за происходящим. «Въезжает», как сказал бы Джек Керуак. Иногда Гути любил просто завалиться на спину и – ну да, «въезжать» в суть того, что разворачивалось перед ним.

О Гути Блае могу сказать, что он был поистине хорошим человеком. В этом пареньке не было ни подлости, ни жестокости. К несчастью, из-за роста и внешности ему порой доставалось от людей, не страдавших добросердечием: задир, наглецов, подонков. Они с радостью цепляли его, обидно дразнили, порой третировали, и временами мы, лучшие его друзья, чувствовали, что обязаны заступиться.

Правда, Гути и сам мог постоять за себя. Минога рассказывала, что, когда крайне наглый и мерзкий студент оскорбил его в захудалой забегаловке на Стейт-стрит под названием «Тик-так» (а мы называли ее «Жестянкой»), Гути мрачно посмотрел на обидчика и огорошил его цитатой из «Письма Скарлет»:

– «Может быть, ты – тот самый Черный человек, который бродит по лесу вокруг наших жилищ? Неужели ты заставил меня заключить договор, который погубит мою душу?»

Студент университета Висконсина продолжил оскорбления, задев родителей Гути, владевших – а мерзавец с самого начала это знал – «Бэджер фудз», скромной бакалейной лавкой в двух кварталах отсюда по Стейт-стрит. В ответ Гути выдал очередной отрывок из Готорна:

– «Какой он странный и скучный человек! Темной ночью он зовет нас к себе и держит меня и тебя за руку, и мы стоим с ним вон там, на помосте».

Обидчик, тот самый извращенец Кит Хейвард, о котором я на днях читал в бездарных мемуарах детектива Купера, собрался кинуться на Гути, но его удержал сосед по комнате в общежитии, единственный друг Бретт Милстрэп. Ему очень не хотелось, чтоб их вышвырнули из «Жестянки» раньше, чем придет яркая блондинка, которой они так отчаянно домогались: лишь один вид ее, потягивающей кофе, делал их счастливыми на три-четыре дня. Звали девушку Мередит Брайт, и, как Хейвард и Милстрэп, она играла важнейшую роль в истории, загадку которой я пытался разгадать в последующие недели и месяцы. Наверное, она была самой красивой молодой женщиной из всех, кто когда-либо появлялся в местном кампусе. То же самое можно было бы сказать, попади она в Калифорнийский университет в Лос-Анджелесе, а не в университет Висконсина. Мередит Брайт терпеть не могла Хейварда, а Бретта Милстрэпа воспринимала как пустое место, но, впервые увидев Гути Блая и Ли Труа, была ими очарована. По нескольким причинам.

Справедливо будет заметить, что вся эта бредовая, долгая история, которую я пробую вытащить на свет, началась с Мередит Брайт. Тогда она сидела в одиночестве за последним столиком в «Жестянке», подняв глаза от «Тела любви», взглянула вдоль барной стойки, подметила Гути с Миногой и улыбнулась им. Но не буду забегать вперед и опережать самого себя: мне необходимо вернуться к тому, с чего я начал, и пояснить кое-что еще о Гути и нашей маленькой компании друзей.

Я уже сказал, что именно приятный голос NPR, вещавший о чтении Готорна вслух, помог мне разобраться в неожиданном вихре сложных чувств, охвативших меня, когда я заглянул в налитые кровью глаза мистера Беспокойного, транспортируемого двумя фулбэками [8]8
  Защитник в американском футболе.


[Закрыть]
из Карбондейла к выходу из кафе. Я упорно сопротивлялся внезапному узнаванию, но образы и эпизоды из детства устремились ко мне мучительно-тягостным потоком. Причина этого обреченного на неудачу сопротивления в том, что Беспокойный напомнил мне Гути, который провел четыре десятилетия в психиатрической больнице Висконсина, общаясь с людьми исключительно при помощи слов из сборника капитана Фаунтейна и, возможно, когда ощущал особо сильные наплывы ностомании, предложениями типа «Неужели ты заставил меня заключить договор, который погубит мою душу?» из «Письма Скарлет». Язык не поворачивается назвать это сумасшествием: это страх, та же разновидность всепоглощающего ужаса, обратившего Беспокойного в невнятно бормочущую статую.

Я хотел разобраться с этим страхом. И уяснил для себя: раз уж я вскрыл этот слой – должен идти до конца. Как только я понял причины беспомощности Гути, я решил, что пласт реальности, закрытый от меня почти на сорок лет, наконец откроется.

Уточню: ко мне лично это не имело отношения. Ни малейшего.

Начиная с середины шестидесятых время от времени этот тайный мир – суть всей истории о странствующем гуру по имени Спенсер Мэллон, о том, что он совершил и чего не совершал и что до сих пор значил для любивших его и восхищавшихся им, – тревожил меня. Более чем тревожил – постоянно будил сомнения и страдания, прилипавшие, как тень, стоило лишь всколыхнуться памяти… Одной причиной непрерывного душевного волнения было молчание одного человека. Она не говорила со мной об этом, как и все остальные. Меня просто не пускали. Нет, я не собираюсь сходить с ума от чего-то, случившегося сто лет назад, но разве это честно? Все было так здорово, мы так хорошо дружили, и лишь потому, что я не хотел иметь никаких дел с этим жуликом Мэллоном, они сплотились против меня. Даже моя подруга, которая, как все считали, была моей двойняшкой.

Знаете, что произошло? Как последний олух, я цеплялся за свои принципы, а по сути все дело было в этом человеке, побывавшем в Тибете, видевшем, как в каком-то баре кто-то у кого-то отрезал руку. Он рассказывал о тибетской «Книге мертвых» и философе по имени Норман О. Браун, он изучал древнюю магию – в общем, вся эта мура вроде как напугала меня тогда. Все это, с одной стороны, казалось полной чушью, а с другой – кто его знает, может, и было отчасти правдой. Скорее всего, я боялся, что, познакомившись с Мэллоном поближе, тоже начну верить в него.

Минога отлично знала, что я чувствую, такой вот она была умничкой. Она понимала, что мои переживания куда сложнее, чем я сам хотел бы допустить. Она считала, что я боялся напрасно, и стала меньше доверять мне. Учитывая, что я не желал прикидываться студентом колледжа и поэтому остался сидеть дома в первый раз, когда мои друзья отправились в «Жестянку», у меня было две возможности все поправить: например, я мог бы пойти в итальянский ресторан, где они впервые услышали разглагольствования Мэллона. Или искупить свое отступничество, присоединившись ко всем на втором сеансе Мэллона – в квартире, где жили Кит Хейвард и Бретт Милстрэп. Таковы были возможности. Но стоило мне сказать «больше никогда», дверь за друзьями захлопнулась, а меня оставили снаружи – куда я вышел сознательно и где предпочел остаться.

Пока они таскались за Мэллоном, я подолгу гулял в одиночестве, иногда от нечего делать забредал на школьную спортплощадку и бросал мяч в кольцо. Или пытался. Помню, как-то промазал пятьдесят три раза подряд. В тот памятный день, воскресенье, 16 октября 1966 года, я сидел дома и перечитывал «О времени и о реке» Томаса Вулфа – роман, который обожал до умопомрачения, потому что мне казалось, будто речь в нем идет обо мне, Ли Гарвелле, – чутком, одиноком, талантливом юноше, несомненно обреченном на литературный успех. Ну, если не именно обо мне, то по крайней мере о том, кем я стану, если поступлю в Гарвард, отправлюсь в путешествие по Европе: о, заблудший, о, сентиментальный, переполненный словами скиталец, каменная створка ненайденной двери…

Целых два дня я понятия не имел, где Минога. Когда появилась кое-какая информация, она привела меня в бешенство, поскольку содержала лишь то, что мне позволено было знать: в силу обстоятельств, навсегда скрытых от меня, там случилось страшное. Была встреча, или собрание, или, может, что-то вроде церемонии, во время которой все феерично полетело к чертям собачьим. Погиб студент. Причем он был не просто убит, а жутким образом расчленен, разорван в клочья. Сплетни утверждали, будто тело парня выглядело так, словно его рвали огромными зубами. Следующие несколько месяцев, а за ними и четыре десятка лет единственный человек, с которым я по-прежнему общаюсь с тех пор и причастный к злополучному окружению Мэллона – моя жена, – наотрез отказывался даже попытаться объяснить, что тогда случилось с ними.

Почти неделю она просто молчала. Единственные подробности, которыми она соизволила поделиться со мной, касались полицейского расследования, смятения и гнева ее ни на что не способного отца, ее возмущения нашими преподавателями и приятелями-студентами, ее отчаяния из-за бедного Гути. Когда все понемногу улеглось и местонахождение Гути наконец перестало быть тайной, Минога пыталась навещать его в больнице Ламонта, где, как выяснилось, он лежал все это время. Первый раз она заговорила там с кем-то, и этот кто-то – по-видимому, пускаться в эти детали пустая трата времени – запретил ей приходить: состояние мистера Блая слишком тяжелое и нестабильное. Месяц спустя она пришла снова. На этот раз в больницу Миногу пустили, но от ворот поворот ей дал не кто иной, как Гути Блай. Пользуясь словами, заимствованными у Готорна, он отказался даже видеть ее. Наотрез. И неизменно отказывался весь выпускной год, и Ли, по-моему, отступилась. После того как мы отправились в Нью-Йорк, она никогда не упоминала о нем.

Иногда я возвращался мыслями к этому голубоглазому пареньку, думал, что сталось с ним. Он все еще много значил для меня, к тому же я знал, что он по-прежнему очень много значил для моей жены, которая с годами перестала быть Миногой и сделалась широко известной – в определенных кругах – под именем, данным ей при рождении. Я надеялся, что с Гути все хорошо. Спустя шесть или восемь месяцев, думал я, он наверняка выписался из больницы и вновь нашел свой путь. Вернулся, например, к родителям: когда те выйдут на пенсию, станет заправлять в «Бэджер фудз» и немного оживит торговлю. А может, уехал из Мэдисона, женился на девушке, очень похожей на него, работает в офисе, растит двух или трех детишек-херувимчиков. Таким, как Гути Блай, суждено проживать тихие, не осложненные событиями, но полноценные жизни. Если уж для них мир оказался нехорош, обо всех остальных и говорить нечего.

Истинная судьба Гути оставалась для меня загадкой до лета 2000 года, когда на редкий совместный отдых мы с женой отправились на Бермуды. Отпуск я, как правило, вообще не беру, супруга же предпочитает посещать хорошо знакомые ей места, где она сможет и друзей навестить, и заняться чем-нибудь. Она много времени проводит на конференциях и заседаниях, ведя насыщенную и во всех отношениях замечательную жизнь. Замужем за писателем можно чувствовать такое же одиночество, как если жить без мужа, не имея друзей. Я счастлив, что Ли создала себе такую наполненную жизнь, и ценю редкие случаи, когда мы выезжаем куда-то вместе без всякой причины, кроме как отдохнуть да побродить пешком. Разумеется, я всегда беру с собой работу, а Ли всегда путешествует со своими «прибамбасами». И вот, когда в Гамильтоне мы наслаждались отличным обедом в «Таверне Тома Мура», в дальнем конце помещения я заметил мужчину моих лет, начинающего седеть блондина с приятным загорелым лицом, сидящего за столом с необычайно привлекательной женщиной, очень на него похожей. Не будь рядом жены, я, невзирая на возраст незнакомки, ту блондинку с легкостью назвал бы самой эффектной женщиной в зале. Бывшая Минога не подозревает об этом, ее обычно раздражает, если это подчеркивают, однако, где бы она ни оказалась, Ли Труа всегда самая красивая. Всегда.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю